Я услышал, как Купер, тяжело дыша, поднимается по лестнице. Его лицо сияло, если о нем вообще так можно было сказать. Должно быть, он успел продать по телефону несколько десятков тысяч бомб или гранат. Купер раскраснелся, как помидор. Смерть настраивала его на веселый лад, к тому же и мораль была на его стороне.
— Ну что, нашли место? — спросил он.
— Вот здесь, — сказал я. — На террасе. Танцовщица над Нью-Йорком! Но солнце вскоре разрушит пастель.
— Это было бы безумием! — вскрикнул Купер. — Тридцать тысяч долларов!
— И даже более того, — возразил я. — Это произведение искусства. Но можно повесить в салоне, который рядом, на той стороне, где не бывает солнца. Над двумя голубыми бронзовыми вазами эпохи Хань.
— Вы что, и в китайском старье разбираетесь? — оживился Купер. — Сколько, по-вашему, они стоят?
— Вы хотите их продать?
— Да нет, конечно. Я купил их только два года назад. Отдал пятьсот долларов за обе. Переплатил?
— Считайте, что задаром, — с горечью сказал я.
Купер расхохотался:
— А вон те терракотовые штучки? Сколько они стоят?
— Танцовщицы эпохи Тан? Наверное, долларов по триста за каждую, — нехотя объяснил я.
— Я отдал за них сотню!
Физиономия Купера сияла. Он был из тех типов, кому выгодные дельца доставляют чувственное наслаждение.
— Так куда мы повесим Дега? — спросил я. У меня пропала охота и дальше тешить этого оружейного спекулянта. Но Купер был ненасытен.
— А вот этот ковер сколько стоит? — жадно допытывался он.
Это был армянский ковер с драконами, семнадцатый век. Зоммер, мой крестный, был бы от него в восторге.
— Ковры очень упали в цене, — сказал я. — С тех пор как в квартирах появились напольные покрытия, никто больше их не хочет покупать.
— Как? Да я за него двенадцать тысяч долларов выложил. Он что же, больше не стоит этих денег?
— Боюсь, что нет, — мстительно подтвердил я.
— Тогда сколько? Ведь цены-то на все поднялись!
— На картины поднялись, а на ковры упали. Это все из-за войны. Появился другой покупатель. Многие старые коллекционеры вынуждены все распродавать, а новое поколение предпочитает совсем другую культуру. Для них лучше Ренуары на стенах, нежели потертые, старинные ковры на полу, которые к тому же будет топтать любой посетитель. Сейчас мало осталось по-настоящему тонких коллекционеров старой школы вроде вас, господин Купер, — я проникновенно посмотрел ему прямо в глаза, — которые еще ценят такие великолепные ковры.
— Сколько он все-таки стоит?
— Ну, может, половину. Сегодня, правда, покупают разве что небольшие молитвенные коврики, а такие крупные шедевры — нет.
— Проклятье! — Купер в раздражении встал. — Хорошо, повесьте Дега там, где вы сказали. Только стену не повредите!
— Дырочки не будет. У нас специальные крепежи.
Купер удалился, размышляя над понесенными убытками. Я быстро повесил Дега. Зелено-голубая танцовщица парила теперь над двумя почти голубыми вазами эпохи Хань, и все трое отбрасывали друг на друга отсвет бархатной патины. Я бережно погладил обе китайские вазы и тотчас почувствовал их нежное и сдержанное тепло.
— Приветствую вас, бедные, всем чужие эмигрантки, — сказал я, — заброшенные в это роскошное логово спекулянта оружием и культурного варвара! Вы дарите мне странное чувство родного дома вне родины, того дома, где совершенство заменяет человеку любую географию, искусство — патриотизм, а война забывается в то счастливое мгновение, когда узнаешь, что племени не знающих покоя, недолговечных, убивающих друг друга скитальцев по земному шару иногда удавалось нечто наполненное иллюзией вечности и кристаллизирующееся в чистую красоту, будь то бронза, мрамор, пастели или слова, даже если их самым поразительным образом встречаешь в доме торговца смертью. И тебе, хрупкая танцовщица, тоже не стоит роптать на свою эмигрантскую судьбу. Все могло быть гораздо хуже. Твой нынешний владелец вполне мог бы окружить тебя цепью из ручных гранат и поставить между пулеметами и огнеметами! Было бы, кстати, весьма стильно, если бы он это проделал. Но тебя спасла его алчность. Так что пребывай и дальше в мечтах, прекрасная незнакомка, в компании двух терракотовых танцовщиц эпохи Тан, лет сто назад украденных в Пекине из могилы мандарина какими-нибудь гробокопателями и теперь заброшенных сюда, как и все мы, в эту чуждую для нас жизнь.
— Что вы там все время бормочете?
За спиной у меня стояла служанка. Я совсем забыл о ней. Видно, Купер послал ее проследить, как бы я чего не украл или не разбил.
— Заклинания, — ответил я. — Магические заклинания.
— Вам что, плохо?
— Нет, — сказал я. — Напротив. Мне очень хорошо. А вы, между прочим, похожи на эту очаровательную танцовщицу. — Я кивнул на картину.
— На эту жирную корову? — возмутилась она. — Да я бы тут же на несколько месяцев на диету села! Ничего, кроме обезжиренного творога и салата!
