— Она который месяц пытается тебя соблазнить, — улыбаюсь я, и мне смешно, она похожа на сурка. Он хочет пожать плечами, но я пригвоздила его, обняв за шею. — Ну и как, она добилась своего?
— Когда мы выходили из бара, метро уже закрылось.
Я просто шутила и в ответ вдруг получила признание. Вместо того чтобы пропустить его мимо ушей, я продолжаю мысль:
— Ты хочешь сказать, она здесь ночевала?
— Скажем так: она не пошла домой пешком, — говорит он. Я чего-то подобного и ждала. Убийственная логика.
Мне хочется сказать ему: ты что — филиал Ассоциации молодых христианок? — но вместо этого я спрашиваю про очевидное:
— Я так понимаю, ты с ней переспал. — Голос спокоен, я тоже спокойна, я не выдам себя.
— Это была ее идея, я был пьян. — Он считает, этого достаточно.
— Зачем ты мне рассказал? — Если бы он не рассказал, а я бы узнала, я бы спросила: почему ты мне не рассказал? Я это сознаю, не успев договорить.
— Ты могла бы и сама догадаться — будильник стоял на восемь.
— И что это значит? — спрашиваю я. Я не вижу связи. Я холодна, я поднимаюсь с кровати, иду к двери, пятясь.
Я сижу в только что отстроенной закусочной: напротив меня за столиком сидит мужчина и ест чизбургер. Места, где едят, — единственная возможность его разглядеть: в остальное время я вижу лишь размытые пятна из окна такси или чужие обои в чужом доме. Его лицо серое, и стол из «формайки» тоже серый. За другими столиками сидят другие мужчины, и на них смотрят другие женщины. Все посетители в куртках и пальто. Воздух мерцает от рок-музыки и запаха сморщенной картошки фри. Сейчас зима, но в закусочной всё как на пляже — те же скомканные бумажные салфетки, пустые бутылки из-под газировки и чизбургеры, и на зубах скрипит песок.
Он отодвигает тарелку с салатом.
— Ты должен съесть, — говорю я.
— Нет-нет, я не могу есть овощи, — говорит он. Во мне погиб диетолог: я понимаю, что, наверное, ему не хватает витамина А. Мне бы надо быть санитарным инспектором или фермером, выращивать здоровые продукты.
— Предлагаю обмен, — говорю я. — Давай я доем твой салат, а ты — мой чизбургер.
Он боится подвоха, но соглашается. Мы обмениваемся, придирчиво смотрим на то, что нам досталось. Там, за стеклянной витриной, ветер гонит с ночного неба мокрый снег и грязь, а внутри тепло, надежно, светло — музыка сочится через наши жабры, точно кислород.
Он доедает мой чизбургер и закуривает сигарету. Я почему-то раздражена, только не могу вспомнить почему. Я перебираю в уме картотеку подначек и выбираю: ты занимаешься любовью, как ковбой, что насилует овцу. Я жду удобного случая, чтобы это сказать, но, наверное, мир важнее.
Важнее, но не для него. Наевшись, он возвращается к прерванному спору.
— Тебе интересно, сколько дерьма я могу проглотить, — говорит он. — Хватит обращаться со мной, как с девятилеткой.
— От этого есть одно хорошее средство. — В смысле, не веди себя как девятилетка, но он не понимает намека. А может, просто не расслышал: музыка играет еще громче.
— Пошли отсюда, — говорит он, и мы поднимаемся из-за стола. На выходе я кидаю взгляд на кассиршу: кассирши наводят на меня тоску, мне хочется, чтобы они радовались, а они не радуются. Эта кассирша — оплывшая и толстая, перекормленная музыкой и картошкой фри. Борись, тихо говорю я ей.
Мы выходим на улицу, идем, не берясь за руки. Я не могу вспомнить, что он мне такого сделал обидного, но я ему этого не прощу. На нем длинное армейское пальто цвета хаки, из складских излишков. Пальто — с медными пуговицами, красивое, но сейчас напоминает мне про мою фобию привратников, водителей автобусов, почтальонов — всех, кто прикрывается формой. Я иду так, чтобы он наступал во все лужи. Я думаю про себя: я не могу победить, но и ты не можешь. Я тогда была вменяемее, умела защищаться.
— Я никогда не встаю в восемь. А ей надо было на работу. — Он знает, что на сей раз я посмеюсь вместе с ним, хотя прежде смеялась. — Если б ты была рядом, этого бы не произошло, — говорит он, пытаясь все свалить на меня.
И я вижу это так ясно и буднично: я знаю, что он делал, как двигался и даже что говорил — одно теплое тело тянется к другому, как все, и меня тошнит. И еще — схватить бы все эти покупки и спустить их в нечищеный туалет, который я — идиотка — даже хотела почистить, его-то, беднягу, этому никто не научил. Туда им и дорога. Так вот как это будет: я подбираю его грязные носки и окурки — я привыкла, женщине это в радость, я благополучно на восьмом месяце беременности, уже не отвертеться, я кряхчу, делаю зарядку, я готовлюсь к естественным родам, а он трахает все, что в него ни упрется, потому что выпил неизвестно сколько. С тобой — духовная связь, говорит он, а с другими — чисто физическая. А не пошел бы он. Что, он думает, я заметила в нем прежде всего — его распрекрасную душу?
