— Гуляш! — воскликнул я. — С капустой и, я уверен, с малосольными огурцами. Итак, мы ужинаем дома.
— А можно? В логове этого гангстера? А он не позовет полицию, чтобы выгнать нас отсюда? Или, может быть, у тебя есть апартамент с гостиной и спальней?
— Нам это ни к чему. Я живу теперь так, что никто не видит, когда входишь, когда выходишь. Почти в полной безопасности. Идем!
У Лизы Теруэль были великолепные абажуры на лампах, которые мне очень пригодились. Теперь в комнате вечером казалось уютнее, чем днем. На столе красовалась кошка, купленная у Лоу. Кухарка Мария дала мне гуляш в эмалированной кастрюле, так что я мог его разогреть. У меня была электрическая плитка, несколько тарелок, ножи, вилки и ложки. Я вынул из кастрюли огурцы и достал из шкафа хлеб.
— Все готово, — сказал я и положил на стол полотенце. — Надо только подождать, пока гуляш подогреется.
Наташа прислонилась к стене около двери.
— Давай сюда пальто, — сказал я, — здесь не слишком просторно, но зато есть кровать.
— Вот как?
Я дал себе слово контролировать свои поступки. Я еще не был уверен в себе. Но у меня было такое же состояние, как в первый вечер: стоило мне прикоснуться к ней, почувствовать, что она почти нагая под тонким платьем, и я забывал о всех своих благих намерениях. Я ничего не говорил. Молчала и Наташа. Я давно уже не спал ни с одной женщиной и понял, что на все можно пойти — и на скандал и даже на преступление, когда какая-то часть твоего «я» отступает в глубину и остаются лишь руки, раскаленная кожа и безудержная страсть.
Я жаждал погрузиться в нее, в горячую темноту, пронзить ее до красноватых легких, чтобы они сложились вокруг меня, как совиные крылья, дальше и глубже, пока ничего не останется от наших «я», кроме пульсирующей крови и уже не принадлежащего нам дыхания.
Мы лежали на кровати, изможденные, охваченные дремотой, похожей на легкий обморок. Сознание возвращалось к нам и снова отлетало, и мы опять растворялись в несказанном блаженстве; на какой-то миг собственное «я» вернулось, но не до конца, — состояние это близко к состоянию еще не появившегося на свет, но уже живущего своей жизнью ребенка, когда стирается граница между неосознанным и осознанным, между эмбрионом и индивидуальностью, то состояние, которое вновь наступает с последним вздохом.
Я ощущал рядом с собой Наташу, ее дыхание, волосы, слабое биение сердца. Это еще не совсем она, это была еще безымянная женщина, а может быть, только одно дыхание, биение сердца и теплая кожа. Сознание прояснялось лишь постепенно, а вместе с ним просыпалась и глубокая нежность. Истомленная рука, ищущая плечо, и рот, который старается произнести какие-то бессмысленные слова.
Я постепенно начинал узнавать себя и окружающее, и в этом изможденном молчании, когда не знаешь, что ты чувствуешь острее — молчание или предшествовавшее ему беспамятство, до меня вдруг донесся слабый запах горелого. Я было думал, что мне это показалось, но потом увидел на плитке эмалированную кастрюлю.
— Проклятие! — вскочил я. — Это же гуляш!
Наташа полуоткрыла глаза.
— Выбрось его в окно.
— Боже упаси! Я думаю, нам удастся еще кое-что спасти.
Я выключил электрическую плитку и помешал гуляш. Затем осторожно выложил его на тарелки, а подгоревшую кастрюлю поставил на окно.
— Через минуту запах улетучится, — сказал я. — Гуляш нисколько не пострадал.
— Гуляш нисколько не пострадал, — повторила Наташа, не пошевельнувшись. — Что ты хочешь, проклятый обыватель, делать со спасенным гуляшом? Я должна встать?
— Ничего, просто хочу предложить тебе сигарету и рюмку водки. Но ты можешь и отказаться.
— Нет, я не откажусь, — ответила Наташа, немного помолчав. — Откуда у тебя эти абажуры? Привез из Голливуда?
— Они были здесь.
— Эти абажуры принадлежали женщине. Они мексиканские.
— Возможно, женщину звали Лиза Теруэль. Она выехала отсюда.
— Странная женщина — выезжает и бросает такие прелестные абажуры, сонным голосом сказала Наташа.
— Иногда бросают и нечто большее, Наташа.
— Да. Если гонится полиция. — Она приподнялась. — Не знаю почему, но я вдруг страшно проголодалась.
— Я так и думал. Я тоже.
— Вот удивительно. Кстати, мне не нравится, когда ты что-нибудь знаешь наперед.
Я подал ей тарелку.
— Послушай, Роберт, — заговорила Наташа, — когда ты сказал, что идешь в эту «гуляшную» семью, я тебе не поверила, но ты действительно там был.
— Я стараюсь лгать как можно меньше. Так значительно удобнее.
— То-то и оно. Я, например, не стала бы никогда говорить, что не обманываю тебя.
— Обман. Какое своеобразное слово!
— Почему?
— У этого слова две ложные посылки. Странно, что оно так долго просуществовало на свете. Оно — как предмет между двумя зеркалами.
— Да?