Перед похоронным бюром Эшеров красовались два лавровых дерева, кроны которых были острижены в форме шаров. Я что-то напутал со временем и пришел на час раньше. Внутри звучала органная музыка, в искусственном воздухе стоял запах свечей и дезинфицирующих средств. В зале царил полумрак, свет едва проникал в помещение через два оконных витража, а поскольку я вошел с освещенной солнцем улицы, то поначалу вообще не мог ничего различить. Я только услышал незнакомый голос и удивился, что это был не Липшютц. Липшютц обычно произносил над всеми умершими эмигрантами надгробные речи. Он начал произносить их еще во Франции — там, правда, тайком и торопливо, чтобы не привлекать внимания полиции. Зато здесь, в Америке, он смог развернуться во всю свою мощь: никто не ждал его у ворот кладбища или на выходе из ритуального зала с предложением предъявить паспорт. Хирш объяснил мне, что, оказавшись здесь, в Америке, Липшютц стал считать эти напутствия умершим эмигрантам своим священным долгом. Раньше он был адвокатом и очень страдал от того, что не может больше выступать на процессах; потому и переключился на надгробные речи.
Постепенно я сообразил, что я попал на чужие похороны. Гроб был слишком дорогой, к тому же я стал понемногу различать присутствующих и заметил, что никого из них не знаю. Тогда я потихоньку выскользнул наружу. Там я тут же наткнулся на Танненбаума-Смита. Оказалось, Джесси от волнения и ему назвала неправильное время.
— У Теллера были родственники? — спросил он.
— Думаю, что нет. А вы разве его не знали?
Танненбаум покачал головой. Мы постояли немного под палящим солнцем. Тут из похоронного бюро стали выходить люди с тех похорон, на которые я угодил по ошибке. Они щурились на свету и торопливо расходились кто куда.
— А где фоб? — поинтересовался я.
— Его поставят в заднюю комнату. А потом вынесут оттуда. Там воздушное охлаждение.
Последней из зала вышла молодая женщина. При ней был пожилой господин. Он остановился, зажег сигарету. Женщина посмотрела вокруг. В дрожащем мареве летнего зноя она выглядела совсем потерянно. Мужчина бросил спичку и поспешил за ней.
Внезапно я увидел приближающегося Липшютца. Он был в светлом полотняном костюме, но при черном галстуке. Так сказать, спецодежде.
— Со временем вышло недоразумение, — сказал он. — Мы не успели всех оповестить. Это все из-за Джесси. Она во что бы то ни стало хотела увидеть Теллера. Вот мы ей и сказали неправильное время. Когда она придет, фоб уже закроют.
— Так когда же начнется панихида?
Липшютц взглянул на часы:
— Через полчаса.
Танненбаум-Смит посмотрел на меня:
— Может, выпьем чего-нибудь? На углу я видел драгстор.
— Я не могу, — отказался Липшютц. — Мне надо быть тут. Скоро начнут приходить другие.
Он уже чувствовал себя церемониймейстером.
— Надо еще договориться насчет музыки, чтобы не получилось путаницы, — продолжал он. — Теллер был крещеный еврей. Еврей-католик. Но с тех пор, как пришел Гитлер, он считал себя только евреем. В общем, я все уладил, католический священник его вчера освятил. Уговорить его оказалось совсем непросто. Ну из-за того что Теллер самоубийца. Он мог бы и не получить места на кладбище в освященной земле. Правда, это-то, к счастью, устроилось, ведь его сожгут. Но священник! Бог ты мой, сколько мне пришлось его уламывать, прежде чем он осенил себя крестом за упокой его души! Наконец он понял, что все это осложненный несчастный случай — только тогда он слегка смягчился. Хотя, казалось бы, чего тут не понять: в конце концов, папа заключил конкордат с нацистами, чтобы защитить католиков. Правда, католик-еврей, да еще и самоубийца, — это та еще проблема!
Липшютц даже вспотел.
— А музыка? — напомнил я. — Как вы с нею решили?
— Сначала католический гимн «Иисус — моя опора». Потом иудейский — «Все обеты» Бруха[276]. У похоронного бюро два граммофона, так что никакого перерыва из-за смены пластинок не будет. Одно плавно перейдет в другое. Раввину это безразлично, он терпимее, чем церковь.
— Ну что, пойдемте? — спросил меня Смит. — А то здесь очень душно.
— Хорошо.
Липшютц остался на своем посту, в полутраурном костюме и полный достоинства. Он достал из кармана листок со своей речью и стал ее заучивать, а мы со Смитом пошли в драгстор, из дверей которого на нас сразу же повеяло спасительной прохладой.
— Лимонад со льдом, — заказал Смит. — Двойной. А вам? Меня на подобных церемониях всегда донимает мерзкая жажда, ничего не могу с собой поделать.
Я тоже заказал себе двойной лимонад со льдом. Я еще не поблагодарил Смита за место у Блэка и хотел показать тем самым, что мы с ним единодушны во вкусах. Я не знал, подходящий ли сейчас момент заводить с ним разговор о моем будущем, но Смит спросил меня сам:
— Как ваши дела у Блэка?
— Хорошо. Большое спасибо. Все действительно очень хорошо.
Смит улыбнулся:
— Многоликий человек, верно?
Я кивнул:
— Торговец искусством. При таком ремесле без этого не обойтись. Он же продает самое любимое.