— Я выйду, кое-что куплю, — говорю я. Здесь я слишком выделяюсь — песчаные мышки в норках за стеклом, какое вторжение, думала я тогда. — Мне вернуться?
Это призыв к покаянию, и он молча кивает. Он действительно удручен, но мне теперь не до этого, мне нужно уйти туда, где много людей, это маскировка. Я тихо закрываю дверь, иду на рынок, вгрызаюсь в толпу.
Это комната — тут кровать, комод, а на нем зеркало, ночной столик с лампой и телефоном, занавески с рисунком, крупным, как на линолеуме, — занавески заслоняют окна, а окна, в свою очередь, заслоняют комнату от ночи и обрыва в десять этажей, а внизу — расплавленные огни и металл уличных заграждений, а через коридор — ванная с раковиной и двумя вентилями — для горячей и холодной воды, и дверь ко мне закрыта. За дверью — другой коридор, череда закрытых дверей. Все тут правильно, все на месте, только чуточку щербатое. Я пыталась заснуть в своей постели, но безуспешно. Я хожу босиком по полу туда-сюда, ковер пахнет казенной химчисткой. Прежде на ковре стоял лоточек с коркой от бифштекса и ошметками салата, я давно вынесла его в коридор.
Время от времени я открываю окна, и гудение улицы заполняет комнату, и комната становится частью мотора величиной с город. Потом я закрываю окна, и в комнате снова тепло, как в двигателе внутреннего сгорания. Иногда я отправляюсь в ванную и там открываю и закрываю вентили, пью воду и запиваю таблетки снотворного — подобие жизни. Еще я смотрю на наручные часы. Ранняя весна, на улице — ни снега, ни листьев, дни слишком солнечные, всюду пыль, и солнце режет глаза. Три часа назад он звонил и сказал, что будет дома через полчаса. Про эту комнату, что никогда не была нашим домом и никогда не станет, он говорит «дом» — наверное, потому, что теперь здесь живу я. Я здесь, в этой комнате, и не могу выйти, потому что ключ у него, — куда я пойду, чужой город. Я вынашиваю планы: сейчас я соберу вещи и уйду, а потом он вернется из… — где он сейчас? Может, попал в катастрофу, в больнице, умирает, нет, он никогда не поступит так изящно. Комната будет пуста. Комната теперь пуста — я место, я не человек. Я пойду в ванную, закроюсь, лягу, руки, сплетенные, как лилии, закрытые глаза, словно придавленные медяками. Я выпью остальные таблетки снотворного, а потом меня найдут простертую — на бюро, на телефонном аппарате, я буду в коме. В детективах дыхание людей в коме называют «стерторозным» — никогда не понимала, что это значит. Он войдет как раз в тот момент, когда я вылечу из окна в плотный ураганный поток внизу, а моя ночнушка раздуется надо мной огромным бумажным, нет, нейлоновым змеем. Держи за ниточку — другой конец привязан к моей шее.
Все комнатные механизмы продолжают бездушно тикать, урчать. Я включила обогреватель на полную мощность, но ничего не происходит — наверное, меня тут просто нет. Он должен быть здесь, он не имеет права тут не быть: вся эта машина — его детище. Вот уже в пятый или шестой раз я ложусь в кровать, тени прыгают на закрытых веках, я пытаюсь на них сконцентрироваться. Это солнце, пыль, яркие краски, фары, персидский ковер. Потом я вижу картинки — странно, но сначала уточки, потом женщина на стуле, лужайка, а на ней деревенский домик. Греческий портик, часы, выложенные из цветов, танцует шеренга мультяшных мышек — откуда они тут взялись? Кто бы вы ни были, выпустите меня, и я обещаю больше никогда-никогда. В следующий раз я отключу голову, а со своими мотивациями он сам разберется.
Сначала все казалось просто, нужно было так и держаться с самого начала, это единственное, над чем ты властна. Спокойно, говорил доктор, он старался, но был как Фред Макмюррей в семейной картине Уолта Диснея[487] — спокойно, принимай таблетки. Возможно, он отстаивает свою свободу, а ты как собственница. И он хочет сбежать. Это ты его довела, загнала в эти телефонные будки, вот и вышел оттуда жеребец. Самоходный пенис с мозгами, как у термита: после пары стаканов потянется к любой дырке: как ночная змея с инфракрасными сенсорами, в темноте нападает на все, что излучает тепло. А если включить свет, окажется, что он трахает воздуховод.
Это несправедливо. И это особенно бесит, потому что в прошлый раз она заполучила его, а тебе ничего не осталось. Почему именно теперь? Он же знал, что я утром приду. Но он ничего не выбирал, просто так случилось. Он запутавшийся человек, так на него и смотри. Но я только это и делаю. Я уже не понимаю, он мне любовник или пациент в поликлинике? Вы, доктор, думаете, что волшебник, всех вылечите. Признайтесь, что вы проиграли.
Потому что, может, это я запуталась, может, я вообще не человек, а, допустим, артишок. Ни то, ни другое.
Вообще-то она в его духе, у них бы неплохо сложилось, они оба такие крепкие, и, может быть, она дает ему команду свистком, фьюить! — и пошло-поехало.
Я ею даже где-то восхищаюсь — живет сегодняшним днем.
Когда я возвращаюсь, он одет и несчастен. Я брожу по комнате — пародия на домохозяйку: я режу хлеб его единственным никудышным ножом и злюсь, я споласкиваю фрукты под краном. Открываю пепси, купленную для него.