Глава 12
Утром все вокруг ярко сверкало на солнце. Его сияющие лучи струились в окна библиотеки, где Шарлотта сидела в скромном, аккуратном сером платье с белым воротничком, застегнутым брошью с камеей. Брошь вызывала грустные воспоминания: она досталась Шарлотте от матери, чьи бледные, нежные черты она унаследовала. Мать вложила брошь в руку дочери всего за несколько секунд до смерти. Она улыбнулась — единственная слеза прокатилась по ее щеке — и взяла с Шарлотты обещание всегда говорить правду, блюсти целомудрие и быть осмотрительной и послушной.
— Когда ты встретишь своего мужчину, моя милая, ты сразу его узнаешь; сердце тебе подскажет. А я до последнего вздоха буду молиться о твоем счастье, — сказала она. С тех пор главным сокровищем Шарлотты был портрет матери в тонкой, как паутина, оправе из ее же мягко вьющихся белокурых локонов; ее печальная, неполная надежды улыбка.
Шарлотта, тряхнув головой, отбросила грустные мысли. И снова склонилась над лупой; она чинила крохотную застежку изумрудного браслета. На краткий миг ей представилось, как эти изумруды будут выглядеть на белой коже Фелиции, как подчеркнут зелень глаз и огненное великолепие волос. Но, отринув и эту мысль как суетную, она сосредоточилась на работе.
Вдруг раздался тихий смех, похожий на сонный щебет тропической птички. Шарлотта подняла глаза и сквозь прозрачные белые занавески увидела двух людей, прогуливавшихся рука об руку недалеко от окна и погруженных в интимную беседу. По рыжим волосам Шарлотта узнала Фелицию. Та была одета в очень дорогой утренний костюм голубого бархата, с оторочкой из белых страусовых перьев по вырезу и рукавам. Наряд венчала потрясающей красоты шляпа. Руки Фелиции прятались в горностаевой муфте. Она вновь рассмеялась, откинув голову, и на молочно-белой шее, на маленьких зубках сверкнуло солнце.
Ее спутник в коротком плаще с капюшоном, склонившись к Фелиции, шептал что-то ей на ушко. В обтянутой перчаткой левой руке он держал кнут для верховой езды с золотым набалдашником и небрежно им помахивал. Шарлотта подумала, что это, наверное, Редмонд, и пришла в смятение; однако едва мужчина выпрямился и она увидела его профиль, то сразу поняла; этот человек хоть и похож на Редмонда, но все же не Редмонд. У того более орлиный нос.
Шарлотта, сама того не желая, услышала обрывок их разговора. Мужчина тихо что-то сказал, а Фелиция, презрительно взмахнув головой, опять рассмеялась и ответила:
— Нет, вы ошибаетесь… Редмонд ни о чем не подозревает. Он так занят этой сметаннолицей крошкой которую нанял чинить мои изумруды, что не видит чего вокруг.
Что она имела в виду? Шарлотта еще глядела вслед удаляющейся паре, когда негромкий звук заставил ее обернуться. В дверях библиотеки стоял Редмонд. Он сверлил ее пристальным взором, горячим, как угли.
— Вам понравилась новая амазонка моей супруги? — спросил он с насмешкой в голосе. Значит, он видел, куда она смотрела! Щеки Шарлотты вспыхнули: неужели Редмонд намекает, что она подсматривает, сует нос в чужие дела? Очень сдержанно она ответила:
— Платье ей удивительно к лицу. Я невольно обратила на него внимание — ваша жена прошла так близко от окна.
Редмонд рассмеялся и подошел ближе. Она вскочила с места и прижалась спиной к стеллажам, уставленным дорогими книгами в кожаных переплетах с тисненым золотым гербом семьи Редмонда на корешках. Сердце бедняжки тревожно билось. Его лицо, невзирая на ранний час, раскраснелось от выпитого, и Шарлотте вспомнились странные истории о его выходках, которые рассказывала экономка, добрейшая миссис Райерсон. Фелиция, леди Редмонд, также имела скандальную репутацию. Разумеется, общественное положение защищало их от сплетен, но о себе Шарлотта знала: один шаг со стези добродетели, и ее участь будет плачевна: она окажется на страшных улицах ночного Лондона, и приютом ей станет обитель греха и позора.
— Яне поклонник пышного оперения, — сказал Редмонд. — То, как одеты вы… гораздо больше пристало… жене. Вот только ваша прическа чересчур строга. — Он подошел к ней и высвободил прядь волос; затем его рука поползла по ее шее, его рот нашел ее губы… Черты его лица были искажены, жестоки. Шарлотта отпрянула лихорадочно шаря рукой в поисках какого-нибудь предмета, который помог бы ей защитить свою честь, и схватила увесистый том Босуэлловой «Жизни Джонсона»: если Редмонд еще раз попробует ее унизить, она не постесняется стукнуть его книгой. Он не первый представитель беспардонной знати, от которого приходится обороняться, однако не ее вина, что она молода и хороша собой.
— Не забывайте, сэр, — вскричала Шарлотта, — здесь, под вашей крышей, я одна и совершенно беззащитна. Помните о своем долге! — Редмонд посмотрел на нее с уважением, что было ново, однако не успел ничего ответить, поскольку в комнате раздался негромкий смех. Не пороге во всем своем пышном великолепии стояла Фелиция, покачивая шляпой с перьями на изящной руке. Рядом находился незнакомец в плаще.
— Превосходная речь, — произнес незнакомец, улыбаясь Шарлотте. — Надеюсь, Редмонд, она дойдет до вашего сердца.
Фелиция, не обращая на Шарлотту внимания, обратилась к Редмонду:
— Мне кажется, Редмонд, что юная мисс Ювелир-ша слишком долго трудится над моими изумрудами. Не верится, что починка пары застежек и установка нескольких выпавших камней могут занимать столько времени. Когда она закончит работу?
Шарлотту покоробило, что о ней говорят таки» тоном и в третьем лице, но Редмонд лишь иронически поклонился супруге.
— Спросите у нее самой, дорогая, — ответил он. — Пути мастера неисповедимы — как и пути женщины.
Он направился к двери.
— Рад, что мой дом стал конечным пунктом вашей конной прогулки, Оттерли, — сказал Редмонд, пожимая руку высокому незнакомцу. — Вы ведь знаете, я всегда рад видеть вас к ланчу, пусть даже без предупреждения.
— Обожаю утренние прогулки на свежем воздухе, — отозвался Оттерли. Мужчины удалились, но Фелиция задержалась и окинула Шарлотту оценивающим взглядом — так, словно та была неодушевленным предметом.
— На вашем месте я бы не стала задерживаться здесь надолго, — проговорила Фелиция. — Водопроводе доме очень нехорош; известны случаи, когда он оказывал губительное воздействие на здоровье и даже умы чувствительных натур, к числу коих вы, бесспорно, принадлежите. Если же вы ощущаете нехватку свежего воздуха, рекомендую прогуляться по нашему лабиринту. Говорят, там необычайно интересно. — И она удалилась, взметнув бархатными юбками.
Смятенную Шарлотту закружил водоворот противоречивых чувств. Как смеют эти люди так с ней обращаться. И все же… пусть Редмонд — неприятный в высшей степени человек, жаль, что его рука не осталась на ее шее чуть дольше… А незнакомец в плаще, судя по всему, сводный брат Редмонда, граф Оттерлийский. О нем миссис Райерсон также отзывалась весьма нелицеприятно.
Шарлотта слишком переволновалась, чтобы продолжать работу. Она сложила изумруды в шкатулку, заперло ее, потом, согласно приказу Редмонда, закрыла на ключ дверь библиотеки и отправилась наверх, в свою комнату, чтобы собраться с мыслями.
Однако, открыв дверь, она едва смогла удержаться от крика. На кровати лежало ее лучшее черное шелковое платье, жестоко исполосованное. Подол юбки был изрезан, лиф растерзан до неузнаваемости, рукава искромсаны очень острым инструментом — ножом либо ножницами.
Шарлотта вошла и притворила за собой дверь. Колени ослабели, голова кружилась. Кто мог это сделать? Утром, когда она уходила, платье висело в шкафу. Шарлотта открыла дверцу. Со всей ее одеждой поступили тем же образом: с дорожным плащом, единственным сменным платьем, пеньюаром, нижними юбками, палантином…
«За что?» — испуганно спрашивала себя Шарлотта. Вся дрожа, она опустилась на узкую, жесткую кровать. Похоже, кто-то хочет ее напугать, заставить уехать из Редмонд-Гранжа. или это предостережение доброжелателя? Она поискала записку, но ничего не наша. Одни только клочья.
Она покинула комнату в девять утра; позавтракала, затем работала до одиннадцати тридцати, пока не услышала разговор Фелиции и Оттерли. За этот срок любой из живущих в доме — или кто-то чужой! — мог незаметно пройти в комнату и совершить злодеяние. Редмонд, Фелиция, Оттерли, добрейшая миссис Райерсон… служанки, кухарка, садовник Уильям, кучер Томе его крысиной улыбкой, кто угодно!
Шарлотта с ужасом припомнила замечание Фелиции о водопроводе. Что это было? Угроза? А если она не испугается? На что готов пойти неведомый недоброжелатель, чтобы избавить от нее Редмонд-Гранж… навсегда?
Все это я написала в Терремото яблочно-зеленым фломастером, потратив четыре дня — недопустимо много. Обычно я сразу печатала «Костюмированную готику» на машинке, с закрытыми глазами, и сейчас мне было трудно работать, глядя на текст. Казалось, я делаю нечто запретное — тем более что из-за ядовитого цвета фразы выглядели более зловещими, чем хотелось бы.
Я решила съездить в Рим за пишущей машинкой и заодно покраситься. Такими темпами мне никогда не разделаться с Шарлоттой, между тем как от нее впрямую зависит мое материальное благополучие. Чем скорее наладится ее жизнь, тем лучше мне.
Но пока несчастья преследовали мою бедную деву-изгнанницу, богиню быстрых денег. Против нее ополчились и дом, и хозяин дома, и, возможно, хозяйка. Кольцо сжималось. Впрочем, Шарлотта, надо отдать ей должное, вела себя благоразумно: храбрая девочка не собиралась позволить себя запугать, иначе покинула бы поместье с первым же экипажем. Кто искромсал ее вещи, я лично не имела ни малейшего представления. Разумеется, Редмонд купит Шарлотте новый гардероб, который окажется ей очень к лицу, не то что ее старые тряпки. Бедняжка будет долго колебаться, прежде чем принять подарок, однако есть ли у нее другой выход? Ее репутация безупречна. Но с одеждой моих героинь вечно случались всякие неприятности: их обливали чернилами, выкидывали из окон, прожигали, они истрепывались, рвались. В «Башнях Бантриппа» в платье напихали соломы, сделав что-то вроде чучела или куклы вуду, и пустили по воде. А однажды зарыли в подвале.
Фелиции, естественно, не понравятся обновки Шарлотты. «Если вы, Редмонд, намерены сделать эту девушку своей содержанкой, — обронит она так, чтобы слышала Шарлотта, — то я бы предпочла, чтобы вы поселили ее в каком-нибудь другом месте». Фелиция была цинична и давно привыкла к эскападам мужа.
Я спрятала рукопись в бельевой ящик, надела свой маскировочный наряд и, тщательно заперев дверь, отправилась в Рим.
Водить машину в Италии — нервное занятие, с машинами люди обращаются так, словно это лошади, и передвигаются, руководствуясь не дорожными знаками, а тем, куда им нужно попасть. Дорога — то, куда вас направляет чужая воля, дорога — личное оскорбление. Подобная позиция всегда восхищала меня — до тех пор, пока я не садилась за руль. Тогда ухе приходилось подергаться. Шоссе от города представляло собой череду резких зигзагов, без ограждений и знаков со стороны обрыва. Я беспрерывно сигналила; из-под колес разлетались куры и ребятишки.
Я без происшествий добралась до Тиволи и по длинному пологому склону покатила вниз, к равнине. Вдалеке показался Рим. Чем ближе я подъезжала, тем больше вокруг было невозделанной земли, тем чаще вдоль шоссе мелькали огромные трубы и обломки какой-то строительной техники: красные, синие, оранжевые, похожие на кости динозавров. Рабочие что-то рыли, копали, переворачивали вверх дном и бросали; окрестности были очень похожи на Северную Америку, на любой большой и грязный город. Скоро дорогу запрудили грузовики, маленькие и большие, с прицепами; они везли новые трубы, новые машины, в город и из города. Я не понимала, что это символизирует — рост или упадок. Почем мне знать, может, Италия на пороге хаоса, и не сегодня-завтра здесь начнется голод, вспыхнут забастовки… Читать газеты я не могла, так что, несмотря на трубы и машины, беды этого государства оставались для меня невидимы. Я, будто в кинопутешествии, безмятежно плыла мимо: небо голубое, свет — золотой. Дорога в Рим проходила между огромных многоэтажек, но, глядя на балконы в кружевах выстиранного белья, я не представляла, что за жизнь идет там, внутри. В своей стране знала бы, а здесь была глухонемой.
Прорвавшись сквозь невероятную толчею на дорогах, я нашла место для парковки. Офис «Америкен экспресс» был переполнен; у турникетов стояли длинные очереди — женщины в таких же, как у меня, очках, мужчины в мятых летних костюмах. Из-за нестабильности американского доллара банки отказывались обналичивать дорожные чеки. Лучше бы взяла канадские, подумала я. Потом дождалась своей очереди, получила деньги и отправилась на поиски пишущей машинки.
Я купила подержанную «Оливетти», пользуясь языком жестов и весьма ограниченным словарным запасом, и вышла из магазина, придавленная машинкой, но легкая, как танцовщица. Я радовалась своей анонимности: меня никто не знал, не замечал; я шла в потоке людей, которых никогда больше не увижу.
Неожиданно мне вспомнился Артур. Мы бывали здесь вместе, шли по этой же самой улице; я буквально ощутила его присутствие. Мы держались за руки. Останавливались, сверялись с картой, вот тут, перед магазином; здесь и пахнет так же. Это было ил и я все придумала? Неужели мы действительно бродили вместе по лабиринту римских улочек, катались без цели в > арендованном «фиате»? Ехали по Аппиевой дороге с ее надгробиями и даже, по слухам, привидениями? Спускались в Катакомбы, забитые высохшими обломками древних христиан, и целых полчаса бродили под руководством того коротышки, болгарского священника? Ходили кругами вдоль стен Колизея и не могли найти нужный вход, а с обеих сторон, качаясь и громыхая, неслись грузовики с железом и цементом, с колоннами, львами, военными трофеями, рабами? Ноги ныли, но я была счастлива. Тогда со мной был Артур, а сейчас его нет; мы шли по улице, похожей на эту, но вдруг нахлынуло будущее и разбросало наев разные стороны. Артур далеко, за океаном, на пляже, ветер треплет его волосы, я едва различаю его черты.
Он удаляется от меня, все быстрее, быстрее — прочь, в страну мертвых, страну невозвратного прошлого.
Глава 13
С Артуром мы познакомились в Гайд-парке. Это вышло случайно: я столкнулась с ним на участке между двумя ораторами — антививисекционистом и человеком, предсказывавшим скорый конец света. Я тогда жила в Лондоне с Польским Графом, решительно не понимая, как это получилось.
Двумя годами раньше, когда я вышла за порог родительского дома и осторожно, чтобы не разбудить мать, закрыла за собой входную дверь, подобных — да и, собственно, никаких — планов у меня не было; только чемодан в одной руке и сумочка в другой. В чемодане лежало то немногое, что я еще могла носить: юбки на ремнях, блузки, которые можно собрать и заправить внутрь; за год мне пришлось выкинуть почти всю старую одежду. Я ушла из дома в конце июня, незадолго до своего девятнадцатилетия, успев написать экзаменационные работы за тринадцатый класс. Я знала, что как минимум четыре из них провалила, но результаты должны были сообщить только в августе. Впрочем, они меня уже не интересовали.
