Избранные произведения в одном томе — страница 161 из 197

— Детка, я тебе о-о-очень много чего не говорил.

Она не верит ни единому слову, но доказать, что он лжет, не сможет.

— Это все меняет, — бормочет Навина. — Придется переписать… Придется заново обдумать центральную посылку. Это так… так… основополагающе! Но если вы не Хлювош, то кто вы?

— И впрямь, кто же я? Я часто думал об этом. Может быть, меня вовсе и нет в Альфляндии. Может, Констанция меня вычеркнула.

— Она сама мне сказала, что вы там есть, — говорит Навина. — По е-мэйлу, всего месяц назад.

— Она съезжает с катушек, — говорит Рейнольдс. — Даже по этому клипу видно, а ведь тогда ее муж еще был жив. У нее все перемешалось, наверняка она не может даже…

Навина обходит Рейнольдс, подается вперед и расширенными глазами впивается в Гэвина, понизив голос почти до интимного шепота:

— Она сказала, что вы спрятаны. Как сокровище. Правда, ужасно романтично? Как картинки-загадки, где надо искать лица в деревьях — так она выразилась.

Она и хвостом, и ножкой, и языком[528] — хочет высосать последние капли его сути из почти опустошенного черепа. Прочь от меня, блудница!

— Извините, ничем не могу вам помочь, — говорит он. — Я не читаю подобного мусора.

Врет, читал. Большую часть. Правда, это лишь укрепило его в прежнем мнении. Констанция не только плохой поэт или была плохим поэтом, когда еще пыталась сочинять стихи; она еще и бездарный писатель. «Альфляндия»! Уже по одному названию все понятно. «Фигляндия», так-то было бы верней.

— Простите, что? — произносит Навина. — Мне кажется, это очень неуважительно… это элитарный подход…

— Неужели вам больше нечем заняться — только распутывать эти зловонные комья жабьей икры? Такая прекрасная особь женского пола, и пропадает даром, такая аппетитная попка засыхает на корню. Вас хоть кто-нибудь трахает?

— Простите, что? — повторяет Навина. Очевидно, это ее дежурный ответ, который никогда не подводит — просьба ее простить.

— Я спросил, вас кто-нибудь чешет, где зудит?[529] Скачете ли вы с кем-нибудь в койке? Веселым, бодрым ухажером. Есть ли у вас сексуальный партнер. — Рейнольдс со всей силы пихает его локтем в бок, но ему уже все равно. — Такой красивой девушке гораздо полезней с кем-нибудь потрахаться, чем составлять сноски к подобной херне. Только не говорите мне, что вы девственница! Это была бы вопиющая нелепость!

— Гэвин! — восклицает Рейнольдс. — В наше время не принято так разговаривать с женщинами! Это не…

— Я думаю, моя личная жизнь вас не касается, — резко произносит Навина. Нижняя губа у нее дрожит — возможно, он попал в цель. Но он ее так просто не отпустит.

— Но вы-то без колебаний полезли в мою, — говорит он. — В мою личную жизнь! Вы читали мой дневник, рылись в моих бумагах, вынюхивали разные обстоятельства, касающиеся моей… моей бывшей любовницы. Это непристойно! Констанция — это моя личная жизнь. Личная! Я полагаю, вы об этом вообще не задумывались!

— Гэвин, ты продал те бумаги, — напоминает Рейнольдс. — Так что теперь это — достояние публики.

— Херня! Это ты их продала, двуличная сука!

Навина закрывает красный планшет — не без достоинства.

— Думаю, мне пора идти, — говорит она, обращаясь к Рейнольдс.

— Простите, пожалуйста, — отвечает Рейнольдс. — На него иногда находит.

Обе встают и удаляются, курлыкая и взаимно извиняясь всю дорогу. Хлопает парадная дверь. Рейнольдс, должно быть, пошла провожать девушку до стоянки такси перед отелем «Холидей инн», это в паре кварталов отсюда. Конечно, по пути будут перемывать ему косточки. Говорить о нем и его вспышках раздражительности. Возможно, Рейнольдс попытается загладить его грубость. А может, и нет.

Вечер пройдет в холодной атмосфере. Скорее всего, Рейнольдс сварит ему яйцо на ужин, а сама облепится блестками и пойдет на танцы.

Он позволил себе разозлиться. Не следует так делать. Это вредно для сердечно-сосудистой системы. Нужно думать о другом. О стихах — о том стихотворении, которое он начал сочинять. Только не в так называемом кабинете — там он писать не может. Он шаркает на кухню, берет блокнот из обычного места — ящика под телефоном, — отыскивает карандаш, потом выбирается через заднюю дверь в сад, поднимается на три мощенные плиткой ступеньки вверх, осторожно пересекает патио. Патио тоже вымощено плиткой и местами — вокруг бассейна — скользкое. Гэвин добирается до намеченного шезлонга и осторожно опускается на него.

