Избранные произведения в одном томе — страница 362 из 825

Бэтхер вытащил ноги из ведра и стал рассматривать свои ступни. Они были покрыты крупными белыми волдырями.

— Нет, вы только посмотрите! Уж на что я здоровяк, а ноги у меня нежные, будто у грудного младенца. И всю жизнь так. Никак не загрубеют. Уж чего только я не делал. И вот с такими ногами придется опять топать по деревням.

— А зачем тебе топать? Куда тебе сейчас спешить? — спросил Фельдман. — У тебя же есть хозяйка.

— Ах, брось! Что хозяйка! Какое это имеет отношение? Да и вышло совсем не то!

— Когда приезжаешь с фронта, первый раз всегда получается не то, это каждому известно.

— Я о другом, приятель. У нас-то как раз получилось. Да не так, как надо.

— Нельзя же сразу требовать невесть чего, — сказал Фельдман. — Женщина должна привыкнуть.

— Ты все еще не понимаешь. Она была хоть куда. А душевного не получилось. Вот послушай! Лежим мы, значит, в постели, и все у нас по-хорошему, и вдруг я, можно сказать, в пылу сражения, забылся, да и назвал ее Альма. А ее зовут Луиза. Альмой-то зовут мою жену, понятно?

— Понятно.

— Это была прямо-таки катастрофа, приятель.

— Так тебе и надо, — вдруг раздраженно вмешался один из сидевших у стола игроков, обернувшись к Бэтхеру. — Это тебе за распутство, свинья ты этакая! Надеюсь, она тебя выгнала со скандалом?

— Распутство? — Бэтхер перестал рассматривать свои ноги. — Кто говорит о распутстве?

— Ты! Все время говоришь! Неужели ты еще и болван? — Возмущавшийся игрок был низенький человечек с большой головой, похожей на яйцо.

Он с ненавистью уставился на Бэтхера. Бэтхер был вне себя от возмущения.

— Нет, вы слышали когда-нибудь такую чепуху? — воскликнул он, обращаясь к присутствующим. — Единственный, кто здесь говорит о распутстве — это ты, балда! Надо ведь придумать! Вот будь здесь моя жена, а я бы жил с другой, это, балда, было бы распутством. Но ведь ее же нет, в том-то и горе! Какое же тогда распутство? Если бы она была тут, я же не стал бы спать с хозяйкой!

— Не слушай его, — сказал Фельдман. — Ему завидно, вот и все. Что же произошло после того, как ты назвал ее Луизой?

— Луизой? Да не Луизой. Ведь ее и зовут Луизой. Я назвал ее Альмой.

— Ну, Альмой, ладно. А потом?

— Потом? Ты просто не поверишь, приятель. Вместо того, чтобы рассмеяться или устроить мне скандал, что же она делает? Она начинает реветь. Слезы — как у крокодила, представляешь себе? Нет, приятель, толстым женщинам не надо реветь…

Рейтер откашлялся, закрыл книгу и с любопытством посмотрел на Бэтхера.

— Почему?

— Не идут им слезы. Не подходят к их пышным формам. Толстые женщины должны хохотать.

— Интересно, стала бы твоя Альма хохотать, если бы ты назвал ее Луизой, — язвительно спросил Головастик.

— Будь тут моя Альма, — веско и назидательно заявил Бэтхер, — она бы дала мне по морде первой же попавшейся под руку пивной бутылкой, а потом — чем попало. А когда я очухался бы, так излупцевала, что от меня одни рожки за ножки остались бы. Вот что было бы, олух ты этакий!

Головастик помолчал. Нарисованная Бэтхером картина, видимо, сразила его.

— И такую женщину ты обманываешь? — хрипло выговорил он наконец.

— Чудак-человек, разве я ее обманываю! Да будь она тут — я бы на хозяйку и не взглянул! Никакого обмана тут нет! Просто необходимость.

Рейтер повернулся к Греберу. — А ты? Удалось тебе чего-нибудь добиться твоей бутылкой арманьяка?

— Ничего.

— Ничего? — переспросил Фельдман. — Потому ты и спишь до полудня, как дохлый?

— Ну да. Черт его знает, откуда у меня такая усталость. Я бы сейчас же опять мог заснуть. Точно я целую неделю глаз не смыкал.

— Тогда ложись и спи дальше.

— Мудрый совет, — заметил Рейтер. — Совет мастера-дрыхуна Фельдмана.

— Фельдман — осел, — сказал Головастик, объявляя пас. — Он проспит весь свой отпуск. Не успеет оглянуться, а отпуск уже тю-тю! С таким же успехом мог бы дрыхнуть на фронте и видеть во сне, что он в отпуску.

— Это тебе бы так хотелось, парень, — возразил Фельдман. — А мне как раз наоборот. Я сплю здесь, а когда вижу сны, то мне снится, будто я на передовой.

— Где же ты на самом деле? — спросил Рейтер.

— Где? Здесь! А где же еще?

— Вот именно это я и хочу сказать, — заблеял Головастик. — Ну, не все ли равно, где он, если он все время дрыхнет. Только дурак этого не поймет…

— А когда я просыпаюсь, мне совсем не все равно, слышите вы, хитрюги, — вдруг рассердился Фельдман и снова улегся на свою постель.

Рейтер опять обернулся к Греберу.

— А ты? Чем ты сегодня собираешься потешить свою душу?

— Скажи, куда надо пойти, если хочешь отменно поужинать?

— Один?

— Нет.