— Разумеется. Трудно себе представить, чтобы искажали оба зеркала сразу. Кто имеет право употреблять слово «обман»? Если ты спишь с другим, ты обманываешь себя, а не меня.
Наташа перестала жевать.
— Это все так просто, да?
— Да. Если бы это был действительно обман, ты не сумела бы меня обмануть. Один обман автоматически исключает другой. Нельзя двумя ключами одновременно открывать один и тот же замок.
Она бросила в меня огурец с налипшим на него укропом. Я поймал его.
— Укроп в этой стране очень редкая вещь, — заметил я. — Бросаться им нельзя.
— Но нельзя и пытаться открывать им замки!
— По-моему, мы немножко рехнулись, правда?
— Не знаю. Неужели все должно иметь свое название, окаянный ты немец! Да еще немец без гражданства. Я засмеялся.
— У меня ужасное ощущение, Наташа, что я тебя люблю. А мы столько положили сил, чтобы этого избежать.
— Ты так думаешь? — Она вдруг как-то странно на меня посмотрела. — Это ничего не меняет, Роберт. Я тебя действительно обманывала.
— Это ничего не меняет, Наташа, — ответил я. — И все же я боюсь, что люблю тебя. И одно никак не связано с другим. Это как ветер и вода, они движут друг друга, но каждый остается самим собой.
— Я этого не понимаю.
— Я тоже. Но так ли уж важно всегда все понимать, ты, женщина со всеми правами гражданства?
Но я не верил тому, что она мне сказала. Даже если в этом была хоть какая-то толика правды, в тот момент мне было все равно. Наташа здесь, рядом, а все прочее — для людей с устроенным будущим.
Глава 30
Египетскую кошку я продал одному голландцу. В тот день, получив чек, я пригласил Кана к «Соседу».
— Вы что, так разбогатели? — спросил он.
— Просто я пытаюсь следовать античным образцам, — ответил я. — Древние проливали немного вина на землю прежде чем выпить его, принося тем самым жертву Богам. По той же причине я иду в хороший ресторан. Чтобы не изменить своему принципу, мы разопьем бутылку «Шваль блан». Это вино еще есть у «Соседа». Ну, как?
— Согласен. Тогда последний глоток мы выльем на тарелку, чтобы не прогневить богов.
У «Соседа» было полно народу. В военное время в ресторанах часто негде яблоку упасть. Каждый торопится еще что-то взять от жизни, тем более находясь вне опасности. Деньги тогда тратятся легче. Можно подумать, что будущее в мирное время бывает более надежным.
Кан покачал головой.
— Сегодня от меня толку мало, Росс. Кармен написала мне письмо. Наконец-то собралась! Она считает, что нам лучше расстаться. По-дружески. Мы, мол, не понимаем друг друга. И мне ведено не писать ей больше. У нее есть кто-нибудь?
Я озадаченно посмотрел на него. Видимо, его глубоко задела эта история.
— Я ничего такого не заметил, — ответил я. — Она живет довольно скромно в Вествуде, среди кур и собак, души не чает в своей хозяйке. Я видел ее несколько раз. Она довольна, что ничего не делает. Не думаю, чтобы у нее кто-нибудь завелся.
— Как бы вы поступили на моем месте. Росс? Поехали бы туда? Привезли бы ее назад? А согласилась бы она уехать?
— Не думаю.
— Я тоже. Так что же мне делать?
— Ждать. И ничего больше. Ни в коем случае не писать. Может быть, она сама вернется.
— Вы в это верите?
— Нет, — сказал я. — А вас это так волнует?
Некоторое время он молчал.
— Это не должно было бы вовсе меня волновать. Совершенно не должно. Было легкое увлечение, а потом вдруг разом все изменилось. Знаете, почему?
— Потому что она решила уехать. А почему же еще? На его лице появилась меланхолическая улыбка.
— Просто, не правда ли? Но когда такое случается, смириться очень трудно.
Я подумал о Наташе. Почти то же самое чуть не случилось и у меня с ней — и, может, уже случилось?
Я гнал от себя эту мысль, размышляя о том, что же посоветовать Кану. Все это как-то не сочеталось с ним. Ни Кармен, ни эта ситуация, ни его меланхолия. Одно не вязалось с другим и потому было чревато опасностью. Если бы такое случилось с наделенным бурной фантазией поэтом, это было бы смешно, но понятно. В случае же с Каном все было непонятно. Видимо, этот контраст трагической красоты и флегматичной души был для него своего рода интеллектуальной забавой, в которой он искал прибежища. И то, что он серьезно воспринял историю с Кармен, являлось роковым признаком его собственного крушения.
Он поднял бокал.
— Как мало мы можем сказать о женщинах, когда счастливы, не правда ли? И как много, когда несчастны.
— Это правда. Вы считаете, что могли бы быть счастливы с Кармен?
— А вы думаете, что мы не подходим друг другу? Это так. Однако с людьми, которые подходят друг другу, расстаться просто. Это как кастрюля с притертой крышкой. Такое сочетание можно нарушить совершенно безболезненно. Но если они не подходят и нужно брать в руки молоток, чтобы подогнать крышку к кастрюле, то легко что-нибудь сломать, когда попытаешься снова отделить их друг от друга.
— Это только слова, — сказал я. — Все в этих рассуждениях не так. Любую ситуацию можно вывернуть наизнанку.
Кан с трудом сдержался.