В чемодане находилась лисица тети Лу, а в сумочке — ее свидетельство о рождении и наша фотография с Национальной выставки. У меня было около тридцати долларов: семнадцать собственных и примерно тринадцать — из коробочки для мелочи, которую мать держала на кухне; их я собиралась вернуть. Я пока не имела права получить наследство, поскольку еще не похудела до нужного веса, но в банке хранились мои трудовые сбережения, и утром можно было кое-что взять.
Я доехала на автобусе до центра и поселилась в отеле «Ройял Йорк». Я нервничала, поскольку ни разу в жизни нежила в гостинице, и при заполнении документов назвалась именем тети Лу — не хотела, чтобы мать меня нашла. Это было глупо; именно оно в первую очередь привлекло бы ее внимание, но тогда я об этом не подумала, а волновалась совсем о другом: вдруг портье откажется селить меня из-за того, что я несовершеннолетняя. Я готовилась махать тетиным свидетельством о рождении и доказывать, что мне сорок девять.
Но портье лишь спросил:
— Вы одна?
— Да, — ответила я. Он внимательно оглядел раззолоченный холл через мое плечо, убеждаясь, что я не вру. Мне тогда не пришло в голову, что портье принял меня за проститутку. Я отнесла свой успех не за счет пустого холла, а за счет белых перчаток, которые надела как символ взрослости и социального статуса. «Истинная леди никогда не выходит из дома без перчаток», — говорила моя мать. Тетя Лу перчатки регулярно теряла.
(Думаю, именно отель «Ройял Йорк», этот сказочный островок мишурной псевдороскоши XIXвека, с его красными коврами, канделябрами, лепниной, ламбрекенами, огромными зеркалами и отделанными медью лифтами, можно считать колыбелью моего творчества. С моей точки зрения, подобное великолепие предназначалось не для солидных бизнесменов с их невзрачными женами — реальных постояльцев гостиницы, — но для совершенно иных существ. «Ройял Йорк» требовал декорума, бальных нарядов, вееров, платьев с открыты ми плечами, как на шоколадных коробках «Лора Секорд», летних коллекций, кринолинов, элегантных джентльменов. Я невероятно расстроилась, когда отель реконструировали.)
Отделавшись от коридорного — он долго не уходил, включая и выключая свет, открывая и закрывая жалюзи, пока я наконец не вспомнила про чаевые, о которых читала в книгах, — я первым делом выдвинула все ящики бюро. Безумно хотелось воспользоваться аристократически изящными письменными принадлежностями, но, увы, было совершенно некому писать. Я приняла ванну, израсходовав сразу все полотенца с монограммами, вымыла голову и накрутила волосы на бигуди с пластмассовой сеточкой. Раньше я носила короткую стрижку, что лишь подчеркивало округлость моего лица. Мать то и дело советовала, как улучшить мой облик; ей нравилась прическа «паж», потом «пудель»… Я категорически все отвергала, но в последний год начала отращивать волосы, и сейчас они доходили до плеч, темно-рыжие, прямые. Я закалывала их за уши. Покрыв голову аккуратными барашками, я встала перед большим зеркалом на двери ванной и осмотрела себя в полный рост — так агент по продаже недвижимости осматривает болотистый участок, видя внутренним взором будущую застройку У меня, бесспорно, оставался лишний вес, кожа еще висела мешками, на бедрах были растяжки. Из зеркала смотрело лицо тридцатипятилетней домохозяйки с четырьмя детьми и гулящим мужем: лицо женщины, уставшей от жизни. Но зато — зеленые глаза, маленькие белые зубы и, слава богу, никаких прыщей. Оставалось сбросить лишь восемнадцать фунтов.
Утром я купила газету и просмотрела объявления о сдающихся комнатах. И нашла то, что нужно, на Изабелла-стрит. Позвонила хозяйке, сказала, что мне двадцать пять, я служу в конторе, не пью и не курю. Потом убрала волосы назад, надела белые перчатки и отправилась смотреть комнату. Назвалась мисс Л. Делакор. В тот же день я открыла счет в банке на это имя и, предварительно сняв все деньги, закрыла прежний, чтобы мать меня не выследила. Так официально появилось на свет мое второе «я». Меня поражало, насколько легко люди мне верят, хотя, с другой стороны, почему они должны были что-то подозревать?
Во второй половине дня я зашла в больницу к отцу. Раньше мне там бывать не доводилось; я понятия не имела, как его найти, и спросила в регистратуре Там начали спрашивать друг у друга и наконец выяснили, что отец в операционной. Я не призналась, что я — дочь, и мне предложили назначить встречу либо посидеть в приемной. Я согласилась, а сама, помня, какой этаж был назван, тихо встала и незаметно прошла к лифту.
Мне пришлось долго ждать у двери, пока он наконец выйдет. Я никогда не видела его в медицинском облачении: белой шапочке, халате, маске, закрывающей нижнюю часть лица, которую он как раз собирался снять. Дома отец никогда не выглядел так внушительно, но здесь это был человек, облеченный властью. Он разговаривал с двумя другими врачами и не замечал меня. Тогда я его окликнула.
— Мать сходит с ума от беспокойства, — сказал он без упрека. Я ответила:
— Она всю жизнь сходит с ума от беспокойства. Я пришла только сказать, что со мной все в порядке. Домой не вернусь. Я сняла комнату, деньги есть.
Отец пристально поглядел мне в лицо — с выражением, в то время для меня непонятным: настолько редко я вызывала у кого-то подобные чувства. В его взгляде читалось восхищение и даже зависть: я осуществила то, на что он не мог решиться, — сбежала.
— У тебя правда все хорошо? — спросил он и, когда я кивнула, добавил: — Думаю, ты не согласишься зайти к ней?
— Она хотела меня убить, — ответила я. — Она тебе не говорила? — Разумеется, я преувеличивала, нож вошел совсем неглубоко, но мне очень хотелось убедить отца в своей абсолютной невиновности. — Ткнула меня ножом в руку. — Я задрала рукав и показала царапину.
— Этого, конечно, делать не стоило, — проговорил отец таким тоном, будто мать повернула налево, когда знак был — направо. — Уверен, что это не намеренно.
Я обещала не пропадать — и, в общем, сдержала обещание, — но от встреч с матерью наотрез отказалась. Он понял мою позицию. Так и сказал. Наверное, это нормально для человека, который только и делает, что встает на место других. Я хорошо запомнила эту фразу, но лишь много позже задумалась над тем, что позицию отца никто никогда даже не пытался понять— ни я, ни моя мать, ни тетя Лу, никто. И не потому, что ее у него не было. Просто он убивал и возвращал к жизни людей, пусть не одних и тех же, а это не подлежит объяснению. С другой же стороны, он носил бордовые шлепанцы и по выходным возился с домашними растениями, за что жена считала его бесполезным дураком. Подобно большинству мужчин, отец жил в клетке и отличался только тем, что играл с жизнью и смертью.
Пару месяцев я жила в комнате на Изабелла-стрит, за которую платила четырнадцать долларов в неделю. В стоимость входила стирка постельного белья и полотенец, а также плитка, где я кипятила чай и готовила немудрящую низкокалорийную еду. Дом — на его месте давно построили многоэтажку — был викторианский, красного кирпича, с темными коридорами, скрипучими деревянными полами и лестницей, которая несколько раз очень мне пригождалась («Она скользнула вверх по лестнице, держась одной рукой за перила…»), и запахом полироля для мебели. Из-под него проступал другой душок — кажется, рвоты. И дом, и район постепенно приходили в упадок; но хозяйка дома была суровой шотландкой, так что если кого и рвало, то исключительно за плотно закрытыми дверями.
Там жили и другие люди, но я редко их видела — в частности, потому, что почти не бывала дома. Каждое утро я быстро сбегала по лестнице, будто бы на работу, а на самом деле морила себя голодом, чтобы наконец получить деньги тети Лу. По вечерам возвращалась к себе, варила на плитке горох или разогревала тушеное мясо. Пока ела, горевала о тете Лу; после того, как она умерла, мне стало не с кем общаться. Я доставала лису, пахнущую нафталиновыми шариками, и сверлила ее взглядом в надежде, что случится чудо — она откроет рот и, как в детстве, заговорит со мной голосом тети. Я пробовала ходить в кино одна, но это угнетало еще сильнее, к тому же без тети Лу ко мне приставали мужчины, что ужасно мешало смотреть фильм. В августе я совершила печальное паломничество на Канадскую национальную выставку. Последние три года жизни тети Лу мы туда не ходили — должно быть, она считала, что я уже слишком большая. Все здесь казалось другим, каким-то дешевым, низкопробным, веселье было искусственным, натужным.
Я много ходила в музеи, картинные галереи — туда, где можно бродить без цели и при этом выглядеть как будто при деле и где нет гастрономических соблазнов. Я ездила на автобусные экскурсии: в Санта-Катарину, в Лондон, Онтарио, в Виндзор, Буффало, Сиракузы, Олбани: искала город для своей новой жизни. Мне не нужно было ничего особенного, экзотического, хотелось всего лишь естественно вписаться в обстановку там, где меня никто не знает.
Именно тогда, на автобусных экскурсиях, я и обнаружила, что мне чего-то недостает — вследствие то-то» что раньше я была толстой. Я словно не умела чувствовать боль, а ведь боль и страх являются в известной степени защитными механизмами. У меня не развились обычные для женщин страхи: я не боялась вторжения в дом, темноты, прерывистого дыхания в телефонной трубке, автобусных остановок и притормаживающих рядом автомобилей — всего того, что находится вне магического круга безопасности. Мне не свистели вслед на улицах, меня не щипали в лифтах, не преследовали на пустынных улицах. Я считала мужчин не навязчивыми развратниками, но застенчивыми, уклончивыми существами, которые, не зная, о чем со мной говорить, торопятся раствориться в воздухе при моем появлении. Мать, конечно, пугала меня нехорошими мужчинами, но, когда я стала подростком, ее предостережения превратились в пустой звук. Она, как и я, не верила, что кто-то рискнет посягнуть на мою невинность. Кому охота посягать на гигантский баскетбольный мяч? Я с наслаждением думала о себе как о воплощении теплой женственности и мягкой уступчивости, но в глубине души знала: стоит мне только дунуть на потенциального насильника, и его мигом размажет по стенке. В результате я стала женщиной нормальных размеров, абсолютно лишенной нормальных страхов; их пришлось развивать искусственно. Я все время напоминала себе: не ходи туда одна. Не гуляй по вечерам. Глаза вперед. Не смотри, даже если интересно. Не останавливайся. Не выходи из машины. Иди дальше.
Я занимала место в середине автобуса. Сзади мужчина курил сигару, рядом сидел незнакомец. Каждые два часа мы останавливались у придорожных кафе, и я, как во сне, брела в туалет, где всегда пахло дезинфицирующими средствами и жидким мылом; влажным полотенцем стирала с лица жирную, коричневатую автобусную грязь. Потом, когда голова начинала биться о холодный металл оконной рамы и тело ныло от желания спать, на моем бедре появлялась рука — вороватая, изучающая, одеревеневшая от сознания своей одинокой миссии.
Я не знала, что делать с этими руками. Они заставали меня врасплох. Мужчины не пристают к толстым девушкам, у меня не было опыта, и становилось очень неловко. Руки не пугали и не возбуждали меня, лишь напоминали, что я не знаю, как с ними поступать. Я притворялась, будто ничего не замечаю, и упорно смотрела в непроницаемо черное окно, между тем как проворные пальцы ползли вверх по моему бедру. Дождавшись остановки, я вежливо извинялась и шаткой походкой выходила из автобуса, с трудом представляя, что делать дальше.
Иногда я искала мотель, но чаще шла в кафе на автостанции и покупала столько засохших пончиков и пирожков с рыбным клеем, сколько позволяли средства. В такие моменты я бывала очень одинока; мне пронзительно хотелось снова стать толстой. Ведь это убежище, кокон. А еще — маскировочный костюм.
Я бы опять была сторонним наблюдателем, от которого никто не вдет ничего особенного. Без жировой оболочки, этой волшебной мантии-невидимки, я чувствовала себя голой, урезанной, лишенной жизненно необходимого защитного слоя.
Несмотря на рецидивы обжорства, я продолжала уменьшаться. Неожиданно оказалось, что я похудела до нужного веса. Пришла пора взглянуть в лицо дальнейшей жизни. Я стала совсем другим человеком. Казалось, я родилась такой — взрослой, девятнадцатилетней, с правильными формами и неправильным прошлым. От него следовало избавиться и обзавестись другим, подходящим. Кроме того, стало понятно, что ни одно из мест, где я побывала, мне не подходит. Жизнь в съемной комнате одинакова что в Олбани, что в Торонто, только в Олбани меньше шансов случайно встретить на улице собственную мать. Или ка-кого-нибудь другого знакомого.
Мысль о том, что это — навсегда, меня просто убивала. Одной жизни мне было мало. Поэтому в тот день, когда я с триумфом встала на весы в кабинете мистера Морриси и получила деньги, я отправилась прямиком в турагентство, купила билет на самолет и улетела в Англию.
Глава 14
— У тебя тело богини, — говорил, бывало, Польский Граф в минуты созерцательной страсти. (Репетировал он, что ли?)
— А голова? Тоже? — лукаво спросила я однажды.
— Не нужно так шутить, — ответил он. — Ты должна мне верить. Почему ты отказываешься верить в собственную красоту?
Какую богиню он имел в виду — вот в чем вопрос. Их ведь много. Венера, например, на коробке с карандашами — вся в трещинах и без рук. А у некоторых вовсе нет тела; я видела одну такую в музее: колонна, а сверху три головы — не богиня, а пожарный гидрант. Есть богини-вазы и богини-камни… Словом, комплимент казался мне сомнительным.
Польский Граф был случайностью. Я познакомилась с ним, выпав из двухэтажного автобуса на Трафальгарскую площадь. К счастью, не со второго этажа; одну ногу я почти уже поставила на землю. Но я не привыкла к спешке и была уверена, что автобус не может тронуться раньше, чем из него благополучно выйдут все пассажиры, а он взял и выпрыгнул из-под меня, отбросив далеко в сторону. Я растянулась на тротуаре. Польский Граф как раз проходил мимо и подобрал меня.
Я тогда жила в сырой квартирке на Уиллесден-Грин, найденной через «Канадский дом» — первое место, куда я отправилась сразу по приезде в Лондон. Уже тогда меня начала мучить тоска по дому. Я никого не знала, мне было негде остановиться, к тому же Англия, увиденная из окна автобуса по дороге из аэропорта, сильно меня разочаровала. Я не находила здесь ничего нового по сравнению с Канадой, с одной лишь разницей: все выглядело так, будто чьи-то гигантские руки спрессовали каждый дом и предмет, а потом рассовали обратно, тесно и как попало. Машины были меньше, дома — перенаселеннее, люди — ниже, и только деревья — больше. Кроме того, все оказалось не таким старинным, как мне представлялось. Я надеялась встретить принцев и принцесс и леди из Шалотта в лодке, плывущей по извилистой реке — как в «Повествованиях для юношества», которые мы учили в девятом классе. Моей роковой ошибкой было то, что я посмотрела в словаре слово «шалотт»: шалот, разновидность мелкого лука. Написание различалось, но не слишком.
Меня до тошноты достали тени,
Сказала Леди Мелкого Лучка.
