— Это, как во сне, — проговорил Бухер. — Страшно только, что вдруг проснешься и снова перед тобой барак и вся эта мерзость.
— Здесь и воздух другой. — Рут глубоко вздохнула. — Воздух-то живой. Не мертвый.
Бухер внимательно посмотрел на Рут. На ее лице появился небольшой румянец, а глаза вдруг заблестели.
— Да, это живой воздух. Он пахнет. Он не воняет. Они остановились около тополей.
— Здесь можно присесть, — сказал он. — Никто нас не прогонит. Если мы захотим, можно даже потанцевать.
Они присели. Стали разглядывать жуков и бабочек. Ведь в лагере были только крысы и голубые мухи. До них доносилось журчание ручья рядом с тополями. В прозрачном ручье быстро текла вода. В лагере им всегда не хватало воды. Здесь же она просто текла, без пользы. Ко многому приходилось привыкать заново.
Они прошли дальше вниз по откосу. Им некуда было спешить, и они часто отдыхали. Потом показалась лощина, и когда они, наконец, оглянулись назад, лагеря уже не было видно.
Они долго сидели и молчали. Лагерь и разрушенный город исчезли. Они видели перед собой только луг, а над ним мягкое небо. Они чувствовали тепловатый ветерок на своих лицах, и казалось, что он сдувает черную паутину прошлого и отбрасывает ее теплыми руками. «Наверное, именно так все должно начинаться, — подумал Бухер. — С самого начала. Не с озлобления, воспоминаний и ненависти. С самого простого. С ощущения жизни. Не с того, что ты все же жив, как в лагере. Просто, что продолжаешь жить».
Он почувствовал, что это не бегство. Бухер помнил, что так желал от него Пятьсот девятый: чтобы он был одним из тех, кто не сломается и все преодолеет для того, чтобы свидетельствовать и бороться. Вместе с тем он неожиданно почувствовал, что ответственность, которую на него возложили мертвые, только тогда перестанет быть непосильной ношей, когда прибавится это ясное глубокое ощущение жизни и он воспримет его. Это ощущение понесет его и придаст удвоенную силу; как выразился Бергер при прощании: «Не забывать и вместе с тем не допустить, чтобы эти воспоминания тебя погубили».
— Рут, — проговорил он, задумавшись. — Если начать издалека, так, как мы, нам ведь уготовано еще много счастья.
Сад был пуст; но приблизившись к белому домику, они увидели, что за ним разорвалась бомба. Она разрушила всю его тыльную часть. Не пострадал только фасад. Сохранилась даже резная входная дверь. Они открыли ее, но она вела лишь к куче мусора.
— Это никогда не было домом. Все время.
— Хорошо, что мы не знали о разрушении.
Они посмотрели на него. Они верили — пока стоит этот дом и они будут целы. Они верили в иллюзию. В развалину с фасадом. В этом заключалась ирония и одновременно определенное утешение. Это помогало им, и это было главное.
Они не увидели там мертвых. Скорее всего, дом покинули. Сбоку под развалинами они обнаружили узкую дверь на кухню, Печь оказалась целой, на ней стояло даже несколько сковородок и кастрюль. Печную трубу можно было легко закрепить и протянуть через разбитое окно.
— Ее можно затопить, — сказал Бухер. — На дворе сколько хочешь дров.
Он поковырялся в мусоре.
— Здесь внизу есть матрацы. Через несколько часов их можно будет откопать. Сразу же и начнем.
— Но это не наш дом.
— Он ничей. Пару дней можно здесь пожить. Для начала.
Вечером у них уже было на кухне два матраца. Они нашли также запачканные известью одеяла и крепкий стул. В ящике стола было несколько вилок, ложек и нож. В печи горел огонь. Дым через печную трубу выходил прямо в окно. Бухер продолжал рыться в развалинах.
Рут нашла осколок зеркала и незаметно сунула его в карман. Сейчас она стояла у окна и смотрелась в это зеркальце. Рут слышала крики Бухера и отвечала ему. Но она не отрывала глаз от своего отражения. Седые волосы, ввалившиеся глаза, скорбный рот с большими щербинами. Она долго и безжалостно всматривалась в зеркало. Потом швырнула его в огонь.
Вошел Бухер. Он еще разыскал подушку. А небо стало цвета зеленого яблока, опустился очень тихий вечер. Когда они смотрели через окно с выбитыми стеклами, до их сознания вдруг дошло, что они одни. Они почти утратили это восприятие. Лагерь — это неизменно толпы людей, переполненный барак и даже переполненный сортир. Хорошо было иметь товарищей, но так угнетала невозможность побыть наедине. Это было, как каток, который сплющил собственное «я» в коллективное «мы».
— Как-то странно вдруг оказаться наедине, Рут.
— Да. Словно из всех людей мы остались последними.
— Не последними. А первыми.
Они разложили матрацы так, чтобы можно было видеть небо сквозь распахнутую дверь. Открыли консервы и стали есть; потом они сели рядышком и смотрели, как над кучей мусора догорал закат.
ВРЕМЯ ЖИТЬ И ВРЕМЯ УМИРАТЬ(роман)
Война. Страшная и ненавистная.
Эрнст Гребер — рядовой немецкий солдат — впервые после двух лет войны на три недели отправляется в отпуск.
