— Это я, дядя Гастон, — сказала Лилиан. — Надеюсь, ты знаешь, что такое инцест?!
Гастон закашлялся. — Чушь! — проскрипел он. — Просто у меня с глазами что-то.
Когда я видел тебя в последний раз?
— Две недели назад.
— Я не об этом. Ещё раньше, когда?
— Года четыре тому назад — тогда я была полуголодной и совершенно растерянной.
— А сейчас?
— Сейчас я тоже полуголодная, но настроена очень решительно.
Гастон достал из кармана пенсне.
— Для кого ты накупила эти платья?
— Для самой себя.
— У тебя ведь нет.
— Единственные мужчины, за которых наверху можно было выйти замуж, были тренеры. В лыжных костюмах они выглядели вполне прилично, но в остальном вели себя как крестьяне в воскресный день.
— Так, у тебя совсем никого нет?
— Да, я одна, только не как ты, — сказала Лилиан и первой пошла в ресторан. Дядя последовал за ней.
— Ты что закажешь? — спросил Гастон. — Ясное дело, я плачу. Сам я есть не хочу. А ты? Что-нибудь диетическое, из больничного меню? Омлет, овощной салат, немного минералки «Виши».
— Что касается меня, — ответила Лилиан, — то начнем с морского ёжа, причем берем дюжину, и — рюмку водки.
Гастон невольно глянул на цены в меню.
— В морских ежах нет ничего полезного!
— Это только для скряг! Они, дядя Гастон, готовы удавиться из-за цены. Так, потом филе, говядину в пряном соусе.
— А перца там не слишком много? Может, лучше отварную курятину или овсяную кашку, вам в санатории наверное, часто.
— Да, дядя Гастон. Овсянки и всех видов вареной курицы я наелась на всю жизнь в горах, даже с видом на прелести природы. А теперь… хватит! Закажи нам филе, а к нему бутылку «Шато Лафит». Или это вино тебе не по вкусу?
— Такое я не могу себе позволить. Я стал очень бедным, дорогая Лилиан.
— Да я знаю. И оттого становится так печально ужинать с тобой.
— Что?
— С каждым глотком этого вина мы будем выпивать каплю твоей драгоценной крови.
— Фу-ты, чёрт! — вдруг совершенно нормальным голосом произнес Гастон. — Что за печальная картина! Да ещё под такое вино! Давай поговорим лучше о чем-нибудь другом! Можно немного попробовать твоих морских ежей?
Лилиан протянула ему тарелку. Гастон торопливо проглотил трёх ежей. Когда он ел, в нём чувствовался скупец, но вино он пил наравне в племянницей. Если уж он за него заплатил, то хотел получить своё.
— Дитя моё, — сказал он, когда в бутылке ничего не осталось, — как летит время! Я ещё помню тебя, Лилиан, когда ты. — Она почувствовала резкую, острую боль. — Об этом я не хочу больше ничего знать, дядя Гастон. Объясни мне только одно: почему меня назвали Лилиан. Я ненавижу это имя.
— Это всё твой отец, он так захотел.
— А почему?
— Тебе к кофе что заказать? Ликер? Коньяк? Может, шартрез или арманьяк? Хотя мог бы и сам догадаться! — Гастон явно оттаял.
— Тогда две рюмки арманьяка. Да, твой отец.
— Что, мой отец?
Марабу прищурил один глаз. — В молодости он провел несколько месяцев в Нью-Йорке. Один. Поздней он настаивал на том, чтобы назвать тебя Лилиан. Твоей матери было всё равно. Потом я как-то услышал, что в Нью-Йорке у него была очень даже романтичная интрижка. Это была некая Лилиан. Извини, ты сама спросила об этом.
— Слава Богу! — обрадовано сказала Лилиан. — А я думала, что моя мать вычитала это имя в какой-то книжке. Она ведь много читала.
Птичья голова кивнула. — Что да, то да! Зато твой отец почти не читал. А ты, Лили? Ты собираешься здесь… — он оглянулся вокруг —… это… жить? Тебе не кажется, что ты заблуждаешься?
— Я тоже как раз собиралась спросить тебя о том же. После пары бокалов вина в тебе проснулось что-то человеческое.
Гастон пригубил свой арманьяк. — Я собираюсь ради тебя устроить небольшой вечер.
— Однажды ты уже грозился.
— Так ты придёшь?
— Нет, если будешь угощать только чаем или коктейлями.
— Да нет же, это будет званый обед. Я припас пару бутылок вина — всего пару, но не хуже этого.
— Ладно, тогда приду.
— Ты стала просто красавицей, Лили. Но какая же ты жестокая! Какая жестокая! Отец таким не был!
«Жестокая, — подумала Лилиан. — Что он называет жестокостью? А что, я действительно жестокая? Или, может быть, мне просто не хватает времени на сладкую ложь, чтобы выдать яркий, фальшивый блеск хорошие манеры за неудобную правду и назвать это деликатностью»?
Из своего окна Лилиан могла видеть остроконечную готическую башню часовни Сент-Шапель. Она словно тонкая игла устремлялась в небо на фоне серых тюремных стен Консьержери, и Лилиан вспомнила, как когда-то давным-давно ходила туда. В первый же солнечный день она направилась туда.