Другая строка заставляла хихикать мальчишек и вызывала огромное смущение девочек:
«Проклятье пало на меня!» —
Вскричала Леди из Шалотта.
Интересно, почему кровь, стекающая по ноге девочки, казалась им такой потешной? Или они смеялись от ужаса? Однако меня это совсем не расхолаживало; я тогда вопреки всему была крайне романтична и очень хотела, чтобы кто-нибудь, кто угодно, восхитился красотой моего лица, даже если ради этого пришлось бы стать трупом в трюме баржи.
Однако вместо замков и прекрасных дам я увидела слишком оживленное движение и множество коренастых людей с плохими зубами.
«Канадский дом» оказался мраморным мавзолеем, внушительным и молчаливым. Внутри, в мрачной, как пещера, комнате, сидели несколько суровых канадцев, пришедших за своей почтой, и читали торонтские газеты недельной давности. Женщина за конторкой из темного дерева выдала мне список сдающихся комнат. Не зная топографии Лондона, я выбрала первую попавшуюся — как выяснилось, в часе езды от центра. Метро напоминало передвижную гостиную, обитую бордовым плюшем; не хватало только скамеечек для ног и пальм в кадках. Впрочем, если разобраться, новое метро Торонто, выложенное пастельным кафелем и пропахшее моющими средствами, походит скорее на ванную… Я уже ощущала себя провинциалкой.
Выйдя из метро, я пошла по узенькой улочке, буквально облепленной крохотными магазинчиками и Другими заведениями, среди которых было невероятно много кондитерских. Я держала в руках план, нацарапанный сотрудницей «Канадского дома»; еще она посоветовала купить и приколоть к отвороту маленький кленовый листок, чтобы меня не приняли за американку.
Дом, как и все остальные на этой улице, напоминал коттедж эпохи Тюдоров: лжетюдор, лжекоттедж, перед входом — садик за каменной оградой. Хозяин, угрюмый человек в рубашке с подтяжками, по-моему, больше всего на свете боялся, что я стану устраивать оргии и съеду, не заплати в. Моя будущая комната — на первом этаже — пахла гниющим деревом; мебель по-настоящему гнила из-за сырости, хоть и очень медленно. В первую же ночь, когда я лежала в холодной липкой постели, недоумевая, зачем было так сильно худеть и так далеко уезжать, ко мне в окно влез негр. Сказал: «Ой, извините, не туда попал» — и вылез обратно. Было слышно, как где-то неподалеку веселится шумная компания. Я чувствовала себя до ужаса одинокой и начала подумывать, не переехать ли куда-то еще — в квартире, например, наверняка лучше, дай просторнее. Но комната стоила дешево, а я хотела как можно дольше жить на деньги тети Лу. Вот когда они кончатся, тогда и подумаю, что делать: искать работу (я же умею печатать вслепую) или идти учиться (может, в конце концов все-таки стану археологом). А пока я не готова, я еще не перестроилась: всю жизнь приноравливалась к одной шкуре и вдруг оказалась совсем в другой. Была исключением и жила в его рамках, а стала правилом — без всякой к тому привычки.
Готовить в комнате запрещалось — хозяин подозревал всех жильцов в намерении поджечь дом, несмотря на то что из-за сырости это было бы крайне сложно, — но разрешалось кипятить чайник на одноконфорочной газовой плитке. Я пристрастилась к чаю с печеньем «Пик Фрин», который пила в кровати, закутавшись в одеяло. Был конец октября, стоял пронзительный холод, а отопление комнаты впрямую зависело от количества шиллингов, опущенных в специальную прорезь, — точно так же, как и горячая вода в общей ванной. Я мылась редко и начинала понимать, почему люди в метро так пахнут — телом не то чтобы грязным, но и не свежим. Помимо чая с печеньем, я питалась в дешевых ресторанчиках и со временем научилась избегать еды с привычными названиями, поскольку «хот-дог», например, представлял собой тонкую красноватую пластинку, обжаренную в бараньем жире, а «гамбургер» — прямоугольник цвета опилок, зажатый между половинками черствой булки. «Молочные коктейли» отдавали мелом. Я брала рыбу с жареной картошкой, яйца с горошком и картофелем или сосиски с пюре. А еще купила нижнюю рубашку.
Наступала пора что-то делать — сколько можно смотреть, как худеет пачка дорожных чеков? Считается, что путешествие расширяет кругозор; почему же мне казалось, что мой сужается? Я купила карту Англии и стала выбирать на ней места с названиями, знакомыми со школьных времен (например, Йорк) или интригующими (Рипон). Я ездила туда на поезде, проводила ночь во второразрядной гостинице или пансионе, а на следующий день возвращалась обратно.
Я осматривала исторические здания и церкви, где брала буклеты с полок с прорезью для шестипенсовика, который далеко не всегда опускала. Узнала, что такое «клерестория». Покупала открытки — так хоть оставалась память, что я где-то была. Я посылала их отцу на адрес больницы, с таинственными надписями вроде: «Не такой уж и Большой этот самый Бен» или «И почему этот край называется Озерным? Он скорее Лужистый, ха-ха». Довольно скоро Англия стала казаться шифрованным посланием, которое я не умею разгадать: чтобы его понять, нужно прочесть очень много книг.
Я жила в Лондоне уже шесть недель, когда выпала из автобуса. Польский Граф помог мне подняться, я его поблагодарила. Такое вот простое начало.
Он был немного ниже меня ростом, с покатыми плечами, одет в темно-синее, чуть потертое, лоснящееся пальто. Носил очки без оправы, по тем временам немодные. Тонкие светло-каштановые волосы редели на лбу. В руке он держал портфель, который пришлось поставить на землю, чтобы мне помочь. Он сунул руки мне под мышки и с трудом, но чрезвычайно галантно вздернул меня вверх. Я его чуть не повалила, но мы удержались, восстановили равновесие, он снова взял портфель и с непонятным акцентом осведомился:
— С вами все в порядке? — Будь я англичанкой, сразу бы поняла, что передо мной Польский Граф; а так не сообразила.
— Огромное вам спасибо, — поблагодарила я, У меня был порван чулок, поцарапана коленка и сильно вывихнута лодыжка.
— Вам следует сесть, — изрек Польский Граф. Он повел меня через дорогу в ресторан, который, насколько я помню, назывался «Золотое яйцо», принес чай с немного помятым черносмородиновым пирогом и все время обращался со мной мягко, но покровительственно, как с необычайно глупым ребенком. — Вот, — радостно сказал он. Я обратила внимание на его орлиный нос, который, впрочем, из-за небольшого роста владельца не полностью раскрывал свой могучий потенциал. — У англичан чай — лекарство от всех напастей. Очень странные люди.
— А вы разве не англичанин? — спросила я.
Его глаза за очками — серовато-зеленые, а может, зеленовато-серые — подернулись дымкой, точно я затронула недопустимо личную тему.
— Нет, — ответил он. — Однако в наши дни приходится приспосабливаться. Вы, разумеется, американка.
Я ответила, что нет, и он, кажется, огорчился. Спросил, люблю ли я кататься на лыжах. Я ответила, что не умею.
— А я обязан лыжам своею жизнью, — загадочно произнес он. — Все канадцы ездят на лыжах. Как же иначе можно куда-то добраться по снегу?
— На полозьях, — сказала я. Это слово его озадачило. Я объяснила.
Допив чай, я почувствовала, что пора вежливо поблагодарить его за доброту и удалиться. Иначе придется обмениваться автобиографиями, чего мне совершенно не хотелось. Я еще раз сказала спасибо, встала. И снова села. Лодыжка распухла, я практически не могла ходить.
Он настоял, что проводит меня до Уиллесден-Грин, и поддерживал под руку, пока я скакала к метро, а затем — по улице мимо кондитерских.
— Но это ужасно, — сказал Польский Граф, увидев мой дом. — Вы не можете здесь жить. В таких домах не живут.
Он вызвался смачивать полотенца холодной водой и оборачивать мне ногу. Чем и занимался, стоя на коленях перед кроватью, где я сидела, когда вошел домовладелец и велел мне съехать в течение недели. Польский Граф сообщил, что у дамы растянута лодыжка. Домовладелец ответил: не его дело, что растянуто у дамы, только она до четверга должна убраться, потому что подобного безобразия он у себя в доме не потерпит. До того его оскорбил вид моей голой, распухшей ноги.
Когда он ушел, Польский Граф пожал плечами и проговорил:
— На редкость ограниченная публика эти англичане. Нация лавочников.
Я не знала, что это цитата, и подумала: надо же, какой умный. Меня и саму потрясло, что Стоунхендж обнесен оградой, а у ворот продают билеты.
— Вы уже видели Тауэр? — поинтересовался он. Я не видела. — Поедем туда завтра же.
— Но я не могу ходить!
— Мы поедем на такси и на теплоходе. — Польский Граф не предлагал, а уведомлял, и я не решилась отказаться. Кроме того, он казался мне старым; в действительности ему был сорок один год, но я поместила его в категорию пожилых, а следовательно, безопасных мужчин.
В той поездке он поведал мне историю своей жизни. Но сначала, как требовали правила учтивости, попросил рассказать о себе. Я ответила, что приехала в Лондон учиться живописи, но поняла, что у меня нет таланта. Он вздохнул:
— Вы умная девушка. Сколько нужно мудрости, чтобы сделать такое открытие в столь юном возрасте. Вы отказались от иллюзий. Когда-то я мечтал стать писателем. Как Толстой, понимаете? Ноя изолирован от родной языковой среды, а английский — он ведь ни на что не годится, разве только для сделок. Ни музыки, ни мелодии, он вечно словно торгуется с вами.
Я понятия не имела, кто такой Толстой, но кивала и улыбалась. Он принялся рассказывать о себе. Аристократическая семья, до войны; он был не то чтобы настоящий граф, но нечто в этом роде. Он показал мизинец и кольцо с печаткой, где изображалась мифическая птица, грифон или феникс, точно не помню. Немцев семья кое-как пережила, но после вторжения русских пришлось бежать из страны — иначе бы его расстреляли.
— Почему? — спросила я. — Вы ведь ничего не сделали.
Он окинул меня сочувственным взглядом:
— Расстреливали не за то, что ты сделал, а за то, кто ты есть.
Он и еще шесть человек на лыжах отправились к границе, где их ждал проводник, чтобы переправить на другую сторону. Но Польский Граф внезапно заболел. Он был уверен, что умрет, и спрятался в какой-то норе, настояв, чтобы товарищи шли без него. Тех у границы поймали и казнили. Польский Граф поправился и перебрался на другую сторону самостоятельно. Он шел ночью и ориентировался по звездам. Первое время в Англии ему пришлось мыть посуду в ресторанчиках Сохо, но как только он достаточно выучил язык, то сразу нашел место в банке, в обменном пункте.
— Я — последний представитель вымирающей расы, — сказал он. — Последний из могикан. — В действительности на родине у Польского Графа остались мать и дочь, но сына не было, и это тяжким грузом лежало на его душе.
Первым делом я подумала, что встретила неисправимого выдумщика-романтика, под стать себе самой. Но я всегда всему верила, поскольку хотела, чтобы и мне верили, и в данном случае это было правильно: история в целом оказалась правдивой. Меня она глубоко поразила. Польский Граф казался обломком минувшей, славной, доблестной эпохи. Я хромала по Тауэру, опираясь на его довольно-таки жилистую руку, и меня переполняли самые разные чувства. Я жалела Польского Графа за пережитые мучения, восхищалась его смелостью и была польщена, что он оказывает внимание мне, такой молодой девушке. Но больше всего мне понравилось, что меня назвали мудрой. Лишь позднее я узнала, что практически всякий, кому вы признаетесь в отсутствии таланта, непременно сочтет вас мудрым.
Это произошло в воскресенье. В понедельник днем он был обязан присутствовать в банке, но вечером повел меня ужинать в клуб польских экспатриантов, битком набитый одноглазыми генералами и многочисленными польскими графами.
— Мы — немногие уцелевшие, — сказал мой Граф. — Остальных убили русские.
— Но разве вы не вместе воевали против немцев? — удивилась я. Он мягко рассмеялся и довольно подробно все объяснил.
Меня потрясло собственное невежество. Оказывается, где-то за моей спиной происходило бог знает что: предательства, голод, дипломатические заговоры, политические убийства, героическая смерть. Почему мне ничего не рассказывали? А может, рассказывали, да только я не слушала, потому что слишком переживала из-за своего веса?
Во вторник Польский Граф взял меня на камерный музыкальный концерт — бенефис в пользу некой польской политической организации, о которой мне слышать не доводилось. Я вскользь упомянула, что пока не нашла новой комнаты.
— Но вы будете жить со мной! — воскликнул он. — У меня прекрасное жилье, уютное, очаровательное, с множеством комнат. Разумеется, вы должны переехать ко мне. — Он занимал второй этаж особняка в Кенсингтоне, владелец которого, английский лорд, практически постоянно находился в доме для престарелых. На третьем этаже жили три работающие девушки, по заверению Польского Графа, из приличных: они служили в конторах.
Я подумала: какой он милый и добрый, раз предлагает мне пожить в своей квартире. Он ни разу до меня и пальцем не дотронулся — разве что, помня о моей больной лодыжке, предлагал руку, когда мы гуляли или переходили улицу, — и не делал никаких пошлых намеков. Поэтому я сильно удивилась, когда, почистив зубы и собираясь ложиться (помнится, на мне была толстая мешковатая фланелевая ночная рубашка, купленная за неделю до этого в «Маркс-энд-Спенсер»), услышала вежливый стук в дверь. На пороге стоял Польский Граф, человек, которого я тогда знала только по фамилии, — в бело-голубой полосатой пижаме. Он рассудил, что имеет право со мной спать и что я тоже это понимаю.
История, которую я позднее рассказывала Артуру — о том, что, когда мне было шестнадцать, меня в летнем лагере под сосной соблазнил тренер по парусному спорту из Монреаля, — была вымыслом. Никто меня не соблазнял. Я пала жертвой синдрома мисс Флегг: если вы оказались в нелепой ситуации, из которой нельзя выйти с честью, притворитесь, что именно этого и хотели. Иначе будете выглядеть смешно. Невинность имеет свои неприятные стороны, в моем случае — непостижимую для Польского Графа наивность. Если мужчина предлагает женщине переехать к нему на квартиру, то, соглашаясь, она, естественно, становится его содержанкой. Странный термин «содержанка», но именно ею считал меня Польский Граф. Такова оказалась его любовная систематика: есть жены и содержанки. Я, разумеется, была не первой; понятий «любовница», «сексуальная партнерша» для него не существовало.
Я не забыла привнести в эпизод с монреальским тренером сладострастную, будоражащую воображение конкретику. И для убедительности добавила парочку мелких деталей: сосновые иголки, впивавшиеся мне в зад, трусы «Жокей», запах бриолина; я всегда это умела. Понятно, что я ни разу в жизни не была в летнем лагере. Мать хотела меня отправить, но… Два месяца с бандой садистски настроенных бывших скаутов, взаперти, без возможности уединиться? Ни за что! Я проводила лето дома, на диване, седой и дрянными книжонками — причем во многих имелись непристойные сцены. Ими я и пользовалась, выдумывая свою жизнь; мне просто пришлось их позаимствовать — в первом соитии с Польским Графом не было ничего эротического. Лодыжка ныла, полосатая пижама расхолаживала, да и сам он без очков выглядел как-то странно. К тому же было больно; и хотя позднее он терпеливо инструктировал меня и чуть ли не выставлял оценки — это до смешного напоминало уроки танцев, — однако в первый раз вел себя иначе.
Осознав, что я вовсе не та свободная художница, какой представлялась, и что он лишил меня девственности, Польский Граф преисполнился раскаянием.