Три бесценные недели — времени жить!..
Он уезжает, чтобы вновь оказаться на войне — в городе, где бесконечные бомбежки… В городе, где жители боятся лишний раз вздохнуть, где никому и никогда нельзя доверить свои мысли и чувства, иначе — расстрел…
Но эти три недели, словно целая жизнь, в которой Эрнст становится совсем другим человеком, нашедшим любовь, счастье и недолгое успокоение… Чтобы, вернувшись на фронт идти к другому времени — времени умирать…
Глава 1
Смерть пахла в России иначе, чем в Африке. В Африке, под непрерывным огнем англичан, трупам тоже случалось подолгу лежать на «ничейной земле» не погребенными; но солнце работало быстро. Ночами ветер доносил приторный, удушливый и тяжелый запах, — мертвецов раздувало от газов; подобно призракам, поднимались они при свете чужих звезд, будто снова хотели идти в бой, молча, без надежды, каждый в одиночку; но уже наутро они съеживались, приникали к земле, бесконечно усталые, словно стараясь уползти в нее — и когда их потом находили, многие были уже совсем легкими и усохшими, а от иных через месяц-другой оставались почти одни скелеты, громыхавшие костями в своих непомерно просторных мундирах. Эта смерть была сухая, в песке, под солнцем и ветром. В России же смерть была липкая и зловонная.
Дождь шел уже несколько дней. Снег таял. А всего лишь месяц назад сугробы были выше человеческого роста. Разрушенная деревня, казалось, состоявшая из одних обуглившихся крыш, с каждой ночью бесшумно вырастала по мере того, как оседал снег. Первыми выглянули наличники окон; несколько ночей спустя — дверные косяки; потом ступеньки крылечек, которые вели прямо в грязно-белое месиво. Снег таял и таял, и из-под него появлялись трупы.
То были давние мертвецы. Деревня много раз переходила из рук в руки — в ноябре, декабре, январе и теперь, в апреле. Ее занимали и оставляли, оставляли и опять занимали, а метель так заносила трупы, что иногда, спустя несколько часов, санитары многих уже не находили — и почти каждый день белая пелена заново покрывала разрушения, как медицинская сестра покрывает простыней окровавленную постель.
Первыми показались январские мертвецы, они лежали наверху и выступили наружу в начале апреля, вскоре после того, как снег стал оседать. Тела закаменели от мороза, лица казались вылепленными из серого воска.
Их бросали в могилу точно бревна. На холме за деревней, где снегу было меньше, его расчистили и раздолбили промерзшую землю. Это была тяжелая работа.
У декабрьских мертвецов оказывалось оружие, принадлежавшее январским — винтовки и ручные гранаты уходили в снег глубже, чем тела; иногда вытаскивали и стальные каски. У этих трупов было легче срезать опознавательные жетоны, надетые под мундирами; от талой воды одежда успела размокнуть. Вода стояла и в открытых ртах, будто это были утопленники. Некоторые трупы частично уже оттаяли. Когда такого мертвеца уносили, тело его еще не гнулось, но рука уже свисала и болталась, будто посылая привет, с ужасающим, почти циничным равнодушием. У всех, кто лежал на солнце день-другой, первыми оттаивали глаза. Роговица была уже студенистой, а не остекленевшей, а лед таял и медленно вытекал из глаз. Казалось, они плачут.
Вдруг на несколько дней вернулись морозы. Снег покрылся коркой и обледенел. Он перестал оседать. Но потом снова подул гнилой, парной ветер.
Сначала на потускневшем снегу появилось серое пятно. Через час это была уже судорожно вздернутая ладонь.
— Еще один, — сказал Зауэр.
— Где? — спросил Иммерман.
— Да вон, у церкви. Может, попробуем откопать?
— Зачем? Ветер сам все сделает. Там снегу еще на метр, а то и на два. Ведь эта чертова деревня лежит в низине. Или опять охота ледяной воды набрать в сапоги?
— Нет уж, спасибо! — Зауэр покосился в сторону кухни. — Не знаешь, чего дадут пожрать?
— Капусту. Капусту со свининой и картошку на воде. Свинина там, конечно, и не ночевала.
— Капуста! Опять! Третий раз на этой неделе.
Зауэр расстегнул брюки и начал мочиться.
— Еще год назад я мочился этакой залихватской струей, как из шланга, — сказал он горько. — По-военному. Чувствовал себя отлично. Жратва классная! Шпарили вперед без оглядки, каждый день столько-то километров! Думал, скоро и по домам. А теперь мочусь, как дохлый шпак, безо всякого вкуса и настроения.
Иммерман сунул руку за пазуху и с наслаждением стал чесаться.
— А по-моему, все равно, как мочиться, лишь бы опять заделаться шпаком.
— И по-моему. Только похоже, мы так навек и останемся солдатами.
— Ясно. Ходи в героях, пока не сдохнешь. Одним эсэсовцам можно еще мочиться, как людям.
Зауэр застегнул брюки.
— Еще бы. Всю дерьмовую работу делаем мы, а им вся честь. Мы бьемся две, три недели за какой-нибудь поганый городишко, а в последний день являются эсэсовцы и вступают в него победителями раньше нас. Посмотри, как с ними нянчатся. Шинели всегда самые теплые, сапоги самые крепкие и самый большой кусок мяса!