— И тебе тоже?
— И мне. Женщин такого рода тут тоже предостаточно.
Я подошел к окну. Подо мной лежал Нью-Йорк, белокаменный, словно алжирский город.
— Гомосексуалисты выбирают себе для проживания самые красивые районы города, — сказала Мария. — Умеют устраиваться.
— Эта квартира тоже гомику принадлежит? — спросил я.
Мария рассмеялась, потом кивнула.
— Тебя это успокаивает или оскорбляет?
— Ни то ни другое, — ответил я. — Просто подумал, что мы с тобой в первый раз одни в квартире, а не в кабаке, не в отеле, не в студии. — Я притянул ее к себе. — Какая ты загорелая!
— Это мне запросто. — Она выскользнула. — Я должна уйти. Только на часок. Примерка весенних шляпок. Это быстренько. Оставайся тут! Не уходи! Если проголодался, в холодильнике полно еды. Только не уходи, пожалуйста.
Она оделась. Я уже любил ту полнейшую непринужденность, с какой она расхаживала нагишом или одевалась в моем присутствии.
— А если придет кто-нибудь? — спросил я.
— Не открывай. Да и не придет никто.
— Точно нет?
Она засмеялась:
— Мои знакомые мужчины обычно предварительно звонят.
— Отрадно слышать. — Я поцеловал ее. — Хорошо, я останусь тут. Твоим пленником.
Она посмотрела на меня:
— Ты не пленник. Ты эмигрант. Вечный чужак. Скиталец. К тому же я не стану тебя запирать. Вот оставляю тебе ключ. Когда вернусь, ты меня впустишь.
Она махнула мне на прощанье. Я проводил ее на лестничную площадку и долго следил, как светящаяся желтым кабина лифта уносит ее вниз, в город. Потом услышал внизу собачий лай. Я осторожно прикрыл дверь и вошел в чужую комнату.
«Она мне помогла», — думал я. Все, что в течение дня сплеталось во мне в клубок самых противоречивых чувств, разрешилось непринужденно и весело. Я прошелся по квартире. В спальне увидел ее платья, разбросанные по кровати. Почему-то это растрогало меня больше, чем все остальное. Перед зеркалом стояла пара туфель на высоких каблуках. Одна из них упала. Картина милого беспорядка. В углу стояла фотография в зеленой кожаной рамке. Это был снимок пожилого мужчины, выглядевшего так, будто у него в жизни не было особых забот. По-моему, это был тот самый, с которым я видел Марию несколько дней назад. Я прошел на кухню и поставил в холодильник принесенную с собой бутылку мойковской водки. Мария не обманула: холодильник был полон. Я обнаружил там даже бутылку настоящей русской водки, той же самой, какую она присылала мне в гостиницу. И той же, что была в «роллс-ройсе». Я слегка помедлил, а потом сунул туда и свою, отгородив ее от русской зеленым шартрезом.
Потом сел к окну и стал смотреть на улицу. Начинался великий волшебный вечер. Сумерки окрасились сперва в розовые, затем синие тона, а небоскребы из символов целесообразности превращались в современные соборы. Их окна вспыхивали целыми рядами; я уже знал — это уборщицы принялись за работу в опустевших конторах. Спустя недолгое время все башни сияли светом, как гигантские пчелиные ульи. Я вспомнил о том времени на Эллис-Айленде, когда, разбуженный очередным кошмаром, вот так же из спального зала неотрывно смотрел на этот город, казавшийся недосягаемым.
Где-то близко заиграло пианино. Его приглушенные звуки доносились из-за стены. Может, это у Хосе Круза, подумал я; впрочем, то, что я слышал, не слишком подходило ни Фифи, ни самому Хосе. Это были самые легкие пьесы из «Хорошо темперированного клавира»[278], кто-то их разучивал. Мне вспомнилось время, когда я и сам вот так же упражнялся, пока варвары не захватили Германию. Это было столетия назад! Отец был еще жив и даже еще на свободе, а моя мать лежала в больнице с тифом и больше всего беспокоилась о том, как я сдам экзамен. Меня вдруг пронзила острая боль; казалось, кто-то с громадной скоростью прокручивает фильм всей моей жизни — слишком быстро, чтобы можно что-то разглядеть, но от этого не менее болезненно. Лица и картины прошлого возникали и исчезали, — кричащие люди, лицо Сибиллы, храброе, но искаженное ужасом; коридоры брюссельского музея; мертвая Рут в Париже, навозные мухи, сидящие на ее глазах; и снова мертвецы, мертвецы без конца, слишком много мертвецов для одной жизни; и черное беспомощное спасение, обретенное в жажде мести.
Я встал. Тихо жужжал кондиционер, в комнате было почти холодно, но мне казалось, что я весь взмок от пота. Я распахнул окно и глянул вниз. Потом схватил газету и стал читать военные сводки. Войска союзников уже продвинулись за Париж, они наступали по всем фронтам, и казалось, что немецкие армии спасаются бегством, почти не оказывая сопротивления.
Я жадно разглядывал карту военных действий. Эту часть Франции я знал очень хорошо, я знал ее деревушки, проселочные дороги, ведь это была via dolorosa, дорога, по которой бежали эмигранты. А теперь по ней бежали победители — солдаты, эсэсовцы, палачи, убийцы, охотники за людьми. Они бежали назад в свою Германию, эти победители, к которым я тоже формально принадлежал и которые охотились и за мной. Я опустил газету и молча уставился в одну точку.
Потом я услышал, как отворилась дверь и голос Марии спросил:
— Эй, есть тут кто-нибудь?
В комнате тем временем стало совсем темно.