— Что я наделал? — прошептал он похоронным голосом. — Бедное мое дитя. Почему ты ничего не сказала?
Но все, что я могла сказать, прозвучало бы неправдоподобно. Потому мне и приходилось выпекать ложь за ложью: правда была неубедительна.
Я молчала. Польский Граф огорченно потрепал меня по плечу. Он считал, что испортил мои шансы на хорошее замужество, хотел как-то компенсировать причиненный ущерб и не понимал, отчего я не расстраиваюсь сильнее. Я сидела в кровати, натягивая на ноги фланелевую рубашку (в его квартире было так же сыро и холодно, как и в моей комнате), и смотрела искоса на длинное печальное лицо с зеленовато-серыми глазами. Я была рада случившемуся. Это окончательно доказывало, что я нормальна, ореол плоти, скрывавший меня, исчез, и я больше не принадлежу к касте неприкасаемых.
Глава 15
Я часто думала о том, что было бы, если б я не переехала к Артуру, а осталась с Польским Графом. Возможно, я, толстая и довольная, сидела бы целыми днями дома в цветастом неглиже, вышивая, штопая, почитывая бездарные романчики и кушая шоколадки; по вечерам мы бы ужинали в клубе польского офицерства, где ко мне относились бы с уважением, как к признанной «содержанке Пола». Нет, ничего бы не вышло, он был слишком методичен. Его звали Тадеуш, но он предпочитал свое третье имя, Пол, в честь святого Павла, который тоже отличался редкой систематичностью и не терпел неопределенности. Хорошая жизнь представлялась Полу в первую очередь размеренной.
Даже переход через польскую границу был досконально просчитан. («Твою жизнь спас счастливый случай!» — восклицала я. «Ничего подобного, — отвечал он. — Если бы я все не просчитал, то непременно бы погиб».) Он точно вычислил маршрут и вышел из чащи ровно там, где нужно. Чтобы не спать и отогнать навязчивые галлюцинации, он, едва волоча ноги, брел по снегу во тьме (лыжи были отданы одному из обреченной шестерки) и без конца повторял таблицу умножения. Пол не поддавался панике, что обязательно случилось бы со мной; не обращал внимания на яркие геометрические фигуры, а потом — и страшные рожи, маячившие перед глазами. Я тоже видела нечто подобное, когда у меня было заражение крови, а потому знала, что на его месте — в непроходимом польском лесу, холодном, как само отчаяние, — просто села бы в снег и стала ждать смерти. Я бы отвлекалась на несущественное: огарки свечей, скелеты тех, кто погиб до меня; а в лабиринте непременно бросила бы нить и побежала за блуждающим огоньком, за позвавшим издалека голосом. В сказке я оказалась бы одной из двух глупых сестер, которые открыли запретную дверь и с ужасом обнаружили убитых жен, но никак не третьей, умной, рассудительной, той, что слушается голоса разума и изворотливо, последовательно, недоказуемо лжет. Я тоже лгала, но не отличалась последовательностью. «У тебя недисциплинированное сознание», — укорял иногда Артур.
И Пол тоже. Он был помешан на точности, уходил из дома ровно в восемь пятнадцать, а перед этим ровно десять минут, по часам, полировал ботинки и чистил костюм. Моя беспорядочность недолго казалась ему очаровательной; вскоре он стал читать лекции о том, насколько удобнее сразу вешать одежду в шкаф, а не сваливать ее на полу в кучу до утра. Многого он не требовал — в конце концов, я была только содержанка, — однако, настаивая на чем-то, ждал беспрекословного исполнения. Думаю, приучая меня к жизни с собой, он считал это нетрудным, но утомительным занятием, вроде дрессировки собаки: небольшой, но необходимый набор трюков, которые, хочешь не хочешь, надо отработать.
Не считая первой, удивившей меня, ночи, он отводил для секса выходные дни и предпочитал отдельные спальни. Я ночевала на раскладушке в библиотеке. Польский Граф не был от природы узколобым или жестоким человеком, но у него имелась миссия — и благодаря библиотеке я скоро узнала, какая.
В первый наш день он ушел в банк, а я спала до одиннадцати. Потом встала и принялась исследовать квартиру. Для начала пооткрывала кухонные шкафы — в поисках еды и чтобы побольше узнать о человеке, который меня, как говорится, обесчестил. Кухня может рассказать о своем владельце удивительно много. В шкафах Пола царил хорошо организованный порядок; в основном там были консервы, простые в приготовлении растворимые супы, нашелся и пакетик несладкого печенья. Вообще, продукты делились на две категории: самые обыденные и экзотические. Из последних помню кальмаров и тюленье мясо (которое мы вечером съели; оно оказалось вонючим и жирным). Дальше я осмотрела холодильник, безупречно чистый и почти пустой. Съев два-три печенья с сардинами из банки, я налила себе чаю и отправилась в комнату Пола изучать шкаф и комод — очень осторожно, чтобы ничего не потревожить. На комоде стояло несколько ретушированных фотографий: сизоватые губы, желтовато-серые волосы. Внутри лежали боксерские трусы, пижамы — все полосатые, за исключением одной пары, шелковой. Под трусами обнаружился револьвер, к которому я не притронулась.
Мне захотелось одеться, и я вернулась в библиотеку, но там мое внимание привлекли книжные полки. Книги были в основном старинные, как на лотках букинистов, в матерчатых и кожаных переплетах с мраморными форзацами; главным образом — на польском, но много и на английском языке: сэр Вальтер Скотт в избытке, Диккенс, Харрисон Эйнсворт, Уилки Коллинз. Помню именно их, поскольку впоследствии все это прочитала. Но одна полка меня озадачила — там стояли книги исключительно о медсестрах, типичные женские романы с медсестрой и врачом на обложках. Врач всегда стоял на заднем плане, не сводя с медсестры почтительного, заинтересованного, восхищенного взгляда, но ни в коем случае не выкатывая глаза от вожделения. Назывались книги примерно одинаково: «Дженет Холмс, медсестра-практикантка», «Хелен Кертис, старшая медсестра», «Анна Армстронг, младшая медсестра». Лишь немногие отличались более смелыми заглавиями: «Любовь в раю» или «Люси Гэллант, медсестра полевого госпиталя». Все эти творения принадлежали перу некой дамы с несусветным именем Мэвис Куилп. Пролистав парочку, я сразу уяснила себе их суть. Раньше, будучи толстой, я читала такие произведения десятками. Книги Мэвис Куилп имели стандартный сюжет с неизменным финалом — доктор и медсестра, спеленутые объятьями, как антисептическим бинтом, — и были написаны немного чудным языком, с нелепыми, чуть перевранными идиомами. Например, один человек говорил: «Они продаются как горячие порошки» вместо «пирожки», другой советовал «держать хвост картошкой», а младшая медсестра Анна Армстронг не трепетала, а «тропотала», когда доктор случайно касался ее, проходя мимо, — впрочем, это могла быть и опечатка. В остальном романы о медсестрах были ничем не примечательны, но казались настолько не к месту в библиотеке Пола, что я тем же вечером спросила, что это такое.
— Пол, — заговорила я, когда мы уселись друг напротив друга за кухонным столом. Перед нами стояло тюленье мясо и полбутылки шампанского, которую он принес, чтобы замолить свой грех. — Зачем ты читаешь эту Мэвис Куилп? Совершенно никчемные романчики.
Он улыбнулся странной, кривоватой улыбкой:
— Я не читаю никчемных романчиков Мэвис Куилп.
— Почему же тогда в твоей библиотеке их целых четырнадцать? — Может, Пол секретный агент, это объяснило бы наличие револьвера, а книжки Куилп— шифрованные послания?
Он продолжал улыбаться.
— Я их пишу.
Я выронила вилку.
— Ты хочешь сказать, что ты — Мэвис Куилп? — Я рассмеялась, но осеклась, встретив его обиженный взгляд.
— У меня за железным занавесом мать и дочь, — сухо напомнил он.
И рассказал следующее. Едва приехав в Англию, он все еще мнил себя писателем и создал трехтомный эпос о жизни мелкопоместного дворянского семейства (своего) до, во время и после войны. Он трудился над ним со словарем между десятичасовыми сменами у чана с грязной посудой. Конечно, он предпочел бы писать по-польски, но понимал, что это никому не нужно. В романе было тринадцать главных героев, все родственники, причем каждый со своим антуражем в виде жен, содержанок, друзей, детей и дядюшек. Наконец книга была закончена. Пол отпечатал ее — самостоятельно, с великими муками — и отнес издателю. Ничего не зная об издателях, он случайно выбрал того, кто занимался исключительно вестернами, романами о медсестрах и историко-романтической литературой.
Роман, естественно, отвергли, но издателей поразило качество, а главное — количество его работы.
— Из тебя, приятель, может что-то получиться, — сказали Полу. — Вот тебе сюжет, раскрой его, главное, попроще. Сто фунтов. Идет? — Пол очень нужд алея в деньгах.
Пока трехтомная эпопея ходила по другим, более респектабельным издательствам — ее так нигде и не приняли, — Польский Граф штамповал никчемные романчики. Сначала он пользовался теми сюжетами, которые ему давали, потом стал выдумывать собственные. Он уже получал от двух до трех сотен за книгу, без авторских отчислений. На новой работе в банке ему платили достаточно для безбедного существования, поэтому дополнительный литературный заработок он посылал матери и дочери в Польшу. Там у него оставалась еще и жена, но она с ним развелась.
Издатель предлагал Полу перейти на вестерны и исторические романы, но он остался верен избранной специализации. Вестерны подразумевали необходимость использования чуждых ему слов вроде «дружище», а исторические романы огорчали, напоминая об аристократическом прошлом. (Эскапистская литература должна приносить утешение не только читателю, но и писателю, объяснил мне Пол.) Для медсестринских романов не требовалось никаких ученых слов, хватало двух-трех медицинских терминов из брошюр по оказанию первой помощи. Псевдоним был выбран, исходя из тех соображений, что Мэвис — архетипическое английское имя. Что же до Куилпа…
— А, Куилп, — вздохнул он. — Это персонаж из Диккенса, уродливый злой карлик. Таким я вижу себя здесь, в этой стране; я лишен статности и полон горьких мыслей.
Лишен статуса, подумала я, но промолчала. Я училась не поправлять его.
— А по-моему, шпионские истории тебе больше подходят, — сказала я. — Всякие интриги, международные преступники…
— Это чересчур жизненно, — опять вздохнул Пол.
— Наверно, медсестрам романы про них тоже кажутся чересчур жизненными, — заметила я.
— А медсестры их и не читают. Ими увлекаются женщины, которые думают — ошибочно, — что хотят стать медсестрами. Как бы там ни было, если медсестрам хочется забыть о профессиональных заботах, они Должны писать шпионские детективы, вот и все.
В лоб, да не по лбу — такова судьба. — Пол верил в судьбу.
В общем, своей карьерой я обязана Полу. Деньги тети Лу, несмотря на всю экономию, подходили к концу гораздо быстрее, чем я рассчитывала, а мысль о поиске работы страшно меня угнетала. Собственно, она никого не радует, об этом думают только в крайнем случае. Я умела печатать вслепую, но полагала, что заработаю быстрее, печатая что-то свое; к тому же чужие деловые письма невообразимо скучны. Кроме того, по будням, вечерами, мне было совершенно нечего делать — Пол безостановочно долбил по клавишам, работая над очередной книгой: «Джудит Моррис, медсестра арктической экспедиции». Он держал в зубах короткий золотой мундштук, курил одну за другой «Голуаз» и выпивал за вечер стакан рыжеватого портвейна. Презрение к читателю и самому себе витало над ним черной тучей, и его настроение после занятий литературой делалось противным и холодным, как смог.
Я попросила Пола принести из его издательства, «Книги Коломбины», сюжет исторического романа и взялась за дело. Записалась в местную библиотеку, набрала книг по истории костюма, составила список специальных слов: «фишю», «палантин», «ротонда». Целыми днями пропадала в зале истории костюма в музее Виктории и Альберта и, дыша запахом старины, полированного дерева и язвительных, желчных смотрителей, изучала собрания рисунков под стеклом. Казалось, достаточно правильно описать одежду, и остальное пойдет как по маслу. Так и вышло: герой, красивый, хорошо воспитанный, слегка лысеющий человек в безупречно скроенной твидовой накидке, как у Шерлока Холмса, хватал героиню в кабриолете и, припав губами к ее тубам, мял ее «ротонду». Злодей, не менее хорошо воспитанный и столь же безупречно одетый, проделывал примерно то же самое, с единственным исключением: он просовывал руку под «фишю» нежного создания. Под элегантным корсетом соперницы скрывалось гибкое хищное тело; как все подобные женщины, соперница плохо кончала. Тогда у меня было не так хорошо с плохими концами, как теперь, — и та особа, кажется, банально упала с лестницы, наступив на «палантин». Впрочем, мерзавка это заслужила — она пыталась толкнуть героиню на путь разврата, связав ее и оставив в публичном доме под надзором мадам, которой я подарила черты мисс Флегг.
Однако я слишком размахнулась. Мой первый опус вернулся с замечанием, что нельзя использовать слова «фишю», «ротонда» и «палантин», не объясняя их значений. Я внесла требуемые изменения и получила свои первые сто фунтов вместе с просьбой присылать новый материал. Материал — так это называлось, будто бы его отпускали ярдами.
Получив бандероль в коричневой бумаге — два экземпляра «Лорда Чесни-Чейза», — я пришла в восторг. На обложке красовались темноволосая женщина в сливовом дорожном плаще и мой писательский псевдоним белыми буквами: Луиза К. Делакор. Ибо я, конечно же, воспользовалась именем тети Лу — своеобразная дань ее памяти. Спустя несколько лет, когда я сменила издателя на американского, у меня попросили фотографию. Для личного дела, как они сказали, и для рекламы; я послала наш снимок с Выставки. Эта фотография ни разу нигде не появилась. Дамы, которые пишут подобные романы, обязаны иметь здоровый, подтянутый вид и элегантную проседь в волосах. Они в отличие от читательниц всегда удачливы, прямо держат плечи, не щурятся на солнце, не скалятся во весь рот и не держат в руках сладкую вату. Читательницам неприятно, если сказочные крестные, которые устраивают им удивительные ночные маскарады, оказываются толстыми неопрятными тетками. Им неприятен растянутый ворот, из-под которого высовываются лямки комбинации, как у тети Лу. Или у меня.
Вначале Пол меня поощрял, в частности — из-за денег. Да, ему нравилось иметь содержанку, но в действительности такая роскошь была ему не по карману. Когда прошло пять-шесть месяцев и я начала зарабатывать за книжку больше его, он даже стал брать с меня плату за проживание, хотя раскладушка в библиотеке не требовала никаких лишних расходов. Тем не менее я была благодарна Полу за его веру не то чтобы в мой талант — он не считал, что для подобной писанины нужны какие-либо способности, — но в мое упорство. Сюжеты я выдумывала почти с той же скоростью, что и он, а печатала лучше, поэтому в хороший вечер вполне могла соперничать с ним в производительности. Но поначалу он был ко мне отечески снисходителен.
Чем-то он напоминал человека с нарциссами, который так галантно и трогательно выставлял себя напоказ на деревянном мосту. Лицо Пола выражало ту же доброжелательную, но неуместную рыцарственность; они оба, несмотря на свою странность, были добры, беззащитны, ненавязчивы и почти ничего не требовали от партнера или наблюдателя. При этом оба, как мне кажется, оказались моими спасителями, хотя личность человека с нарциссами по-прежнему оставалась для меня загадкой.
