Избранные произведения в одном томе — страница 684 из 825

е было самоубийств: несмотря на приступы отчаяния, надежда на лучшее все еще была велика. Зато к нервному срыву мог привести даже самый безобидный допрос у инспектора: бывало, что беженцы, привыкшие за годы скитаний к осторожности и недоверчивости, на мгновение расслаблялись, а потом, в ужасе перед собственной откровенностью, тут же впадали в панику. Как водится, такие срывы чаще случались у мужчин, чем у женщин.

Вид этого города, такого близкого и такого недоступного, превращался в пытку: он мучил, манил, насмехался, раздавал обещания — и не сдерживал ни одного. Временами он казался туманным чудовищем, вокруг которого носились клочья облаков и разносились корабельные гудки, — казалось, будто ревели орды стальных ихтиозавров. Потом, глубокой ночью, он превращался в нереальный, белый лунный ландшафт: беззвучный, призрачный Вавилон вдруг ощеривался сотнями башен, а вечерами, охваченный ураганом электрических огней, он становился сверкающим ковром, протянутым от края до края горизонта, — после темных военных ночей в Европе это было необычное, ошеломляющее зрелище. В такие часы беженцы часто поднимались с постели, разбуженные всхлипываниями, хрипом и криками соседей, которых во сне продолжали преследовать гестаповцы, жандармы и эсэсовские убийцы; встав, они сбивались в мелкие группки и, стоя у окон барака, то молчали, то бормотали что-то непонятное, вперившись горящими глазами туда, в трепещущую огненную панораму земли обетованной — Америки, — сроднившиеся в единое братство, в единую общность чувств, которую дарит людям лишь горе — счастье же никогда.

У меня был немецкий паспорт, срок действия которого истекал через четыре месяца. Его владельцем значился некий Людвиг Зоммер. Паспорт был почти настоящим. Я получил его в наследство от друга, который скончался два года тому назад в Бордо, и поскольку рост, цвет глаз и волос у нас совпадали, то бывший профессор математики, а ныне изготовитель поддельных паспортов из Марселя по фамилии Бауэр посоветовал мне не переправлять имя на мое собственное. И хотя среди эмигрантов попадались превосходные литографы, уже снабдившие не одного беспаспортного беженца вполне пригодными удостоверениями, я все же решил последовать совету Бауэра и отказался от своего настоящего имени, тем более что проку от него все равно было немного. Хуже того, оно уже числилось в списках гестапо, и от него стало просто необходимо поскорее избавиться. Таким образом, мой паспорт был почти настоящим — поддельные только я сам и моя фотография.

Весельчак Бауэр объяснил мне все выгоды такого решения: значительно переправленный паспорт, как искусно его ни подделывай, мог сойти только при самой беглой проверке. В любой мало-мальски приличной криминальной лаборатории обман сразу всплывет на поверхность, и тогда мне обеспечены тюрьма, высылка, а может быть, и что-нибудь похуже. Напротив, проверка настоящего паспорта у неправильного владельца займет гораздо больше времени: придется направлять запрос в учреждение, которым паспорт был выдан. А это у них не получится, покуда идет война и все связи с Германией прерваны. Поэтому в таких случаях знатоки советуют изменить личность: подделать штемпель на фотографии гораздо проще, чем переправлять фамилию. В паспорте оставалась только одна неувязка — вероисповедание. Зоммер был иудеем, а я нет. Но Бауэру это показалось несущественным.

— Если немцы вас схватят, постарайтесь выбросить паспорт, — объяснил он. — Придумайте какую-нибудь отговорку. Поскольку вы необрезаны, у вас есть шанс спастись от газовой камеры. С другой стороны, беженцу гораздо лучше выдавать себя за еврея. А при расспросах насчет еврейских обычаев говорите, что отец ваш был атеистом и вас воспитал в том же духе.

Три месяца спустя Бауэра арестовали. Роберт Хирш, действовавший под видом испанского консула, попытался вызволить его из тюрьмы. Но было уже поздно. За день до появления Хирша Бауэра отправили в Германию.

На Эллис-Айленде я повстречал двоих эмигрантов, которых немного знал прежде. Время от времени мы с ними пересекались на разных этапах нашей via dolorosa[237]. Так назывался маршрут, по которому следовали беженцы, спасаясь от гитлеровского режима. Из Голландии, Бельгии и с севера Франции он вел в Париж, а затем разделялся. Один из путей шел далее через Лион к побережью Средиземного моря; другие пролегали через Бордо, Марсель, Пиренеи, Испанию и Португалию и завершались в Лиссабонском порту. Такое название придумали сами эмигранты, бежавшие этим путем из Германии. Они спасались не только от гитлеровского гестапо — им повсюду приходилось скрываться и от местных жандармов. Почти ни у кого из беженцев не было ни виз, ни паспортов. Стоило им попасться жандармам, их тут же арестовывали, приговаривали к тюремному заключению и высылке. Впрочем, в большинстве стран еще хватало человечности, чтобы по крайней мере не депортировать их в Германию, на верную гибель в концентрационном лагере. Обзавестись паспортами удавалось лишь очень немногим, остальные были вынуждены почти беспрерывно скрываться. К тому же без документов им нигде не разрешалось легально работать. Большинство беженцев жили впроголодь, в нищете и одиночестве; оттого-то и путь их скитаний был прозван via dolorosa. На этом пути имелись и станции: почтовые отделения в городах и белые стены вдоль дорог. На почте беженцы пытались найти весточки, оставленные до востребования родными и близкими; заборы и стены домов вдоль шоссе были у них вместо газет. Мелом и углем здесь были выведены имена потерявшихся и разыскивавших друг друга, предостережения, указания, крики отчаяния. Вокруг царило всеобщее равнодушие, на смену которому шла эпоха бесчеловечности: война, в которой и гестаповцы, и местные жандармы зачастую вершили одно и то же общее дело.

