Я хватаю бутылку с пивом и жду, когда она договорит «бедный малыш», но Герда обладает шестым чувством — она делает глоток пива и смолкает.
— Не обязательно говорить о шубах, сутенерах и рогачах, — заявляю я. — Для таких минут есть и другие темы.
— Ясно, — соглашается Герда. — Но ведь мы и не говорим об этом.
— О чем?
— О шубах, сутенерах и рогах.
— Нет? А о чем же?
Герда опять смеется:
— О любви, мой сладкий. Так, как о ней говорят разумные люди. А тебе что хотелось бы? Читать стихи?
Глубоко уязвленный, я хватаю пивную бутылку, но не успеваю замахнуться ею, как Герда целует меня. Это мокрый от пива поцелуй, но он полон такого лучезарного здоровья, что на миг я снова чувствую себя на тропическом острове. Ведь туземцы тоже пьют пиво.
— Знаешь, что мне в тебе нравится? — спрашивает Герда. — Что ты такой ягненок и полон предрассудков. Где только ты набрался всей этой чепухи? Ты подходишь к любви, точно вооруженный шпагой студент-корпорант, который воображает, будто любовь — это дуэль, а не танец. — Она трясется от хохота. — Эх ты, немец-воображала! — продолжает она с нежностью.
— Опять оскорбление? — осведомляюсь я.
— Нет. Просто устанавливаю факт. Только идиоты могут считать, что один народ лучше другого.
— Но ведь и ты немка-воображала?
— У меня мать чешка. Это несколько облегчает мою участь!
Я смотрю на лежащее рядом со мной обнаженное беззаботное создание, и мне вдруг хочется, чтобы у меня были хоть одна или две бабушки чешки.
— Дорогой мой, — говорит Герда, — любовь не знает гордости. Но я боюсь, что ты даже помочиться не можешь без мировоззрения.
Я беру сигарету. Как может женщина сказать такую вещь? — думаю я.
Оказывается, Герда наблюдает за мной.
— Как может женщина сказать такую вещь, да? — замечает она.
Я пожимаю плечами. Она потягивается и, щурясь, смотрит на меня. Потом закрывает один глаз. Глядя на другой, открытый, неподвижный, я вдруг кажусь себе провинциальным школьным учителем. Она права. Зачем нужно всегда и во все совать принципы? Почему не брать вещи, как они есть? Какое мне дело до Эдуарда? До какого-то слова? До норковой шубки? И кто кого обманывает? Я — Эдуарда, или он — меня, или Герда — нас обоих, или мы оба — Герду? Или никто — никого? Одна Герда естественна, мы же напускаем на себя важность и только повторяем затасканные фразы.
— Значит, ты считаешь, что из меня сутенера не выйдет? — спрашиваю я.
Она кивает.
— Женщины не будут ради тебя спать с другими и приносить тебе полученные с них деньги. Но ты не огорчайся: главное, что они будут спать с тобой.
Я осторожно стараюсь не углублять этот вопрос и все-таки спрашиваю:
— А Эдуард?
— Какое тебе дело до Эдуарда? Я ведь только что объяснила.
— Что?
— Что он ухажер. Мужчина с деньгами. У тебя их нет. А мне деньги все же нужны. Понял?
— Нет.
— Да тебе и незачем понимать, глупыш. И потом — успокойся, ничего не произошло, и еще долго не произойдет, я тебе скажу своевременно. А теперь никаких драм по этому поводу не разыгрывай. Жизнь иная, чем ты думаешь. И запомни одно: прав всегда тот, кто лежит с женщиной в постели. Знаешь, чего бы мне сейчас хотелось?
— Чего?
— Поспать еще часок, а потом приготовить нам рагу с чесноком, положить много чесноку!
— А ты можешь это здесь приготовить?
Герда указывает на стоящую на комоде старую газовую плитку.
— Если понадобится, я тебе на ней обед на шесть персон приготовлю. Чешское рагу! Ты пальчики оближешь! А потом принесем бочечного пива из пивной под нами. Это созвучно с твоими иллюзиями насчет любви? Или мысль о чесноке разбивает в тебе нечто драгоценное?
— Ничего не разбивает, — отвечаю я и чувствую себя развращенным. Но вместе с тем на душе легко, как никогда.
Глава 16
— Вот так сюрприз! — говорю я. — Да еще в воскресенье утром!
Мне чудилось, будто в рассветных сумерках по дому крадется вор, но спустившись вниз, я вижу, что там сидит Ризенфельд с Оденвэльдского гранитного завода, хотя всего пять часов.
— Вы, должно быть, ошиблись, — заявляю я. — Сегодня день, посвященный Господу Богу. Даже биржа — и та сегодня не работает. Тем менее мы, скромные безбожники. Где горит? Вам понадобились деньги для «Красной мельницы»?
Ризенфельд качает головой.
— Просто дружеский визит. У меня свободный день между Лене и Ганновером. Только что приехал. Зачем еще тащиться в гостиницу? Кофе и у вас найдется. А что делает прелестная дама в доме напротив? Она рано встает?
— Ага! — восклицаю я. — Значит, страсть вас сюда пригнала? Поздравляю с такими молодыми чувствами! Но вам не повезло: в воскресенье дома супруг. Он атлет и жонглирует ножами.
— А я сам чемпион мира по жонглированию ножами, — невозмутимо отвечает Ризенфельд. — Особенно если мне дадут к кофе кусок деревенского сала и рюмку водки.