Как и личность Пола, а он со временем изменился. Или я просто больше узнала о нем? Скажем, его отношение к моей девственности. Во-первых, он считал ее потерю исключительно своей виной — из-за чего теперь ему приходилось нести за меня ответственность, — а во-вторых, позором, навсегда лишавшим меня шансов стать женой, во всяком случае — его женой. То, что я не раскаивалась в содеянном, он считал признаком варварства. Всякий человек из-за Атлантического океана казался ему дикарем; да и англичане тоже вызывали сомнение — они живут слишком далеко на западе. В конце концов он начал злиться на меня: почему я не плачу, хоть я без конца повторяла, что, по-моему, это не повод для слез.
Далее — отношение к войне. Пол возлагал на евреев некую метафизическую вину за нее, а следовательно, и за то, что его семья лишилась фамильного замка.
— Но это смешно, — возмущалась я; как он может так думать? — Ты еще скажешь, что жертва сама виновата в изнасиловании или убитый — в том…
Он невозмутимо затягивался «Голуазом» и заявляя.
— Так и есть. Они сами навлекли на себя несчастье.
Я вспоминала о револьвере. Спросить про него, не выдав, что я рылась в вещах Пола, было невозможно; я уже понимала, что такого он не простит. Я начинала ощущать себя Евой Браун в бункере: как я оказалась рядом с этим сумасшедшим, в этой тюрьме, и как теперь отсюда выбираться? Ведь Пол исповедовал апокалиптический фатализм: цивилизация, по его мнению, рухнула либо вот-вот рухнет. Он считал, что скоро будет новая война, в сущности, даже надеялся на это. Он не ждал, что война что-то решит или улучшит, но хотел сражаться и совершать подвиги. Ему казалось, что во время Второй мировой он мало сопротивлялся; был слишком молод и не понимал, что надо остаться в том лесу и погибнуть вместе со всеми. Бежать и выжить было бесчестьем. Но только под «войной» Пол подразумевал не танки, бомбы и ракеты, нет — он видел себя на коне, с саблей, смело бросающимся навстречу опасности.
— Женщины такого не понимают, — говорил он, впиваясь зубами в мундштук. — Думают, жизнь — это дети и шитье.
— Я шить не умею, — напоминала я, но он отвечал:
— Научишься. Ты еще так молода, — и продолжал изрекать мрачные пророчества.
Я цитировала чьи-то призывы к надежде. Тщетно; он лишь кривовато улыбался и говорил:
— Вы, американцы, такие наивные, у вас нет истории. — Я уже перестала объяснять, что я не американка. — Это ведь одно и то же, правда? — заявлял он. — Какая разница, какой истории кому недостает.
Наши коренные различия были таковы: я верила в настоящую любовь, а он — в жен и содержанок; я верила в счастливые концы, а он — в катаклизмы; я думала, что люблю его, а он, старый циник, знал, что это не так. Меня вводила в заблуждение имен но вера в настоящую любовь. Как иначе я могла спать с этим странным человечком, отнюдь не телефонным Меркурием, если не любя его? Только настоящая любовь оправдывала подобное дурновкусие.
Поскольку Пол знал, что я его не люблю, и считал меня своей содержанкой, а содержанок — неверными по природе, то начал ревновать. Пока я слонялась по квартире, читала, писала «Костюмированную готику» и выходила из дома исключительно вместе с ним, все шло более или менее нормально. Он даже не возражал, чтобы я посещала «Викторию и Альберта» — он почти не замечал этого, поскольку я всегда возвращалась домой раньше него, а по выходным в музей не ходила. Нашей разлучницей стала Портобелло-роуд. Пол сам нас познакомил, и я быстро воспылала к ней безумной страстью. Я могла часами стоять перед витринами, где были выставлены старинные ожерелья, позолоченные ложки, сахарные щипцы в форме куриных ножек или ручек гнома, неработающие часы, фарфор в цветочек, зеркала в пятнах старости, громоздкая мебель — хлам былых столетий, куда я почти уже переселилась. Никогда раньше я не видела ничего подобного; меня окружало время, волны времени. Я плыла, Раздвигая их руками, и очень подробно все запоминала; и нефритовую табакерку, и эмалевый флакончик из-под духов, и многое другое, во всей подлинности и достоверности, чтобы ощутить, выловить, как бриллианты из кадушки с тестом, зафиксировать в памяти расплывчатые эмоции моих костюмированных героинь.
Меня поражало изобилие вещей, этих останков чьих-то жизней, изумляли пути, по которым они перемещались. Люди умирали, а их имущество — нет; вещи кружились и кружились в медленном водовороте вечности. Все то, что я видела и чего вожделела, видели и вожделели другие, до меня; эта красота прожила несколько человеческих жизней и проживет еще столько же, постепенно изнашиваясь, но от этого становясь лишь драгоценнее, обретая алмазную твердость, будто напитываясь страданиями своих владельцев. Как, должно быть, трудно от них избавиться, думала я; они стоят, пассивные, незаметные, как овца-вампир, и ждут, пока их купят. Лично я не могла себе позволить практически ничего.
После таких прогулок я возвращалась обессилевшая, выпитая до дна — между тем как кораллово-розовые броши, топазовые заколки, камеи цвета слоновой кости и профили на них тускло светились в темноте своих витрин, как насытившиеся вши. Немудрено, что Пол стал подозревать, будто я тайно встречаюсь с любовником. Однажды он даже следил за мной и, думая, что я его не вижу, то выпрыгивал, то скрывался за рядами поношенных бальных платьев и боа из перьев, как нелепый частный детектив. Открыто обвинить меня было, разумеется, ниже его достоинства, но он устраивал жуткие сцены, если я хотела пойти на Портобелло-роуд в субботу — день, который, как полагал Пол, должен целиком принадлежать ему. Начались нападки и на мои романы. Пол называл их развесистой клюквой, и его бесило, когда я любезно с ним соглашалась. Конечно, клюква, отвечала я, но мне в голову не приходило строить из себя серьезного писателя. Пол считал это камнем в свой огород. Наверно, ему было бы легче, если б выяснилось, что у меня действительно есть любовник. Это было бы менее унизительно.
Я стала его бояться. Он поджидал моего возвращения после оргий на Портобелло-роуд, стоя наверху лестницы неподвижно, как колонна, и, пока я подымалась, молча сверлил меня обвиняющим, злым взглядом.
— Видела сегодня такую замечательную викторианскую табакерку с чертиком, — говорила я, но и сама слышала фальшь в собственном голосе. Чужая интерпретация действительности всегда на меня очень сильно влияла, и я уже начинала думать, что, может быть, Пол прав и у меня в самом деле есть любовник? А главное — мне уже хотелось, чтобы он был, ибо секс с Полом стал слишком сильно напоминать битву двух акул. Он больше не был нежен; он щипался, кусался и приходил ко мне в библиотеку даже по будням. Все бы ничего, когда б не мрачные взгляды, давящее молчание — и револьвер, от которого становилось совсем не по себе.
И еще: Пол известил меня, что польское правительство дало его матери разрешение на выезд за границу. Он долго копил на это деньги, и вот наконец свершилось; стариков вывезти проще, чем молодежь. Но мне вовсе не хотелось, чтобы с нами жила Польская Графиня — где она будет спать? — объединялась против меня с Полом, мыла мне косточки по-польски и гладила его боксерские трусы, от чего я наотрез отказывалась. Он обожал свою мать, а это можно терпеть только на расстоянии. Но когда я завела разговор о том, чтобы съехать и освободить место, Пол ничего не пожелал слушать.
Глава 16
Я не рассказывала Артуру про Пола, что, возможно, было ошибкой. Вряд ли он возмутился бы, узнав, что я сожительствую с другим мужчиной, но титул и политические взгляды Пола непременно бы его ужаснули. На женщине, способной жить с подобным человеком, Артур мгновенно поставил бы штамп «негодна» — это я поняла через пятнадцать минут после знакомства.
В июле 1963 года я гуляла в Гайд-парке. Отовсюду неслись речи ораторов, грозные и страшные, как Ветхий Завет, но я слушала вполуха. Дело было накануне моего двадцать первого дня рождения, но и это меня не волновало. Я шла дорогой, которой вскоре предстояло пройти Саманте Дин, героине «Бегства от любви». Бедняжка спасалась от незаконных домогательств сэра Эдмунда Девера; пользуясь тем, что его семья уехала надень в Хрустальный дворец, он попытался овладеть Самантой в классной комнате своих детей.
Саманта бежала вниз по лестнице, и ее щеки горели при воспоминании о том, что сейчас произошло. Она сидела одна в классной комнате и вышивала шерстью — это занятие приберегалось ею для отдохновения в редкие свободные минуты. Она не слышала, как отворилась дверь, и не замечала приближения сэра Эдмунда, пока тот не оказался в двух ярдах от ее кресла. Ахнув от удивления, Саманта вскочила. Волосы хозяина были растрепаны, лицо горело. От присущей ему невозмутимости не осталось и следа. Он не отрываясь смотрел на Саманту; глаза дико сверкали, как у зверя, почуявшего добычу.
— Сэр Эдмунд, — заговорила Саманта, пытаясь овладеть голосом. — Зачем вы здесь? Отчего не поехали в Хрустальный дворец вместе со всеми? — Как она ни старалась, ей не удалось сохранить самообладание; колет ослабли — то ли от страха, то ли от другого чувство, которое Саманта упорно гнала прочь.
— Я знал, что вы останетесь одна, — ответил он, подходя ближе. — И сбежал от всех. Сжальтесь надо мной, вы должны понимать, что моя жизнь — сущий ад. — Но он не умолял, он требовал — и, схватив Саманту за тонкое запястье, привлек к себе и властно прижался к ее губам. Она отталкивала сэра Эдмунда, сопротивлялась, не только ему, но и своим непрошеным желаниям. Тщетно. Жадные руки добрались до ее шеи, отбросили фишю…
— Вспомните о своем положении! — задыхаясь, сумела выговорить девушка. — Вы женатый человек! — Ответом был хриплый смех. В отчаянии Саманта вспомнила о короткой толстой игле, которую не выпускала из правой руки, и полоснула ею сэра Эдмунда по щеке. Скорее от удивления, чем от боли, он разжал руки, и Саманта, воспользовавшись моментом, выбежала за дверь, захлопнула ее и повернула в замке тяжелый ключ. От испуга и волнения она позабыла захватить плащ или хотя бы шаль.
Саманта бежала через Парк, плохо понимая, как здесь оказалась. Тонкое черное платье почти не защищало от вечернего холода. Куда бежать, что делать? Как сэр Эдмунд объяснит домашним, а особенно леди Летиции, что произошло, почему он заперт в классной комнате, а гувернантка сбежала? Понятно, что он так или иначе постарается ее очернить; назад пути нет. Сэр Эдмунд станет ее искать, охотиться за ней… а в ридикюле всего несколько пенсов… Где же ей ночевать?
По сторонам мелькали черные тени, откуда-то доносился грубый, фальшивый смех… Это дочери греха, падшие, отвергнутые создания; она могла бы стать одной из них, если б не противилась этому всеми фибрами души… Но сейчас ей грозит куда большая опасность… Одинокая, слабая, беззащитная, она рискует стать жертвой первого попавшегося развратника. Саманта не забыла грязных домогательств графа Дарси, дяди сэра Эдмунда. Она тогда бежала из его дома под крыло сэра Эдмунда; но защитник оказался предателем…
Сзади послышались шаги. Саманта кинулась под дерево, надеясь, что в сумраке ее не будет заметно, но тут на фоне заходящего солнца вырос черный силуэт, чья-то рука легла ей на запястье, и голос, хриплый от страсти, еле слышно произнес ее имя…
В этот момент я почувствовала что-то на своем запястье и опустила глаза: это была рука. Я закричала, довольно-таки громко, и в следующий миг оказалась на молодом, костлявом, сконфуженном молодом человеке. На нас и вокруг гигантским конфетти валялись листы бумаги. Моментально собралась толпа, и какие-то люди поставили меня на ноги.
— Он к тебе чего, приставал, да, красавица? — спросил один, дородный, дышащий пивом. — Чертов агитатор.
— Я только хотел дать ей листовку, — сказал несостоявшийся злодей. Я, к своему ужасу, увидела у него на щеке небольшой порез. И почувствовала себя полной идиоткой.
— Хочешь, вызовем полицию, красавица? Таких надо прятать за решетку, ишь, мерзавец, вздумал приставать к молоденьким девушкам.
— Спасибо, не надо, — отказалась я. Антививисекционист и провозвестник конца света слезли со своих ящиков, чтобы прийти мне на помощь. Выглядели они практически одинаково: тонкие лики святых и бледно-голубые глаза Старого морехода. Увидев, что я не пострадала, оба протянули мне по листовке.
— Сама виновата, — объяснила я толпе. — Перепутала. Приняла за другого. Испугалась. Вот, возьмите «Клинекс», — сказала я молодому человеку. — Извините, что поцарапала. — Я порылась в сумочке, но бумажных платков так и не нашла.
— Ничего страшного, — с истинным стоицизмом ответил молодой человек. Он стоял на коленях и собирал свои листки. Я тоже опустилась на колени и стала помогать. На листовках был изображен черно-белый атомный гриб с призывом: «НЕ ДАДИМ МИРУ ИСЧЕЗНУТЬ В ЯДЕРНОМ ДЫМУ».
— Выступаете против атомного оружия? — спросила я.
— Да, — хмуро ответил юноша. — Только без толку. Но… главное — продолжать бороться.
Я рассмотрела его внимательнее. Черный свитер с вырезом лодочкой показался мне весьма стильным. Рыцарь печального образа, безнадежный идеалист, лорд Байрон, биографию которого я как раз просматривала. Мы подобрали бумаги, я влюбилась, и мы пошли в ближайший паб чего-нибудь выпить. Устроить это оказалось несложно: я всего лишь выказала интерес к его делу. Я бы, конечно, предпочла, чтобы он говорил с британским акцентом; но, к несчастью, молодой человек, подобно мне, был канадцем. Впрочем, я легко простила ему этот недостаток.
Пока Артур стоял в очереди у стойки за двойным скотчем для меня и «Гиннессом» для себя — решившись выпить, он выбирал напитки, насыщенные минеральными веществами, — я лихорадочно вспоминала хоть что-нибудь о политике — те сведения, которые случайно, словно шпинат в зубах, застревают в мозгу. Мне уже удалось произвести впечатление человека, как минимум частично информированного, и теперь надо было соответствовать. Я даже достала из сумочки воззвания, которые мне дали в парке, и наскоро их проштудировала, надеясь найти подсказку, тему, подходящую для обсуждения. «Задумывались ли вы когда-нибудь, что если прочитать слово «DOG» задом наперед, то получится «GOD»?» — начиналась одна из листовок. Выходило, что «DOG» — четвертый член Святой Троицы, который тоже будет присутствовать на Страшном суде. Другое воззвание было более традиционно: Армагеддон на носу; хочешь спастись — веди праведный образ жизни.
Когда Артур вернулся с напитками, я уже подготовилась. А когда речь заходила о чересчур специальных вещах, мгновенно переводила разговор на палестинских беженцев. Об их проблемах я знала довольно много еще со времен школьного «Клуба Объединенных Наций». При этом тема была достаточно темная, чтобы заинтриговать Артура, и я со стыдом поняла, что он, в общем-то, под впечатлением.
Я разрешила проводить себя до метро «Триумфальная арка», объяснив, что не могу пригласить его домой, так как снимаю квартиру пополам с одной машинисткой. А она толстая, некрасивая и ужасно огорчается, если я привожу домой молодых людей, неважно кого и зачем. Поэтому лучше мне не звонить, но если Артур оставит мне свой номер… Телефона у него не было, но он, что еще лучше, пригласил меня на завтрашний митинг. Слабея от желания, я пошла в библиотеку — ту же, где брала книги по костюмам, — и откопала все произведения Бертрана Расселла, какие только смогла найти. Из-за них у меня возникли трения с Полом.