Именно в те времена я и повстречался с одним из двоих эмигрантов с острова Эллис-Айленд. Дело было на швейцарской границе, с которой таможенники уже в четвертый раз за одну ночь выдворяли нас во Францию. С той стороны нас снова гнали назад французские пограничники. Был страшный холод, и вот наконец мы с Рабиновичем кое-как уговорили швейцарцев посадить нас в тюрьму. В швейцарских тюрьмах работало отопление; беженцы считали их просто раем, и мы бы с радостью остались там до конца зимы, но швейцарцы оказались слишком практичными. Вскоре нас депортировали через Тессин[238] в Италию, где наши пути разошлись. Теперь у моих старых знакомых обнаружились родственники в Америке, которые были готовы за них поручиться. Поэтому обоих эмигрантов выпустили с Эллис-Айленда уже через несколько дней. Прощаясь со мной, Рабинович обещал разыскать в Нью-Йорке наших общих знакомых по via dolorosa. Разумеется, я ему не поверил. Подобные обещания давали почти все, но, выйдя на свободу, о них тут же забывали.

Я не чувствовал себя несчастным: за несколько лет до того в одном брюссельском музее я приучил себя часами неподвижно сидеть, сохраняя спокойствие. В те дни я научился вызывать у себя состояние полного внутреннего безмолвия, похожее на самогипноз. Так я оказывался в каком-то тусклом трансе, облегчавшем долгое, напряженное ожидание: под конец у меня возникала странная шизофреническая иллюзия, будто на самом деле жду вовсе не я, а кто-то другой. Одиночество совершенно не угнетало меня в этой темной клетушке, где я провел несколько месяцев. Меня укрыл в ней директор музея, когда гестаповцы принялись прочесывать Брюссель в поисках эмигрантов. Мы виделись с ним совсем коротко утром и вечером: он приносил мне поесть, а вечером, когда музей закрывался, он выпускал меня из укрытия. В дневное время моя комната была заперта, а единственный ключ директор оставлял у себя. Когда снаружи по коридору кто-то шел, я должен был сидеть не шелохнувшись, стараясь не кашлять и не чихать. Это было совсем нетрудно, но я опасался, что в минуту настоящей опасности мое легкое возбуждение моментально перерастет в неконтролируемую панику. Поэтому я решил перестраховаться и заняться развитием своей духовной сопротивляемости. Я взял себе за правило подолгу не следить за часами, так что порою уже не мог отличить день от ночи, особенно по воскресеньям, когда директор оставался дома, — однако вскоре мне пришлось прервать свои упражнения. Я почувствовал, что теряю последние остатки психического равновесия и уже одной ногой сорвался в ту трясину, где окончательно утрачу свою личность. Я ведь и так всю жизнь ходил по краю этой трясины. Спасло меня только одно: долг мести, а вовсе не вера в жизнь.

Через неделю ко мне обратился какой-то человек — тощий и ссохшийся, словно покойник. В руках он держал зеленый портфель из крокодиловой кожи и напоминал одного из адвокатов, которые как воронье кружили по нашему просторному дневному залу.

— Это вы Людвиг Зоммер?

Я смерил незнакомца недоверчивым взглядом. Он говорил по-немецки.

— А вам какое дело?

— Вы что, не знаете, как вас зовут: Людвиг Зоммер или нет? — Он выдавил из себя какой-то каркающий смешок. На его помятом, сером лице обнажились неожиданно крупные белые зубы.

Тем временем я сообразил, что особых причин скрывать свое имя у меня нет.

— Я-то знаю, — возразил я, — а вам какое дело?

Незнакомец посмотрел на меня, хлопая глазами, как сыч.

— Я к вам пришел по поручению Роберта Хирша, — сообщил он наконец.

Я изумленно уставился на него:

— От Хирша? От Роберта Хирша?

Незнакомец кивнул:

— От кого же еще?

— Роберт Хирш умер, — сказал я.

Незнакомец посмотрел на меня. Он явно был озадачен.

— Роберт Хирш живет в Нью-Йорке, — заявил он. — Я говорил с ним не далее как два часа тому назад.

Я покачал головой:

— Не может быть. Вы его с кем-то путаете. Роберта Хирша расстреляли в Марселе.

— Полный бред! Хирш прислал меня, чтобы помочь вам отсюда выбраться.

Я не верил ему. Вдруг это ловушка, которую подстроили американские инспекторы?

— А откуда он знает, что я здесь? — спросил я.