— Конечно, — сказал я, вставая. — Просто я свет не зажигал.
Она вошла.
— Я уж подумала, что ты опять сбежал.
— Не сбегу, — улыбнулся я, притягивая ее к себе. Она вдруг стала мне дороже всего на свете.
— Не надо, — прошептала она. — Не делай этого. Я не могу быть одна. Когда я одна, я никто.
— Ты сама жизнь? — сказал я. — Все тепло жизни, Мария. Я боготворю тебя. Ты вернула мне свет и все краски мира.
— Почему ты сидишь впотьмах?
Я указал на освещенные окна небоскребов.
— Там снаружи весь мир сияет. Поэтому я забыл включить свет. А теперь ты пришла, и мне никакой свет не нужен.
— Зато мне нужен. — Она засмеялась. — В темной комнате мне всегда делается ужасно грустно. А потом, свет необходим, чтобы разобрать покупки. Я принесла нам ужин. Все банки и коробки полны еды. В Америке что угодно можно купить в готовом виде.
— Я тоже кое-что принес: бутылку водки.
— Тут есть еще одна бутылка!
— Я видел. Настоящая русская, прямо из России.
Она прильнула ко мне.
— Я знаю. Но твоя, от Мойкова, мне нравится больше.
— А мне нет. Я человек без предрассудков.
— Зато я с предрассудками! Эту русскую заберешь с собой! — распорядилась она. — Не хочу ее больше видеть! Отдай Мойкову, он очень обрадуется.
— Хорошо, — подчинился я.
Она поцеловала меня. Я ощутил аромат ее духов и прикосновение свежей, юной кожи.
— Со мной надо обращаться бережно, — промурлыкала она. — Не могу больше переносить боль. Я очень ранимая. Иначе даже не знаю, что со мной будет.
— Я не причиню тебе боли, Мария, — сказал я. — По крайней мере, намеренно. А остальное никто не знает.
— Держи меня крепче. Только не отпускай.
— Я тебя не отпущу, Мария.
Она умиротворенно вздохнула, как ребенок. Хрупкая и изящная, она стояла на фоне светящихся небоскребов, в которых тысячи уборщиц, прибирая грязь повседневных конторских буден, наполняли небо волшебством. Она произнесла что-то по-итальянски. Я не понял и ответил ей по-немецки.
— О ты, возлюбленная жизни моей, — сказал я. — Утраченная, и воскресшая вновь, и невредимая…
Она покачала головой:
— Я тебя не понимаю. А ты не поймешь меня, если мы захотим по-настоящему поговорить друг с другом. Странная любовь какая-то. Переводная.
Я поцеловал ее.
— По-моему, в любви, Мария, перевода не бывает. Но даже если и бывает, я этого не боюсь.
Мы лежали в постели.
— Тебе сегодня вечером опять уходить? — спросил я.
Мария покачала головой:
— До завтрашнего вечера — никуда.
— Вот и хорошо. Можем остаться тут. Можем даже второй раз поужинать: копченая говядина, сыр, черный хлеб. И пиво! А на потом остатки пирожных от Сары Ли и кофе. Великолепное приключение!
Она рассмеялась:
— Очень незатейливое приключение.
— Самое замечательное из всех, какие я знаю. Даже не помню, когда я в последний раз испытывал такое блаженство. Во время бегства я привык к убогим гостиничным номерам и был счастлив, когда находил хотя бы такую крышу над головой. По вечерам торопливо ел на грязных подоконниках, подстелив оберточную бумагу, и был до смерти рад, что есть хоть какая-то еда. А сегодня…
— Сегодня ты тоже ел на оберточной бумаге, — перебила меня Мария.
— Но я ел вместе с тобой. В твоей квартире…
— Квартира не моя, — пробормотала она сонным голосом. — Квартира чужая, временная, как и все в моей жизни: платья, украшения, диадемы, даже времена года. Сегодня, к примеру, у нас на съемках уже была весна будущего года.
Я смотрел на нее. Обнаженная, загорелая, она растянулась на кровати и была очень красива. «Весна будущего года! — подумал я. — Где-то я буду следующей весной? Все еще в Америке? Или к тому времени война уже кончится и я попытаюсь вернуться в Европу?» Ответа я не знал, но что-то внутри меня мучительно сжалось.
— И что же вы сегодня показывали? — спросил я.
— Украшения, — ответила она. — Яркую, крупную дешевую бижутерию. Подделки вроде меня.
— Зачем ты так говоришь?
— Я чувствую это. По-моему, у меня нет своего «я». Такого, которое не меняется и всегда с тобой, ясное, отчетливое. Я что-то вроде того, что танцует между двумя зеркалами: вроде бы и есть, а захочешь схватить — пустота. Довольно грустно, правда?
— Да нет, — ответил я. — Скорее опасно. И не для тебя. Для других.
Она рассмеялась и встала:
— Сейчас покажу тебе, в чем мы недавно снимались. Шляпки, но очень маленькие, шапочки из велюра и парчи и беретики. Две я взяла с собой. Поносить до завтра.
Она прошла через всю комнату в коридор. Мне нравилось, когда она так непринужденно расхаживала нагишом. Видно, при ее профессии это настолько привычно, что она просто об этом не думала. Кондиционер тихо жужжал возле окна. Маленькая квартирка находилась так высоко, что уличный шум был здесь почти не слышен. Внезапно все вокруг стало каким-то нереальным — эти глубокие, пестрые сумерки в комнате без искусственного освещения, озаренной только блеском стеклянных стен небоскребов. Казалось, мы летим на воздушном шаре, на короткий миг вырванные из времени, из в