— Коммунистическая зараза, — возмутился он, обнаружив книги. — В моем доме! Не допущу!
— Но это для работы, — объяснила я. — Я подумываю написать что-нибудь более современное, из двадцатых годов.
— Это не будет иметь коммерческого успеха, — сказал Пол. — Короткие юбки и стриженые волосы не продаются. Читатель любит, чтобы в женщине сохранялась загадка. Я, кстати, тоже, — добавил он, целуя меня в ключицу.
Было время, когда подобные высказывания казались мне по-европейски галантными, но теперь они стали меня раздражать.
— Тоже мне загадка, — бросила я, — если на нее нужно несколько ярдов ткани и парик. Мужчины тоже довольно-таки загадочные существа, но я не замечаю, чтобы они носили шиньоны и бальные платья для вальса.
— Ах, но загадка мужчины — ум, — игриво возразил Пол, — а женщины — тело. Что есть загадка? То, что скрывается под покровом тайны. Легче раскрыть тело, чем ум. Потому-то лысые мужчины не ужасают нас так, как лысые женщины.
— Ну да. А идиоток общество принимает легче, чем идиотов, — сказала я с потугой на сарказм.
— Именно, — ответил Пол. — В моей стране их часто используют как проституток низшего разряда, в то время как слабоумные мужчины решительно ни на что не пригодны. — Он улыбнулся, считая, что доказал свою правоту.
— Ради всего святого! — воскликнула я с досадой. И возмущенно удалилась на кухню, чтобы налить себе чаю. Пол был озадачен. Кроме того, на него напали подозрения: он не понимал моего внезапного интереса к Бертрану Расселлу.
У меня было много трудностей и с этими книгами, и, как выяснилось, с политикой и теориями вообще. Я не хотела погибнуть от атомной бомбы, но и не верила, что какие-либо мои действия способны предотвратить взрыв. С тем же успехом можно бороться против автомобилей: если меня задавит машина, я буду ровно настолько же мертва, рассуждала я. Впрочем, лорд Расселл оказался весьма привлекательным мужчиной и тут же получил небольшую роль в «Бегстве от любви» — благожелательного эксцентричного старика, который спас Саманту Дин в Гайд-парке, стукнув ее обидчика зонтиком по голове. («Получите, сэр! С вами все в порядке, моя дорогая?» — «Смогу ли я когда-нибудь выразить свою благодарность?» — «Вижу, вы получили хорошее воспитание, и верю вашим объяснениям. Позвольте предложить вам приют на ночь… Моя экономка одолжит вам ночную сорочку. Миссис Дженкинс, чашку чая, пожалуйста, для юной леди».) Я даже придумала ему хобби — разведение гуппи. После этого я стала очень тепло относиться ко всем его фронтисписам и могла выносить как его политику, так и благоговейное восхищение, которое он вызывал у Артура.
Артур был бы возмущен, узнав о моей небольшой шалости по отношению к лорду Расселлу. «Опошление», сказал бы он — и говорил годы спустя, когда мне стало труднее скрывать эту свою привычку и уже не так хотелось восторгаться текущим героем дня. Артур был непостоянен, его привязанности то и дело менялись, и, пройдя через это несколько раз, я стала осторожнее. «А как насчет миссис Маркс?» — спрашивала я. Или заявляла: «Держу пари, жена Маркса предпочла бы, чтобы он был врачом». В ответ Артур обычно бросал на меня оскорбленный взгляд, и я уходила на кухню фантазировать о семейной жизни Марксов. «Не сегодня, дорогой, ужасно болит голова, вы, интеллектуалы, все одинаковы, витаете в облаках, но, если ты такой умный, почему бы тебе не заняться чем-то стоящим, видит бог, у тебя достаточно способностей».
При всем том Фиделя я считала тигром в постели — с этими его сигарами и бородой, которыми, скорее всего, и объясняется мода на Кастро в Северной Америке. Но моим истинным любимцем был Мао — было видно, что он обожает поесть. Я представляла, как он с волчьим аппетитом, с наслаждением и без зазрения совести поглощает горы китайской еды, между тем как по нему ползают счастливые китайские дети. Раздутый Веселый Зеленый Гигант, только желтый. Он писал стихи и жил весело, был толстым, но невероятно удачливым человеком и ничего не принимал всерьез. От домашней жизни Сталина веет невероятной скукой, к тому же о ней так много известно, и вообще, он был ужасный пуританин. Но Мао… настоящий сад наслаждений. Он любил фокусников, спектакли, красный цвет, флаги, парады, настольный теннис; понимал, что людям нужны не только проповеди, но и пища, и побег от действительности. Мне нравилось представлять его в ванне, в мыльной пене — радостно сияющего огромного херувима, который жмурится от наслаждения, пока обожающая женщина — я! — трет ему спинку.
С моей же точки зрения, любить теорию невозможно. И я любила Артура не за политические взгляды, хоть они и придавали ему некое отстраненное величие, будто оперный плаще красным подбоем. Я любила его за слегка торчащие уши и манеру истинного Уроженца Атлантических провинций произносить некоторые слова с придыханием; мы в Онтарио говорим не так. Мне такой выговор казался экзотикой. Я любила его убежденный аскетизм, и серьезный идеализм, и смешную (для меня) экономность — он использовал чайные пакетики дважды, — и привычку засовывать в ухо палец; любила его дальнозоркость и потрепанные очки для чтения, которые ему приходилось носить. Однажды я сказала:
— Наверно, поэтому я тебе и нравлюсь, что ты не видишь вблизи, какая я на самом деле.
Для таких шуток было рановато; Артур ответил:
— Нет, не поэтому. — Повисла долгая, неловкая пауза: он будто задумался над тем, почему же все-таки я ему нравлюсь. Или, с упавшим сердцем подумала я, нравлюсь ли вообще.
В том-то и заключалась проблема. Я не знала, что именно испытывает ко мне Артур, и испытывает ли хоть что-нибудь. Ему, очевидно, было приятно рассуждать со мной об идеях гражданского неповиновения, точнее, рассказывать о них — мне хватало ума не выдавать своей необразованности; по большей части я просто кивала. Он брал меня с собой раздавать листовки и с удовольствием съедал сэндвичи, которые я приносила. Рассказывал о своем прошлом, об отце-судье и матери — религиозной фанатичке. Отец настаивал, чтобы Артур стал адвокатом, а мать — врачом-миссионером, самое меньшее. Артур вопреки желанию обоих решил заняться философией, но не смог пробиться сквозь силлогизмы. («Лысый человек, бесспорно, лыс, — сказал он как-то, — но какое отношение это имеет к его личности?» Я в кои-то веки без всякого лицемерия согласилась… пока не задумалась: а что, если этот лысый — ты?) Артур ушел после третьего курса; взял академический отпуск, чтобы подумать о своем истинном пути. (Этим мы с ним отличались: у Артура был истинный путь или даже несколько, но в каждый конкретный момент — один. У меня никаких путей не было. Заросли, овраги, пруды, топи, болота, лабиринты — только не пути.)
Потом Артура вовлекли в движение против атомной бомбы, и оно поглотило его на целых два года. Он отдавал этому движению много времени и сил, но по-чему-то все время оставался сбоку припеку и до сих пор раздавал листовки. Может, потому, что был канадцем?
Я излучала сочувствие и понимание. Мы сидели в дешевом ресторанчике, пропахшем бараньим жиром, и ели яичницу, картошку и горошек — то, чем в основном питался Артур. У него подходили к концу деньги; скоро опять придется устраиваться на очередную работу, подметать полы, складывать салфетки или, не дай бог, мыть посуду. Либо уж принять от родителей то, что Артур считал взяткой, и вернуться в Торонто, в университет, который он ненавидел с холодной, умозрительной страстностью.
В его квартире в Эрлз-Корте имелась маленькая кухонька, но Артур не любил готовить, да и в кухне была сплошная помойка. Квартиру он снимал с двумя Другими молодыми людьми. Один, новозеландец, учился в Лондонской школе экономики, питался холодной консервированной фасолью с кетчупом и оставлял за собой тарелки, похожие на миниатюрные сцены убийства. Второй, радикал из Индии с газельими глазами, варил шелушеный рис с карри и тоже бросал посуду немытой. Артур не терпел грязи и беспорядка, однако не был брезглив настолько, чтобы мыть за другими, поэтому мы просто не ели дома. Раз или два я, приходя, наводила порядок на кухне, однако ни к чему хорошему это не привело, скорее наоборот. Прежде всего, у Артура в отношении меня родилась еще одна иллюзия, я же по натуре была отнюдь не из тех, кто наводит чистоту, и позднее, узнав об этом, он очень разочаровался. А во-вторых, новозеландец (его звали Слокум) стал гоняться за мной по кухне с приставаниями («Ну давай, чего тебе стоит, один разочек, я, как притащился в эту чертову страну, еще ни разу, здесь ни у кого нет сердца, ну давай»), а индийский радикал потерял ко мне уважение, которое изначально испытывал — как к «политиков, — и начал смотреть на меня коровьими глазами и раздувать ноздри. Видимо, нельзя быть одновременно посудомойкой и уважаемой ученой дамой.
Между тем мы с Артуром держались за руки, дальше дело не шло, а жизнь с Полом становилась все невыносимей. Вдруг он меня выследит, увидит, как мы с Артуром раздаем листовки, вызовет его на дуэль или сделает еще какую-нибудь гадость в том же духе? Ноя ведь люблю Артура, а не Пола, подумала я. И решилась на отчаянные меры.
Дождавшись, когда Пол уйдет в банк, я собрала все свои вещи — в том числе пишущую машинку и наполовину законченное «Бегство от любви» — и оставила записку Полу. Сначала хотела написать: «Дорогой, так лучше для нас обоих», но, понимая, что этому недостает драматизма, вывела: «Я причиняю тебе одни страдания. Так продолжаться не может. Нам не суждено быть вместе». Вряд ли он сможет меня выследить, а скорее всего, не станет и пытаться. С другой стороны, он так заботится о своей чести, что вполне способен в один прекрасный вечер возникнуть на пороге с каким-нибудь смешным, театральным оружием, вроде ножа для разрезания бумаг или открытой бритвы. С пистолетом я его не представляла; это было бы слишком современно. Боясь потерять решимость, я загрузила свой багаж в такси и вскоре выгрузила его уже на Артуровом пороге. Я заранее убедилась, что он будет дома.
— Меня выселили, — объявила я.
Артур моргнул.
— Вот так вдруг? — спросил он. — Это же незаконно.
— И тем не менее, — сказала я. — Из-за моих политических взглядов. Хозяин нашел листовки… Понимаешь, у него сугубо правые убеждения… Был страшный скандал. (До известной степени это правда, подумалось мне. Пол вроде как мой хозяин и правый радикал. И все же я чувствовала себя мошенницей.)
— А, — сказал Артур. — Что ж, в таком случае… — В его глазах я стала политической беженкой. Он пригласил меня войти, чтобы подумать, как быть дальше, и даже помог втащить по лестнице чемоданы.
— У меня совершенно нет денег, — пожаловалась я за чаем, который сама же и приготовила на его грязной кухне. Денег не было и у Артура. И ни у кого из соседей, это он знал наверняка. — А больше я в Лондоне никого не знаю.
— Ты можешь спать на диване, — решил он, — пока не найдешь работу. — Что еще он мог сказать? Мы оба посмотрели на диван, древний и продавленный до потери обивки.
На диване я проспала две ночи, а после стала спать с Артуром. Мы даже занимались любовью. Из-за его политической горячности я рассчитывала на известное рвение, однако первые несколько раз все происходило намного быстрее, чем я привыкла.
— Артур, — бестактно спросила я, — а ты уже спал с женщинами?
Наступила пауза, и я почувствовала, как напряглись мышцы у него на шее.
— Естественно, — холодно ответил он. Эта был единственный раз, когда он сознательно мне солгал.
После того, как я оказалась у него дома, под самым носом, Артур начал обращать на меня больше внимания. Он даже был нежен по-своему: расчесывал мне волосы, неловко, но очень сосредоточенно, а иногда подходил сзади и обнимал, ни с того ни с сего, как плюшевого медведя. Мои глаза светились от счастья: я встретила своего мужчину вместе с делом, которому могла себя посвятить. Жизнь обрела смысл.
Но были и трудности: вездесущие индиец с новозеландцем врывались по утрам, чтобы занять у Артура пару шиллингов, при этом новозеландец гнусно скалился, а аскет-индиец источал осуждение — узнав, что мы спим вместе, он тут же преисполнился к нам неприязнью. Новозеландец любил сидеть на диване, слушая транзистор и быстро считая шепотом, а индиец, принимая ванну, бросал на пол полотенца. Он часто повторял, что ни кто не понимает всех ужасов кастовой системы лучше человека, который в ней вырос; при этом ничего не мог с собой поделать и к тем, кто подбирал полотенца, относился как к прислуге. Обоих оскорбляло мое присутствие; или, скорее, то, что казалось им Артуровым везением. Артур их зависти не чувствовал — как и того, что ему повезло.
Еще одна трудность заключалась в том, что я не могла найти ни времени, ни места для работы над «Бегством от любви». Уходя, Артур автоматически считал, что я иду с ним; если же мне удавалось отвертеться, дома обязательно торчал кто-то из соседей. Рукопись я держала в запертом чемодане, подозревая, что новозеландец тайком бывает в нашей комнате. А однажды, вернувшись, обнаружила, что индиец отнес мою пишущую машинку в ломбард. Он пообещал, что отдаст деньги позже, — и с тех пор я ревниво следила за каждой рисинкой, которую он съедал. У меня самой уже не было денег выкупить машинку, а закончив книгу, я рассчитывала получить не меньше двухсот фунтов. Мое отчаяние усиливалось с каждым днем. Артур моих горестей не замечал и все удивлялся, почему я не иду в официантки. В том фиктивном прошлом, которое я создала специально для него, были элементы правды — в частности, я сказала, что когда-то работала официанткой. А еще — что была в группе поддержки спортивной команды; мы вместе посмеялись над моей политически неграмотной юностью.
Прожив с ними три недели, я оказалась буквально на мели. И тем не менее в один прекрасный день выкинула несколько драгоценных шиллингов на занавеску для душа — с красными и оранжевыми цветами. Мне казалось, что с ней в ванной не так холодно и неуютно. Я собиралась подшить ее сама, на руках. Раньше мне не приходилось этим заниматься. Напевая про себя, я поднялась по лестнице и отперла дверь в квартиру.
Там, посреди гостиной, стояла моя мать.
Глава 17
Как она меня нашла?
Она стояла очень прямо на глинистого цвета ковре: темно-синий костюм с белым воротничком, безукоризненные белые перчатки, шляпка и туфли; сумочка под мышкой. Безупречный грим, рот увеличен, из-под помады проступают контуры настоящих губ. Я вдруг заметила, что мать плачет, беззвучно, безутешно; по щекам стекали черные потоки туши.
Сквозь нее был виден полуразваленный диван; создавалось впечатление, что обивка вываливается из моей матери. Чувствуя, как волосы становятся дыбом, я выскочила из комнаты, захлопнула дверь и привалилась к ней спиной. Это астральное тело, подумала я, вспомнив разговоры с Ледой Спротт. Трудно, что ли, последить за этой чертовой гадостью, держать ее при себе, дома, где ей и место? Я представила, как мать перелетает Атлантический океан — чем дальше, тем тоньше становится резиновая лента; ей бы надо быть осторожнее, не то лента порвется, и ее астральное тело навсегда останется со мной. Будет парить тут в гостиной, будто полупрозрачный комок пыли или ее же собственный кодаковский диапозитив 1949 года. Что ей от меня нужно? Почему нельзя оставить меня в покое?
