— Да, — подтвердил я с горечью. — Польши как самостоятельного государства больше не существует. Но польская водка выжила. Прикажешь плакать или смеяться по этому поводу?
— Выпить ее, милый.
Она достала две рюмки и налила. Водка была великолепная и даже очень холодная. Бар, оказывается, был одновременно и холодильником.
— Две тени в «роллс-ройсе», — заметил я, — пьют охлажденную польскую водку. За твое здоровье, Наташа!
— Ты мог бы попасть в армию? — спросила она. — Если бы захотел?
— Нет. Никому я не нужен. Здесь я нежелательный иностранец и должен радоваться, что меня не загнали в лагерь для интернированных. Живу на птичьих правах, но так же было со мной и в Европе. Здесь-то рай. Если угодно, призрачный рай, отгороженный от всего, что имеет на этом свете значение, особенно для меня. Если угодно, временный рай, в котором можно перезимовать. Рай поневоле. Ах, Наташа! Поговорим о том, что у нас осталось! О ночи, о звездах, об искре жизни, которая еще теплится в нас, но только не о прошлом. Полюбуемся луной! Пассажирские пароходы «люкс» превратились в военные транспорты. А мы стоим за железными перилами, отделяющими этот рай от всемирной истории, и вынуждены беспомощно, бесцельно ждать да почитывать в газетах сообщения о победах, потерях и разбомбленных странах, и снова ждать, и снова вставать каждое утро, и пить кофе, и беседовать с Силверсом и миссис Уимпер, в то время как уровень океана пролитой в мире крови каждый день поднимается на сантиметр. Ты права, паша жизнь здесь — это жалкий парад теней.
Мы смотрели на причал. Он был почти пуст, но в зеленом свете сумерек отшвартовывалось несколько судов — серо-стальных, низко сидящих, без огней. Мы снова сели в машину.
— Постепенно улетучиваются мои глупые, старомодные грезы, — произнесла Наташа. — И моя сентиментальность. Прости меня, я, наверное, тебе надоела.
— Надоела? Что у тебя за странные мысли? Это ты должна простить меня за пошлости, которые я тебе говорил. Уже по одному этому ясно, что я был плохим журналистом! Смотри, какая прозрачная вода! И полнолуние!
— Куда теперь поедем, мадам? — спросил шофер.
— К мосту Джорджа Вашингтона. Только медленно. Некоторое время мы молчали. Я упрекал себя за идиотское неумение поддерживать беседу. Я вел себя как тот человек в «Эль Марокко», который горько оплакивал участь Франции, и притом вполне искренне. Но он не понимал, что скорбь в отличие от радости нельзя проявлять на людях, и потому производил смешное впечатление. Я тщетно пытался выбраться из тупика. Тут вдруг Наташа повернулась ко мне. Глаза ее сияли.
— Как это прекрасно. Река и маленькие буксиры, а там вдали — мост!
Она давно забыла о нашем разговоре. Я уже не раз замечал это: она быстро на все откликается и быстро все забывает. Это было очень кстати для такого слона, как я, — человека, который помнил невзгоды и совсем не помнил радостей.
— Я тебя обожаю! — воскликнул я. — И говорю это здесь, сейчас, под этой луной, у этой реки, впадающей в море, в водах которой отражаются сотни тысяч раздробленных лунных дисков. Я обожаю тебя и даже готов повторить избитую фразу о том, что мост Вашингтона, как диадема, венчает беспокойный Гудзон. Только мне хотелось бы, чтобы он действительно стал диадемой, а я — Рокфеллером, или Наполеоном Четвертым, или на худой конец главою фирмы «Ван Клееф и Арпельс». По-твоему, это ребячество?
— Почему ребячество? Ты что, всегда стремишься перестраховаться? Или ты в самом деле не знаешь, как нравится женщинам такое ребячество?
— Я прирожденный трус и каждый раз, прежде чем что-нибудь сказать, должен собраться с духом, — ответил я, целуя ее. — Мне хотелось бы научиться водить машину, — сказал я.
— Можешь начинать хоть сегодня.
— Я за рулем «роллс-ройса». Тогда мы могли бы высадить блюстителя нравственности у ближайшей пивной, а так мне кажется, точно я в Мадриде: вечно в сопровождении дуэньи.
Она засмеялась.
— Разве шофер нам мешает? Он же не знает немецкого и по-французски тоже не понимает ни слова. Кроме «мадам», разумеется.
— Значит, он нам не мешает? — переспросил я.
Она на мгновение умолкла.
— Милый, это же беда большого города, — пробормотала она. — Здесь почти никогда нельзя побыть вдвоем.
— Откуда же тогда здесь берутся дети?
— Одному Богу известно!
Я постучал в стекло, отделявшее нас от шофера.
— Вы не остановитесь вон там, у того садика? — переспросил я, протягивая шоферу пятидолларовую бумажку. — Сходите, пожалуйста, куда-нибудь поужинать. А через час приезжайте за нами.
— Да, конечно, сэр.
— Вот видишь! — воскликнула Наташа. Мы вышли из машины и увидели, как она исчезла в темноте. В тот же миг из открытого окна за сквером раздался грохот музыкального автомата. На сквере валялись бутылки из-под кока-колы, пакеты из-под пива и обертки мороженого.
— Прелести большого города! — бросила Наташа. — А шофер приедет только через час!
— Можем погулять вдоль берега.