— Пойдемте наверх. Правда, у меня в комнате еще ужасный беспорядок, но там я смогу сварить вам кофе. Если хотите, можете поиграть на рояле, пока вскипит вода.
Ризенфельд отказывается.
— Я останусь здесь. Это сочетание летнего зноя со свежестью раннего утра и могильными памятниками мне нравится. Пробуждает голод и жизнерадостность. Кроме того, здесь есть и водка.
— У меня наверху найдется гораздо лучше.
— Мне достаточно и этой.
— Хорошо, господин Ризенфельд, как хотите.
— Почему вы так кричите? — спрашивает Ризенфельд. — Я же не успел оглохнуть, с тех пор как был здесь.
— Это от радости, что я вижу вас, господин Ризенфельд, — отвечаю я еще громче и смеюсь блеющим смехом.
Не могу же я объяснить ему, что надеюсь разбудить Георга своим криком и дать ему понять, кто приехал. Насколько мне известно, мясник Вацек отбыл вчера вечером на какое-то собрание национал-социалистической партии, а Лиза, воспользовавшись случаем, явилась сюда, чтобы хоть раз провести ночь в объятиях возлюбленного. Ризенфельд, сам того не подозревая, сидит на стуле у двери в спальню, словно сторож. Лиза может выбраться только в окно.
— Хорошо, тогда я принесу кофе вниз, — заявляю я, взбегаю по лестнице, хватаю «Критику чистого разума», обвязываю ее бечевкой, спускаю в окно и раскачиваю перед окном Георга. Потом пишу цветным карандашом на листе бумаги предостережение: «Ризенфельд в конторе», делаю дырку в листе бумаги и спускаю по бечевке на том Канта. Кант стучит несколько раз в окно, потом я вижу сверху лысую голову Георга. Он делает мне знаки. Мы исполняем краткую пантомиму. Я показываю ему жестами, что не могу отделаться от Ризенфельда. Вышвырнуть его за дверь нельзя: он слишком нужен нам для хлеба насущного.
Я подтягиваю обратно «Критику чистого разума» и спускаю свою бутылку с водкой. Прекрасная полная рука тянется к ней, и не успевает Георг схватить бутылку, как она исчезает в комнате. Кто знает, когда Ризенфельд удалится? А любовники после бессонной ночи должны страдать от острого утреннего голода. Поэтому я таким же способом препровождаю вниз свое масло, хлеб и кусок ливерной колбасы. Бечевка снова уходит вверх, на конце — алый мазок губной помады. Я слышу скрипучий вздох, с каким пробка расстается с бутылкой. На ближайшее время Ромео и Джульетта спасены.
Когда я подношу Ризенфельду чашку кофе, я вижу, что через двор идет Генрих Кроль. У этого дельца-националиста, наряду с прочими недостатками, есть привычка вставать чуть свет. Генрих называет это «подставлять грудь вольной природе Божьей». Под богом он, конечно, разумеет не какое-нибудь доброе легендарное существо с длинной бородой, а прусского фельдмаршала.
Он крепко трясет Ризенфельду руку. Ризенфельд не слишком обрадован.
— Пожалуйста, из-за меня не задерживайтесь, — заявляет он. — Я только выпью кофе и подремлю, пока не придет время уходить.
— Ну что вы! Такой редкий, дорогой гость! — Генрих повертывается ко мне. — У нас не найдется свежих булочек, чтобы угостить господина Ризенфельда?
— С этим обращайтесь к вдове булочника Нибура или к своей матушке, — отвечаю я. — Как видно, в республике по воскресеньям не выпекают свежего хлеба. Неслыханное безобразие! В кайзеровской Германии было совсем по-другому!
Генрих бросает на меня злобный взгляд.
— Где Георг? — спрашивает он отрывисто.
— Я не сторож вашему брату, господин Кроль, — отвечаю я громко цитатой из Библии, чтобы известить Георга о новой опасности.
— Нет, но вы служащий моей фирмы. И я предлагаю вам отвечать как подобает.
— Сегодня воскресенье. А по воскресеньям я не служащий. И сегодня я только по доброй воле, из безграничной любви к моей профессии и дружеского уважения к главе оденвэльдского гранита спустился вниз в такую рань. Даже не побрившись, как вы, вероятно, заметили, господин Кроль.
— Видите! — с горечью восклицает Генрих, обращаясь к Ризенфельду. — Поэтому мы и войну проиграли! Во всем виноваты наша расхлябанная интеллигенция и евреи.
— И велосипедисты, — добавляет Ризенфельд.
— При чем тут велосипедисты? — в свою очередь, удивляется Генрих.
— А при чем тут евреи? — отвечает вопросом на вопрос Ризенфельд.
Генрих смущен.
— Ах так, — замечает он вяло. — Острота. Пойду разбужу Георга.
— Я бы не стал его будить, — заявляю я очень громко.
— Будьте любезны, воздержитесь от советов!
Генрих подходит к двери. Я его не удерживаю. Георг же не глухой и, наверное, уже принял меры.
— Пусть спит, — говорит Ризенфельд. — У меня нет желания вести долгие разговоры в такой ранний час.
Генрих останавливается.
— Почему бы вам не прогуляться с господином Ризенфельдом и не побыть среди свежей Божьей природы? — спрашиваю я. — Когда вы вернетесь, все уже встанут, яйца с салом будут шипеть на сковородке, для вас испекут свежие булочки, букет только что сорванных гладиолусов украсит мрачные урочища смерти и вас встретит Георг, выбритый, благоухающий одеколоном.
— Боже сохрани, — бормочет Ризенфельд. — Я остаюсь здесь и буду спать.