Я решительно распахнула дверь, чтобы наконец выяснить отношения; но матери уже не было.
Я мгновенно переставила всю мебель, что оказалось непросто, поскольку она была старомодная и тяжеловесная. Затем прошлась по квартире, проверяя окна; все было закрыто. Как же она пробралась внутрь?
Я не стала никому рассказывать о ее визите. Все были недовольны из-за мебели; не то чтобы она их сильно волновала, но им казалось, что я могла бы и посоветоваться.
— Не хотела забивать вам голову, — оправдывалась я. — Просто мне показалось, что так лучше.
Они объяснили мое поведение проснувшимся домоводческим инстинктом и забыли об инциденте. Но я сама не забывала: если мать сумела переправить свое астральное тело через Атлантический океан однажды, то сможет это сделать и дважды, а мне отнюдь не улыбалось принимать ее у себя еще раз. К тому же я была не уверена, что ее удастся отвадить простой перестановкой мебели. Леда Спротт пользовалась этим методом против враждебно настроенных духов, а моя мать — отнюдь не дух.
Телеграмму я получила через пять дней. Четыре из них она пролежала в Канадском доме; я по-прежнему брала там почту и указывала их адрес как обратный в нечастых открытках отцу — на случай, если матери взбредет в голову меня выследить. За почтой я заходила довольно редко, ибо в лучшем случае могла рассчитывать на открытку от отца с изображением ночной панорамы Торонто — вид с Центрального острова: он, должно быть, закупил их сразу несколько десятков, — где, будто в отчете, сообщалось: «У нас все в порядке».
В телеграмме говорилось: «МАМА УМЕРЛА ВЧЕРА, ПОЖАЛУЙСТА, ПРИЕЗЖАЙ. ОТЕЦ».
Я перечитала ее трижды и прежде всего решила, что это ловушка: телеграмму прислала мать. Узнала мой адрес из открытки, которую отец по забывчивости бросил на видном месте, и теперь хочет выманить меня поближе к себе. Впрочем, она скорее написала бы: «ПАПА УМЕР ВЧЕРА». Нет, наоборот: догадываясь, что я не захочу приезжать, пока она жива, мать составила телеграмму, означавшую «путь свободен»…
Но если она и вправду умерла? Тогда она вполне могла объявиться у нас гостиной, чтобы сообщить об этом. Мне совсем не хотелось верить в ее смерть, но я подозревала, что это правда. Нужно было ехать домой.
Когда я вошла в квартиру, индийский радикал сидел на полу по-турецки и объяснял Артуру, устроившемуся на диване, что излишне частые половые сношения ослабляют дух, а как следствие — мозговую деятельность, и сводят к нулю политическую полезность. Семенную жидкость, говорил индиец, следует переправлять по позвоночному столбу в гипофиз. Он привел в пример Ганди. Я пару минут слушала этот разговор через приоткрытую дверь (у меня сохранилась привычка подслушивать), но слов Артура, если он что-то и отвечал, было не разобрать, и я вошла в комнату.
— Артур, — сказала я, — мне нужно ехать в Каналу. Моя мать умерла.
— Если она умерла, — возразил он, — для чего тебе возвращаться? Что ты можешь сделать?
Конечно, однако мне требовалось знать, правда ли это. Даже разговор с отцом по телефону не мог бы меня полностью убедить… Я должна была увидеть ее своими глазами.
— Не могу объяснить, — ответила я, — это семейное дело. Ехать нужно обязательно.
Тут мы оба вспомнили, что у меня совершенно нет денег. И почему отец ничего не прислал? Видно, считал меня вполне самостоятельной и кредитоспособной; я всегда казалась ему нормальной, разумной девочкой. Мать в этом смысле была умнее.
— Что-нибудь придумаю, — сказала я, села на кровать и принялась грызть пальцы. Моя пишущая машинка заложена, «Бегство от любви» заперто в чемодане. Я не прикасалась к нему с тех пор, как переехала к Артуру; книга написана лишь наполовину. Средств едва хватит на бумагу, чтобы закончить роман. Можно, конечно, попросить денег у отца, но и на это уйдет драгоценный фунт, и потом — мой банковский счет открыт на имя Луизы К. Делакор… Все это будет крайне трудно объяснить, особенно в телеграмме. И это может задеть его чувства.
Я незаметно сунула рукопись в сумочку, сообщила Артуру, что иду в библиотеку, а по дороге прихватила дешевый желтый блокнот новозеландца и его же шариковую ручку. Одалживать не имело смысла: начались бы расспросы.
Следующие два дня я провела в читальном зале, усердно выводя печатные буквы и стараясь не обращать внимания на шорохи, скрип, свистящее дыхание и катаральный кашель других посетителей. Саманту Дин неожиданно похитили из комнаты в доме доброго человека с гуппи; ее чуть не изнасиловал гнусно прославленный граф Дарси, подлый дядя главного героя; потом герой ее спас; потом ее опять похитили люди пышнотелой и ревнивой злодейки графини Пьемонтской, красавицы-полуитальянки, которая когда-то была любовницей героя. Бедняжку Саманту перекидывали из одного конца Лондона в другой, как подушку, но в конце концов она очутилась в объятиях героя; между тем как его супруга, слабоумная леди Летиция, скончалась от желтой лихорадки, графиня, лишившись разума, прыгнула во время грозы с зубчатой стены замка, а отвратительный граф потерял состояние в тихоокеанском «финансовом пузыре». Это была одна из самых коротких моих книг. Впрочем, очень динамичная — в ней, по заверению обложки, «непрерывная череда событий стремительно приближала читателя к умопомрачительной развязке». Я купила себе один экземпляр уже в Торонто. Саманта была очаровательна в голубом; ее волосы, похожие на водоросли, развевались на фоне облаков; на заднем плане высились грозные башни замка Деверов.
Однако заплатили мне меньше, чем обычно, не только из-за объема — в «Коломбине» платили пословно, — но и потому, что эти сволочи понимали, что я нуждаюсь в деньгах. «Конец несколько не прописан», — говорилось в рецензии. Впрочем, на авиабилет в один конец мне хватило.
Мать действительно умерла. Хуже того, я пропустила похороны. Позвонить из аэропорта я не догадалась и, поднимаясь на крыльцо нашего дома, не знала, встретит меня кто-нибудь или нет.
Был вечер, в окнах горел свет. Я постучала; никто не ответил. Дотронувшись до двери, я обнаружила, что та открыта; вошла. И сразу поняла, что матери нет: часть кресел была без полиэтиленовых чехлов. Она бы такого не допустила. По ее правилам, или уж все в чехлах, или без: гостиная обладала двумя очень разными обличьями, в зависимости от того, принимала мать гостей или нет. Непокрытые кресла выглядели неприлично, точно расстегнутые ширинки.
Отец сидел в кресле. В ботинках — еще одно доказательство. Он читал какую-то дешевую книжку, невнимательно, будто больше не видел необходимости погружаться в нее целиком. Я успела это разглядеть за ту секунду, пока он меня не замечал.
— Мама умерла, — сообщил отец. — Входи, садись, ты, должно быть, очень долго добиралась.
Он выглядел старше, чем я помнила, но в лице появилось больше определенности. Прежде оно было плоским, как монета, точнее даже, монета, расплющенная колесами поезда; черты казались стертыми — не совсем, частично — и проступали неясно, расплывчато, словно из-под марли. А теперь они начали проявляться: светло-голубые, проницательные глаза-никогда не считала его проницательным, — тонкий, немного дерзкий рот, рот игрока. Почему я раньше этого не замечала?
Он рассказал, что, вернувшись вечером из больницы, нашел мать в подвале, у лестницы. На виске у нее был синяк, а шея очень неестественно вывернута — сломана, как он почти сразу понял. Твердо зная, что она мертва, он все же для проформы вызвал «скорую помощь». Она была в домашнем халате и розовых шлепанцах — должно быть, поскользнулась, сказал отец, упала с лестницы, ударилась несколько раз головой и в конце концов сломала шею. Он намекнул, что в последнее время мать излишне много пила. Коронер вынес вердикт: случайная смерть. Что же еще, если следов пребывания в доме посторонних не обнаружили и из дома ничего не пропало. Это был мой самый данный разговор с отцом за всю жизнь.
Я почувствовала себя очень виноватой сразу по многим причинам. Я ее бросила, ушла, хотя знала, что она несчастна. Не поверила телеграмме, подозревала ее в разных кознях и даже не приехала на похороны. Захлопнула перед ней дверь в момент ее смерти, который, впрочем, не могли установить точно — отец нашел ее через пять, а то и шесть часов. Я чувствовала себя убийцей, хотя формально это было не так.
В ту ночь я пошла к холодильнику — ее холодильнику — и в тоске и отчаянии безо всякого удовольствия стремительно сожрала все, что нашла: полкурицы, четверть фунта масла, покупное пирожное с банановым кремом, два батона хлеба и банку клубничного Джема из буфета. Мне казалось, что она вот-вот должна возникнуть на пороге и пронзить меня тем брезгливым, но втайне удовлетворенным взглядом, который я так хорошо помнила, — ей нравилось заставать меня на месте преступления. Но, несмотря на этот ритуал, который так часто вызывал ее раньше, она не появилась. За ночь меня дважды вырвало. Рецидивы обжорства больше не повторялись.
Подозревать отца я начала на следующий день, когда за завтраком, глядя на меня новыми, лукавыми глазами, он проговорил так, будто долго репетировал:
— Может, тебе трудно в это поверить, но я любил твою мать.
Мне действительно было трудно в это поверить. Я хорошо знала про отдельные, пусть и стоявшие рядом, кровати; про взаимные обиды и обвинения; знала, что, сточки зрения моей матери, мы с отцом не оправдывали жертв, на которые ей приходилось идти и которые, как ей казалось, заслуживали вознаграждения. Она часто повторяла, что ее никто не ценит, и это отнюдь не было паранойей. Ее действительно не ценили, хотя она всегда поступала правильно, посвятила жизнь семье, сделала это своей работой, карьерой, а посмотрите на них: жирная растрепа-дочь и муж, от которого слова не дождешься. К тому же он отказывался переезжать обратно в Роуздейл, к благословенному источнику респектабельных англосаксонских денег, а ведь там когда-то жила его семья, он что, стыдится собственной жены? Вероятно, ответ был «да», хотя на такие тирады отец, как правило, отвечал молчанием либо говорил, что не любит Роуздейл. Мать отвечала, что он не любит ее, и я с этим соглашалась.
С чего же вдруг такое признание? «Я любил твою мать»! Он хочет, чтобы я так думала, это ясно; но ясно и другое: он не ожидал, что я приеду из Англии. Он уже отдал одежду матери Обществу инвалидов, натоптал на ковре, накопил в раковине немытой посуды дня за три — словом, злостно, систематически нарушал ее правила. А на второй день сказал еще более подозрительную вещь:
— Без нее в доме все совсем не так, — при этом вздохнул и грустно на меня посмотрел. Его глаза умоляли поверить, встать на его сторону, держать язык за зубами. Я вдруг представила, как он тайком выбирается из больницы — в белой маске, чтобы его не узнали, — приезжает домой, открывает дверь собственным ключом, входит, снимает ботинки, надевает шлепанцы, прокрадывается матери за спину… Он врач, он был подпольщиком, убивал, он знает, как сломать человеку шею и выдать это за несчастный случай. Несмотря на все морщины и вздохи, он выглядел хитрым и довольным, как человек, которому что-то сошло с РУК.
Я тщетно пыталась убедить себя, что отец на такое не способен. Но нет, в известных обстоятельствах каждый способен на что угодно. Я стала придумывать мотивы: другая женщина, другой мужчина, страховка, неожиданное и невыносимое оскорбление. Я искала следы помады на воротничках его рубашек, листала какие-то официальные бумаги из письменного стола, подслушивала телефонные разговоры, притаившись на лестнице. Но ничего подозрительного не нашла и, сомневаясь в своей правоте, вскоре прекратила расследование. А даже и узнав, что отец — убийца, что я могла предпринять?
Я переключилась на мать; теперь, когда ее нет, можно позволить себе о ней подумать. Что с ней сделали, почему она со мной так обращалась? Больше, чем когда-либо, мне хотелось спросить отца: была ли она беременна, когда выходила замуж? А еще про молодого человека из альбома, в белом костюме и с дорогой машиной, с которым она была «как бы» помолвлена. Как бы. Под этими словами скрывалась трагедия. Может, он ее бросил из-за того, что ее отец был начальником железнодорожной станции? А мой отец оказался запасным вариантом, несмотря на то что был выше ее по общественному положению?
Я достала альбом, чтобы освежить память. Вдруг по выражениям лиц можно будет что-то понять? Но лицо молодого человека во фланелевом костюме на всех фотографиях оказалось вырезано — аккуратно, будто бритвой. Лицо отца тоже. Осталась одна мать, юная и прелестная; она весело смеялась, глядя в объектив и держа за руки своих безголовых мужчин. Я целый час просидела за столом перед раскрытым альбом, потрясенная свидетельствами ее гнева. Я словно видела ее за этим занятием: длинные пальцы, со свирепой точностью вырезающие прошлое, которое стало настоящим и предательски бросило ее в этом доме, этой синтетической гробнице, откуда нет выхода. Наверное, именно так она себя чувствовала. Мне пришло в голову, что она могла совершить самоубийство; правда, я никогда не слышала, чтобы люди кончали с собой, бросаясь с лестниц в подвалы. Но это объяснило бы, почему у отца вороватый вид, почему он так стремится убедить меня в своих чувствах к ней и поскорее избавиться от ее вещей — они напоминали, что и он виноват в ее смерти. Впервые в жизни я почувствовала, насколько несправедливо то, что все любили тетю Лу, но никто не любил мою мать, никогда по-настоящему не любил. Для этого она была слишком неистовой.
В этом была и моя вина. Правильно ли я поступила, когда решила сама отвечать за свою жизнь и убежала из дома? А до того? Я, жирный, дефективный ребенок, все время выдавала ее перед обществом, раскрывала ее карты: она не то, чем кажется. Я была камнем у нее на шее, живым доказательством того, как необоснованны ее претензии на светскость и элегантность. И все равно она — моя мать и когда-то любила меня, пусть даже я почти ничего не помню. Но это она причесывала меня и брала на руки, чтобы я посмотрела на свое отражение в трюмо, и обнимала на людях, при других мамах.
Я грустила о ней много дней. Мне хотелось знать все подробности ее жизни — и смерти. Что произошло на самом деле? И главное: если она умерла в розовом халате и тапочках, то почему явилась ко мне в синем костюме 1949 года? Я решила найти Леду Спротт и попросить о частном сеансе.
Я пролистала телефонную книгу, но Леды не нашла. Как, впрочем, и Иорданской церкви. Тогда я поехала на трамвае туда, где церковь была раньше, и, Долго проплутав по улицам, в конце концов обнаружила тот самый дом. Это был точно он — я вспомнила бензоколонку на углу. Но теперь там жила португальская семья; они ничего не знали. Леда Спротт и кучка ее последователей-спиритов бесследно исчезли.
Я прожила у отца девять дней, наблюдая, как разваливается, исчезает дом моей матери. Ее шкафы и комоды опустели, на ее кровати, хоть и застеленной, никто не спал. На газоне появились одуванчики, вокруг стока в ванной — кольцо грязи, на полу — крошки. Отец не то чтобы тяготился мной, ной не уговаривал остаться. Мы всю жизнь были негласными конспираторами, но теперь, когда нужда хранить молчание отпала, не знали, о чем разговаривать друг с другом. Я-то думала, что это мать мешает нам стать ближе и, не будь ее, мы жили бы счастливо, как Нэнси Дрю и ее всепонимающий папочка-адвокат. Ноя ошибалась. В действительности это она объединяла нас — как блицкриг, как любое общенародное бедствие.