— Гулять? В этих туфлях?
Я выскочил на середину улицы и замахал руками, как ветряная мельница. В неярком уличном свете я узнал удлиненный радиатор «роллс-ройса»: на Гудзоне таких было немного, должно быть, это наш шофер повернул назад.
Так оно и оказалось, но теперь он был уже не третьим лишним, а нашим спасителем. Глаза у Наташи блестели от сдерживаемого смеха.
— Куда дальше? — спросила она. — Где бы нам поесть?
— Жарища везде невыносимая, — сказал шофер. — Разве что в «Блю Риббон»? Прохладно. И тушеная говядина там — высший класс.
— Тушеная говядина? — сказал я.
— Тушеная говядина! — повторил он. — Высший класс!
— Будь я проклят, если в Нью-Йорке стану есть тушеную говядину или кислую капусту, — сказал я Наташе. — Это то же самое что кричать «Хайль Гитлер!». Поехали на Третью авеню. Там много всяких ресторанов.
— В ресторан «Морской царь»? — спросил он. — Хороший ресторан, и воздух там кондиционированный.
— Кислая капуста — блюдо эльзасское, — сказала Наташа, — если уж мы решили точно определить ее национальный статус!
— Эльзас долгое время принадлежал Германии.
— Мы без конца возвращаемся к политике. Хорошо, поедем на Третью авеню. Морские цари пока еще нейтральны.
Я перестал спорить: о, если бы все было так просто! В конце концов я и сам прибыл сюда с потушенными огнями, передвигаясь зигзагами, чтобы избежать встречи с подводными лодками. Что уж тут говорить о нейтралитете, если сам Бог перестал быть нейтральным и перед очередным боем перекочевывает с одного алтаря на другой?
В ресторане «Морской царь» мы увидели Кана. Он был там единственным посетителем, одиноко и отрешенно сидевшим перед блюдом, полным огромных крабовых клешней.
— Человек со множеством хобби, — заметил я. — Он превратил мир в коллекцию разных хобби и благодаря этому неплохо живет.
— Молодец.
— После крабов будете есть еще мороженое? — спросил я Кана.
— Я это проделал однажды. Не скажу, чтобы мне это пошло на пользу. Нельзя следовать всем влечениям сразу.
— Очень мудро.
Мы тяжело опустились на стулья, будто проделали долгий путь. Я решил не водить Наташу в ресторан «Эль Марокко»: мне почему-то не хотелось больше знакомиться с ее друзьями.
Глава 16
Днем я отправился к Кану. Он пригласил меня отобедать с ним в китайском ресторане. Кан предпочитал китайскую кухню всем остальным. Началось это его увлечение еще в Париже. Но Парижу тут далеко до Нью-Йорка: в Нью-Йорке есть целый китайский квартал.
Мы доехали на автобусе до Мотт-стрит. Ресторан помещался в подвале, куда вели несколько ступенек.
— Удивительное дело, — сказал Кан. — В Нью-Йорке почти не встретишь китаянок. Либо они сидят по домам, либо китайцы разрешили проблему внеполового размножения. Китайчат на улице сколько угодно, а женщин совсем не видно. А ведь китаянки самые прекрасные женщины на свете.
— В романах?
— Нет, в Китае, — сказал Кан.
— Вы там были?
— А как же. Поехал в тридцатом. И пробыл два года.
— Но потом вернулись. Почему?
Кан буквально затрясся от смеха.
— Тоска по родине!
Мы заказали креветки, зажаренные в масле.
— Как поживает Кармен? — спросил я. — С виду она нечто среднее между полинезийкой и очень светлой китаянкой. В ней есть какая-то трагическая экзотика.
— А между тем она родилась в Померании, в Рюгенвальде. Такие парадоксы иногда бывают. Хорошо, что она еврейка и не надо доискиваться, откуда она такая взялась.
— Выглядит она так, словно ее родина Тимбукту, Гонконг или Папеэте.
— Однако по своему интеллектуальному уровню она — местечковая еврейка. Очаровательная смесь! Я могу представить себе, как вы примерно поступите и что подумаете в той или иной ситуации. Но когда дело касается Кармен, я пас. Она для меня книга за семью печатями. Я никогда не знаю наперед, ни что она подумает, ни как поступит. Вы ошибаетесь, она вовсе не дитя Иокогамы, Кантона или других экзотических городов — она просто с другой планеты. Спустилась к нам с лунных кратеров, поднялась из первозданных глубин глупости, чистой, святой простоты и чудовищной наивности, о которых мы, простые смертные, давно потеряли представление. Она чиста, как в первый день творения. Словом, законченный образец женщины. Ни к чему не прилагает усилий, не ведает сомнений. Она существует, и слава Богу! Может, хотите заказать еще порцию креветок? Сказочная еда!
— Хорошо.
— Глупость — ценнейший дар, — продолжал Кан. — Но тот, кто ее утратил, никогда не приобретет вновь. Она спасает, как шапка-невидимка. Опасности, перед которыми бессилен любой интеллект, глупость просто не замечает. Когда-то я пытался искусственно поглупеть. Практиковался в глупости и даже преуспел. Иначе мои проделки во Франции могли бы плохо кончиться. Но все это, конечно, жалкий эрзац по сравнению с истинной, бьющей через край глупостью, особенно если она сочетается с такой внешностью, какой могла бы позавидовать сама Дузе… — Кан усмехнулся. — Глупос