— Тогда иди в ресторан «Германия». Только тебя, правда, могут и не впустить. Во всяком случае — не в твоей фронтовой сбруе. Это гостиница для офицеров. И ресторан тоже. Впрочем, кельнер, может быть, проникнется уважением к твоему иконостасу.

Гребер окинул себя беглым взглядом. Его мундир был во многих местах залатан и очень поношен.

— А ты не одолжишь мне свой мундир? — спросил он.

— Пожалуйста. Только ты кило на пятнадцать легче меня. Как войдешь в нем, тут же тебя и вышвырнут. Но я могу раздобыть тебе на твой рост парадный унтер-офицерский мундир. И брюки тоже. Наденешь сверху шинель — никто в казарме и не заметит. Кстати, почему ты до сих пор рядовой? Тебе бы давно пора быть лейтенантом.

— Я уже добрался однажды до унтер-офицерского чина. А потом поколотил лейтенанта, и меня разжаловали. Еще счастье, что не перевели в штрафную роту. Но о повышении теперь нечего я думать.

— Тем лучше, значит, ты даже моральное право имеешь на унтер-офицерский мундир. Если ты поведешь свою даму в ресторан «Германия», закажи Иоганнисбергер Кохсберг, 37, из подвалов Г.Х.Мумма.

— Хорошо. Этим советом я воспользуюсь.


Надвинулся туман. Гребер стоял на мосту. Река была завалена обломками, и ее черные воды медленно и лениво ползли среди балок и домашней рухляди. Из белой мглы на берегу выступал высокий силуэт школы. Гребер долго смотрел на него; затем он вернулся на берег и по узкой улочке дошел до школы. Мокрые от сырости большие железные ворота были широко распахнуты, школьный двор пуст. Никого. Уже слишком поздно. Гребер пересек двор и вышел на берег. Стволы каштанов, уходя в туман, казались совершенно черными, точно уголь. Под ними темнели отсыревшие скамьи. Гребер вспомнил, что он частенько здесь сиживал. Ничто из того, о чем он тогда мечтал, не сбылось. Прямо со школьной скамьи он попал на фронт.

Пока он сидел, глядя на реку, к берегу прибило сломанную кровать. Подобно огромным губкам лежали на ней намокшие подушки. От их вида его зазнобило. Он вернулся к школьному зданию и снова постоял перед ним. Потом взялся за ручку парадной двери. Дверь была не заперта. Гребер толкнул ее и нерешительно вступил в раздевалку. Здесь он остановился, посмотрел вокруг, потянул носом и услышал знакомый спертый школьный запах, увидел полутемную лестницу и темные крашеные двери, которые вели в актовый зал и в рекреационный зал. Все это не вызвало в нем никаких чувств — даже презрения, даже иронии. Он вспомнил Вельмана. Никогда не возвращайся, — сказал тот. И он был прав. Гребер чувствовал только опустошенность. Весь опыт, который он приобрел после школы, глубоко противоречил тому, чему его здесь учили. Ничего не осталось, — он полный банкрот.

Гребер повернулся и вышел. По обе стороны входа висели мемориальные доски с именами павших в боях. Фамилии на доске справа он знал — это были убитые в первую мировую войну. Каждый раз во время съезда нацистской партии доску украшали еловыми ветками и венками из дубовых листьев, а директор школы Шиммель произносил перед нею напыщенные речи о реванше, о великой Германии и о грядущей расплате. У Шиммеля было толстое, дряблое пузо, и он всегда потел. Доска слева была новая. Гребер ее раньше не видел. Там значились убитые в этой войне. Он прочел фамилии. Их было много; но доску сделали большую и рядом оставили место еще для одной.

Выйдя, он встретил педеля на школьном дворе.

— Вы ищете что-нибудь? — спросил старик.

— Нет. Ничего не ищу.

Гребер пошел дальше, затем что-то вспомнил и вернулся.

— Вы не знаете, где живет Польман? — спросил он. — Господин Польман, он был здесь учителем.

— Господин Польман больше не преподает.

— Это я знаю. А как его найти?

Педель сначала настороженно посмотрел вокруг.

— Да никого нет, некому услышать, — сказал Гребер. — Ну, так где он живет?

— Раньше он жил на Янплац, шесть. А живет он там теперь или нет, я не знаю. Вы его ученик, что ли?

— Да. Директор Шиммель все еще здесь?

— Конечно, — удивленно отозвался педель. — Конечно. Почему же ему не быть?

— Правильно, — сказал Гребер. — Почему?

Он пошел дальше. Через четверть часа он понял, что потерял направление. Туман стал гуще, и Гребер заплутался в развалинах. Все они были похожи друг на друга, и одну улицу не отличишь от другой. Странное это было чувство — словно он заплутался в самом себе.

Гребер не сразу нашел дорогу на Хакенштрассе. Вдруг подул ветер, туман всколыхнулся, и, одна за другой, побежали волны, словно это было беззвучное призрачное море.

Гребер подошел к дому своих родителей. Опять никаких сведений; он уже решил было двинуться дальше, но его остановил какой-то странно-гулкий и протяжный звук. Как будто его издавали струны арфы. Гребер огляделся. Звук донесся снова, но более высокий и жалобный, точно в этом море тумана звонил незримый буек. Звук повторялся то на высокой, то на низкой ноте, неравномерный, и все же почти через равные промежутки; казалось, он доносится откуда-то сверху, с крыш, словно там кто-то играл на арфе.

Гребер удивленно слушал. Затем постарался проследить направление звуков, но так и не нашел их источника. Они были повсюду, неслись со всех сторон, певучие и настойчивые, иногда поодиночке, иногда в виде арпеджио или неразрешенного аккорда, полного безысходной печали.