Наконец я нашла комнату на Чарльз-стрит, хотя не очень-то могла это себе позволить. Но отец сказал, что думает продать дом и переехать в маленькую квартирку на Авеню-роуд. (Со временем он снова женился — на симпатичной судебной секретарше, с которой познакомился после кончины матери. Они переехали в доме верандой на Дон-Миллз.)
После смерти матери я долго не могла писать. Старые сюжеты меня больше не интересовали, а новые никуда не годились. Я честно старалась — начала роман под названием «Буря над Каслфордом». Но его герой все время играл на бильярде, а героиня по ночам сидела одна на кровати и ничего не делала. Пожалуй, тогда я наиболее близко подошла к социальному реализму.
От воспоминаний об Артуре моя депрессия только усиливалась. «Не надо было уезжать», — твердила я себе. В аэропорту — ну, не совсем в аэропорту, он проводил меня до автовокзала «Британских Авиалиний» — мы поцеловались на прощание, и я сказала, что вернусь, как только смогу. Я исправно писала ему каждую неделю, объясняя, что денег пока нет и уехать невозможно. Он какое-то время регулярно отвечал. Свои странные письма, полные новостей о раздаче листовок, он подписывал «искренне твой». (Мои кончались словами «С любовью, тысяча поцелуев, XXXX».) Но потом Артур замолчал. Я не осмеливалась даже гадать, почему. Другая женщина, потаскушка с листовками? А может, он попросту обо мне забыл? Но как же можно, если в квартире осталось так много моих вещей?
Я нашла работу демонстраторши в косметическом отделе «Итона» и стала продавать тушь. Но из-за слез по ночам мои глаза так опухали, что меня перевели на парики. Причем не настоящие, а синтетические. Работа была ужасно неинтересная; бесплодная погоня женщин за молодостью и красотой очень меня угнетала. Изредка, если никто не видел, я сама примеряла парики — но только седые. Хотелось посмотреть, как я буду выглядеть в старости. Ведь я очень скоро состарюсь, а до тех пор со мной вообще ничего не произойдет, потому что мне никто и ничто не интересно и ни-чего не хочется. Меня все бросили, это я понимала со всей ясностью. Я была очень несчастна.
Глава 18
Я одинокой изгнанницей сидела на римском тротуаре, на переносной зачехленной «Оливетти», и плакала. Пешеходы останавливались; некоторые что-то говорили. А мне был нужен Артур, здесь, со мной, сию минуту. Если ему все объяснить, разве он сможет на меня сердиться? Я наделала столько глупостей…
Я встала, вытерла лицо шарфиком, огляделась, нашла газетный киоск. Купила первую попавшуюся открытку. Написала на обороте: «Я не по-настоящему умерла, мне пришлось уехать. Приезжай скорее, XXX». Вот так. Без подписи и обратного адреса: он поймет, от кого это и где меня искать.
Я отправила открытку, и мне сразу стало намного лучше. Все будет хорошо; как только Артур получит мое известие, он мгновенно перелетит океан, мы обнимемся, я все расскажу, он меня простит, я прошу его, и мы начнем жизнь заново. Он признает, что мне возвращаться на ту сторону нельзя, и сменит имя. Мы вместе зароем его старую одежду и купим новую — как только я продам «Гонимых любовью». Артур отрастит бороду или усы, что-нибудь аккуратное, остроконечное — беспорядочная шерстистость на лице делает мужчин похожими на вышедшие из-под контроля подмышки; может, даже покрасит волосы…
Кстати о волосах. Я отыскала местный эквивалент аптеки и провела там некоторое время, изучая всевозможные оттеночные шампуни, полоскания и краски. Мой выбор пал на краску «Кариссима» от леди Джанин»: приятный каштановый блеск с яркой россыпью высвеченных прядок, напоминающих поцелуй солнечной осени. Мне нравится, когда на упаковках с косметикой много прилагательных; без них сразу подозреваешь подвох.
Чтобы отпраздновать рождение своего нового «я» (добрая, умная, честная, здравомыслящая, уверенная в себе девушка без вредных привычек, с мягкими зелеными глазами и сияющими каштановыми волосами), я купила fotoromanzo и села за столик уличного кафе с намерением почитать и полакомиться gelato.
Если бы Артур был со мной, мы бы читали вместе. Так мы учили итальянский — зачитывали вслух текст из прямоугольников с репликами героев, искали трудные слова в карманном словарике, а непонятное додумывали по черно-белым иллюстрациям. Артур относился к этому занятию несколько свысока, а меня оно очень увлекало. Сюжетом всегда была пылкая страсть, но ни мужчины, ни женщины никогда не раскрывали ртов и двигались как манекены; головы сидели на плечах ровно, будто шляпы. Я понимала и принимала эти условности, этот символизм. Как выяснилось, Италия намного больше похожа на Канаду, чем представлялось вначале. Сплошной крик с закрытым ртом.
В купленном сейчас fotoromanzo мать оказывалась тайной любовницей жениха — fidanzato — собственной дочери. «Я люблю тебя», — произносила она с гипсовым лицом; Tiато. Она была в неглиже. «Не надо отчаиваться», — отвечал он, хватая ее за плечи. Почему-то герои никогда не говорили о том, что мне действительно было нужно, скажем: «Почем помидоры?» На следующей картинке неглиже дамы сползало с плеч.
Надо мной нависла тень. Я вздрогнула, оглянулась: незнакомый мужчина с белыми зубами, в сверх-тщательно отглаженном костюме с розово-зеленым нейлоновым галстуком. Я знала, что здесь женщины не ходят в бар одни, но тут не бар и сейчас не вечер, а день. Или его внимание привлек мой fotoromanzo? Я закрыла комикс, но незнакомец уже присел за мой столик.
— Scusi, signora. — Он задал какой-то вопрос. Я слабо улыбнулась и ответила:
— Inglese, порarlo Italiano. — Но он только шире заулыбался. В его глазах наши одежды упали на пол, мы сами тоже; белый столик, накрытый стеклом, перевернулся, повсюду разлетелись осколки. Не двигайтесь, синьора, не шевелите даже рукой с обручальным кольцом, где ваш муж? Вы можете порезаться, будет много крови. Оставайтесь здесь, на полу, рядом со мной; позвольте, я проведу языком по вашему животу.
Я поспешно вскочила, подхватила сумочку, пишущую машинку. Быстро заплатила по счету. Бармен открыто ухмылялся. Как я могла до такого скатиться — мужчина в настолько остроносых туфлях и розово-зеленом нейлоновом галстуке? Он напомнил мне торговца овощами на рыночной площади, с глазами виноградного цвета — тот, лаская, касался пальцами пушистых персиков, властно, будто женские груди, приподнимал в ладонях грейпфруты… Моя рука скользнула в мягкую овечью шерсть его волос, нас взметнуло ввысь на волне слив и мандаринов, наши тела обвили виноградные лозы…
Артур, подумала я, скорее получай мою открытку, не то со мной случится что-нибудь прискорбное.
Когда я добралась до Терремото, день уже клонился к вечеру. Как обычно, я зашла на почту — ждала известия от Сэма. До сих пор ничего не приходило.
— Луиза Делакор, — привычно сказала я, однако на сей раз женщина за конторкой повернулась ко мне всем телом, будто восковая предсказательница будущего на Канадской национальной выставке, та, что за десять центов выдает карту. Женщина просунула руку в прорезь окошка и протянула письмо в голубом авиаконверте.
На улице, в стороне от глаз полицейских, слонявшихся без дела, я разорвала конверт и прочитала одно единственное слово: «БЕТЮН». Это было кодовое слово, означавшее, что все хорошо. В случае фиаско в записке говорилось бы: «ТРЮДО». Сэм пребывал в убеждении, что полиция читает его переписку: не только то, что он получает, но и то, что отправляет.
— Проучим мерзавцев, — сказал он. — Пускай поломают свои тупые башки и попробуют догадаться, что это значит.
Я скомкала тонкий голубой листок и запихнула его в сумочку. С души словно упал камень: расследование прошло нормально, Сэму и Марлене поверили.
Итак, я каталась на лодке, и со мной произошел несчастный случай. Официально я мертва, хотя мое тело не найдено.
Шарлотта пила чай с миссис Райерсон, пухлой добродушной экономкой. Ей одной во всем доме Шарлотта могла доверять. В камине ярко пылал огонь, наполняя комнату теплом и разбрасывая повсюду веселые отблески. Но Шарлотта не испытывала покоя. Она хотела было рассказать миссис Райерсон о своих изрезанных платьях, но потом решила, что не стоит. Пока не стоит…
— Миссис Райерсон, — заговорила Шарлотта, намазывая маслом ячменную лепешку, — а что это за лабиринт?
Лицо экономки омрачилось:
— Какой еще лабиринт, мисс?
— К которому Том, кучер, не велел мне подходить.
— И на вашем месте я бы послушалась, мисс, — выразительно округлила глаза миссис Райерсон. — Очень нехорошее место, особенно для молоденьких девушек.
— Но что там такое? — спросила заинтригованная Шарлотта.
— Лабиринт, мисс, ну, знаете, какие они бывают, его посадили предки нашего господина, давным-давно, еще при доброй королеве Бесс, вот когда — во всяком случае, так говорят. Хозяин про этот лабиринт даже не заговаривает с той поры, как пропала первая леди Редмонд, да и вторая тоже, средь бела дня, вот как. Поговаривают, будто там пляшет Маленький Народец, в они не любят непрошеных гостей… Только это все сказки. Первая леди Редмонд, она тоже так говорила, ну и пошла внутрь, хотела доказать, что там не страшно, а наружу-то и не вышла! Лабиринт потом весь обыскали, облазили, да только ничегошеньки не нашли, одну ее белую перчатку, лайковую такую.
Шарлотта поразилась:
— Вы хотите сказать… что существует не одна леди Редмонд…
Миссис Райерсон кивнула:
— Нынешняя уже третья. А вторая — уж такая милая была барышня — до того хотела понять, что стряслось с первой, что и ее тоже понесло в проклятый лабиринт. Люди услыхали ее крик, кинулись — кучер Том как раз и двое пажей, — а ее и след простыл! Растаяла, словно призрак. А сейчас, мисс, там уж все позаросло.
Шарлотта вопреки собственной воле содрогнулась.
— Боже, как… удивительно, — пробормотала она. Ей страстно захотелось пойти к лабиринту, взглянуть на него хотя бы снаружи. В сверхъестественное она не верила. — А что же… теперешняя леди Редмонд? — спросила она.
— И близко туда не подходит, насколько я знаю, — отозвалась миссис Райерсон. — Люди говорят, в лабиринте теряешься, потому как там нету центра: заходишь туда, а обратно выбраться не можешь. А еще поговаривают, будто первая леди Редмонд, да и вторая тоже, так и ходят кругами там внутри. — Миссис Райерсон бросила осторожный взгляд через плечо и, хотя в комнате было очень тепло, плотнее закуталась в шаль.
Шарлотта, доев лепешку, изящно облизала пальчики.
— Но это просто смешно, — сказала она. — Разве бывают лабиринты без центра? — Но при этом с тревогой вспомнила о событиях вчерашней ночи…
Она была в спальне и вдруг услышала какой-то шум… снаружи, на террасе… чьи-то шаги… Потом — она уверена, ей не показалось! — кто-то позвал ее по имени. Ледяной страх сковал тело, но Шарлотта встала, подошла к окну и в призрачном свете луны, которая в тот момент показалась из-за облака, увидела, что внизу кто-то есть… Некто в черном плаще. Лица в темноте было не различить.
На глазах у Шарлотты человек повернулся и невозмутимо пошел прочь. Кто же пытается ее напугать? Страх сменился гневом и любопытством: она непременно доберется до сути. Шарлотта стремительно сбежала по задней лестнице, которая, как ей было известно, вела к боковой двери на террасу.
Оказавшись на улице, она успела заметить темный силуэт, быстро растворившийся в зияющей черноте ворот в конце дороги, что шла от дома. Шарлотта поспешила за ним, вниз по каменным ступеням крыльца. Перед ней простирался газон с геометрически правильными елизаветинскими клумбами, а за ним… вход в лабиринт. Человек в плаще вошел туда и исчез; издалека донесся тихий смех.
Шарлотта замерла… Ей сделалось очень-очень страшно. Ее неудержимо, против воли, влекло к лабиринту, хотя она знала, что там с ней обязательно должно случиться нечто ужасное.
Кто-то дотронулся до ее руки. Она вздрогнула, вскрикнула, подняла глаза — и увидела перед собой темное, загадочное лицо Редмонда.
— Поздновато для вечерней прогулки, вам не кажется? — насмешливо бросил он. — Впрочем, возможно, у вас здесь назначено… рандеву? По крайней мере, одеты вы как раз к случаю.
Шарлотта залилась краской. Она внезапно осознала, что на ней нет ничего, кроме ночной рубашки; ее грудь взволнованно вздымалась под белоснежной тканью.
— Я… наверное, хожу во сне, — смущенно забормотала она. — Не припомню, чтобы такое случалось раньше…
— Опасная привычка, — заметил Редмонд и сильнее сжал руку Шарлотты, когда та попыталась высвободиться, — за такие привычки приходится дорого платить. — Он приблизил свое лицо к лицу Шарлотты; его глаза светились, отражая свет полумесяца. — А потому…
Я печатала за столом, с закрытыми глазами. Затем остановилась: надо подумать, как Шарлотта выкрутится на этот раз. Под рукой у бедняжки ни книги, ни канделябра, ни кочерги; может, она двинет его коленом в пах? Нет, в моих романах такого не бывает; Редмонду помешает чье-нибудь появление… Тут в тишине я услышала посторонние звуки.
Снаружи кто-то был; он осторожно спускался по Дорожке к дому. Поскользнулся на шлаке. Остановился.
— Артур? — еле слышно пролепетала я. Но нет, откуда, он не мог приехать так быстро. Мне хотелось закричать, броситься в ванную, запереться на все засовы… Я могла бы вылезти оттуда через маленькое окошко и быстро добежала бы до машины, которую оставила на холме, вот только куда я подевала ключи? Перед глазами мелькали и тут же распадались на фрагменты чьи-то лица… Что им от меня нужно?
Я поняла, что при свете меня прекрасно видно с улицы в огромном окне. Замерев, я прислушалась, затем выключила лампу, опустилась на корточки и спряталась под столом. Может, это вернулся мистер Витрони? Сомнительный визит, среди ночи. Или это какой-то неизвестный мужчина, прознавший, что я живу одна? Я никак не могла припомнить, заперта ли дверь.
Я просидела под столом довольно долго, прислушиваясь к каждому шороху. Шаги приблизились, потом стали удаляться. Где-то в отдалении пищали насекомые; урчал автомобиль, въезжавший на холм, к площади… а больше ничего.
Наконец я встала и выглянула из комнаты на балкон. Посмотрела в кухонное окно, а после — в окно ванной. Никого и ничего.
Это нервы, сказала я себе. Надо будет последить за собой. Я забралась в постель и взяла fotoromanzo, чтобы успокоиться. Я уже знала многие слова и выражения и могла читать практически без словаря. Я не боюсь вас, Я вам не верю. Вы же знаете, что я вас люблю. Вы должны рассказать мне правду. Он выглядел так, странно. Что-то случилось? Наша любовь невозможна — Я ваша навеки. Мне страшно.