Уже почти наступил полдень, и всё пространство под сводами часовни с её высокими витражными окнами наполнилось ярким солнечным светом и походило на прозрачную башню, словно созданную из волшебного сияния. Она, казалось, вся состояла только из одних окон и была наполнена божественной небесной лазурью и яркими, жгучими тонами красного, желтого и зеленого цветов. Это сияние было таким сильным, что все цвета можно было ощутить кожей, будто принимаешь ванну и купаешься в потоке света. Кроме Лилиан в часовне было несколько американских солдат, но и те вскоре ушли. Она сидела на скамье, окутанная светом, словно наилегчайшим, самым царственным нарядом, и ей хотелось сбросить его с себя и увидеть только, как прозрачная парча скользит по её коже. Это был и бурный водопад света, и опьянение лёгкостью всего окружающего, одновременно — падение и парение; ей казалось, что она дышит светом, и в её легких и в крови играют синие, красные и желтые краски, будто плоть отделилась от сознания, и в неё вливался свет, так, как она это чувствовала во время сеанса рентгена, когда незримые лучи проникали в неё; только тогда обнажался её скелет, а сейчас высвечивалась таинственная сила, заставлявшая биться сердце и пульсировать кровь. Это была сама жизнь, и когда Лилиан тут сидела, притихшая, недвижная, а свет лился дождем и проникал в неё, она целиком принадлежала жизни, полностью слилась с ней, она больше не ощущала себя какой-то отдельной изолированной частью, напротив, свет принял её и стал защищать, и у неё вдруг появилось мистическое чувство, что она никогда не умрет, пока свет будет поддерживать её, и что в ней никогда не померкнет то, что было частью этого магического свечения. Для Лилиан это было огромное утешение, и она никогда не забудет его, — такой должна быть её жизнь, и всё, что было пережито в прошлом, она чувствовала равно как и пережитое нынче: это был улей, наполненный легчайшим, искрящимся мёдом всего мира — светом без тени, жизнью без сожалений, горением без пепла.
Она вспомнила тот день, когда была в Сент-Шапель в последний раз. Её привела сюда мама. Это случилось в те дни, когда гестапо искало её отца. Тогда они постоянно ютились в церквях, потому что они казались им наиболее безопасным местом. Так Лилиан познакомилась с большинством парижских храмов, сидя в их самых темных уголках и притворяясь, будто она молится. Со временем, однако, и в церкви стали посылать шпионов, и даже сумрак собора Нотр-Дам больше не спасал. Поэтому друзья матери посоветовали ей оставаться в дневное время в стенах часовни Сент-Шапель, сторож которой казался вполне надежным человеком. Тогда, в пламенеющем свете часовни, Лилиан чувствовала себя словно преступница, которую вытащили из её темного убежища, и она попала в луч беспощадного, пронзительно яркого полицейского прожектора — или как прокаженная, оказавшаяся вдруг среди режущей белизны операционной. Она ненавидела и никак не могла забыть тот свет.
Сейчас от всего этого не осталось и следа. Тени прошлого растаяли подобно туману под первым же мягким натиском света. Лилиан перестала ненавидеть, осталось только ощущение счастья. Она не могла сопротивляться этому свету, подумалось её. В нем расплавляется ужасная способность памяти переносить в настоящее не только воспоминания о прошлом как некий урок, но и как окаменелую часть жизни, и наполнять ими эту жизнь до отказа, будто комнату ненужной старой мебелью в дополнение к тому, что действительно может быть полезным: насыщенной, полностью осознаваемой жизнью на основе пережитого. Всем своим существом Лилиан потянулась к лучам этого света. Ей казалось, что она могла слышать его. «Многое можно услышать, — подумала она, — если только можно было бы найти успокоение». Она дышала медленно на глубину всех своих легких, вбирая в них краски золота, небесной лазури и благородного красного вина. Она чувствовала, как в этих красках растворялся санаторий и его последние тени; серые и черные пленки рентгеновских снимков скручивались в трубку и сгорали в слабом, ярком пламени. Она давно ждала это мгновение, поэтому и пришла сюда. «Лучезарное счастье, — подумалось её, — это самое легкое, что может быть во всем мире».
Церковный сторож вынужден был дважды окликнуть её. — Мы закрываемся, мадмуазель.
Она поднялась со скамьи и увидела перед собой усталое, озабоченное лицо старика. Какое-то мгновение она не могла понять, что он не улавливал чувств, охвативших её — но даже чудо в его непрерывности стало для того обыденностью.
— Вы уже давно здесь работаете? — спросила Лилиан.
— Два года.
— А вы не знали сторожа, который был тут во время войны?
— Нет, не знал.
— Это, наверное, прекрасно, приходить сюда и проводить тут каждый день.
— Для меня это какой-никакой заработок, — ответил старик. — Платят крохи, да ещё и инфляция.
Она достала из сумочки купюру. Глаза старика тут же загорелись. «Для него это чудо, — подумала она, — и не ей его осуждать — это и хлеб, и вино, и жизнь, и, возможно, все его счастье». Она вышла в серость двор. «Неужели чудеса всегда теряют свою прелесть, — подумала она, — когда к ним привыкаешь? Неужели они становились обычными будничными событиями, как, казалось, само понятие жизни здесь, внизу, превращалось в свет заведенного раз и навсегда рутинного порядка, который всего лишь светил, вместо того, чтобы стать сиянием часовни»?