Опавшие листья вращаются в воронке. Может быть, скоро придет, бесшумно ступая, Мария в неизменных джинсовых шортах, с сачком, и выловит их.

Мария ловит умирающие листья.

Души ли это? Вдруг один из них — моя душа?

А кто Мария — ангел смерти ли, темноволосая,

Сама из темноты, пришла забрать меня?

Душа-скиталица в водовороте холода,

Блеклая, пособница давняя тела глупого,

Где ты приют найдешь? На голом ли брегу?

И будешь лишь листом увядшим? Или…

Нет. Слишком похоже на Уитмена. Да и Мария — всего лишь обыкновенная миленькая старшеклассница, подрабатывает на карманные расходы. Таких — на пятачок пучок, ничего особенного. Точно не нимфетка и не роковое свежее юное существо из «Смерти в Венеции». А как насчет «Смерти в Майами»? Звучит как название полицейского телесериала. Тупик. Расследование зашло в тупик.

Но все же ему нравится идея Марии как ангела смерти. Пора уже одному из таких ангелов нанести ему визит. Лучше в последний миг своей жизни видеть ангела, чем совсем ничего.

Он закрывает глаза.

И возвращается в парк, на представление «Ричарда III». Он уже выпил два бумажных стаканчика «водкатини» из термоса и теперь хочет писать. Но на сцене происходит самое важное: Ричард в кожаной одежде, с огромным хлыстом в руке, приступает к леди Анне, идущей за гробом покойного мужа. На ней костюмчик для садомазохистских игрищ; обмениваясь ядовитыми репликами, Ричард и Анна поочередно придавливают друг другу шею сапогом. Это нелепо, но если подумать, все сходится. Ричард пронзил ее мужа, она плюет Ричарду в лицо, он предлагает ей пронзить его, и так далее. Шекспир — знатный извращенец. Была ль когда так женщина добыта?[530] Если да, поставьте галочку в этой клетке.

— Мне надо отлить, — говорит он, когда Ричард перестает хвалиться победой над леди Анной.

— Туалет вон там, у ларька с хот-догами, — отвечает Рейнольдс. — Тссс!

— Настоящие мужчины не ходят в портативные туалеты, — говорит он. — Настоящие мужчины ссут в кустах.

— Давай-ка я лучше пойду с тобой. А то ты заблудишься.

— Оставь меня в покое!

— Возьми хотя бы фонарик.

Но он и от фонарика отказывается. Дерзать, искать, найти и не сдаваться[531]. Он бредет в темноту, возится с молнией на брюках. Ни черта не видно. Но он хотя бы на ноги себе не попал — в носках не тепло и не мокро. Он с облегчением застегивается и разворачивается, готовый в обратную дорогу. Но где он? По лицу хлещут ветки; он потерял направление. Хуже того: может быть, в кустах притаились разбойники, только и ждут, как бы ограбить беззащитную жертву. Черт! Как позвать Рейнольдс? Он не будет реветь и звать ее, как ребенок — маму. Паниковать нельзя.

Кто-то хватает его за руку, он вздрагивает и просыпается. Сердце колотится, дыхание частит. «Успокойся», — говорит он себе. Это был лишь сон. Личинка стихотворения.

Рука, похоже, принадлежала Рейнольдс. Она, значит, последовала за ним в кусты, прихватив фонарик. Он не помнит точно, но по-другому быть не могло, иначе он не оказался бы здесь, в шезлонге, верно? Никак не смог бы вернуться своими силами.

Сколько он проспал? Уже сумерки. С слияньем дня и мглы ночной бывают странные мгновенья… тудум тудум тудум тудум как мимолетное виденье[532]. Какое старомодное слово «мгла» — сейчас так никто уже не говорит.

Пора выпить.

— Рейнольдс! — зовет он. Нет ответа. Она его бросила. Так ему и надо. Он сегодня плохо себя вел. Но как приятно было плохо себя вести! «В наше время не принято так разговаривать с женщинами!» — да пошли вы к черту! Кто ему запретит? Он уже на пенсии, его не уволишь. Он хихикает про себя.

Он приподнимает себя из шезлонга и разворачивает в сторону ступенек, ведущих к дому. Ступеньки скользкие, и во дворе к тому же полутемно. Крепускулярное освещение. Крепускулярное — звучит как название какого-то членистоногого, вроде краба. Колючее слово в жестком панцире, с клешнями.

Вот ступеньки. Поднять правую ногу. Он промахивается, падает, налетает, обдирается.

Кто бы подумал, что в старике столько крови[533].

— О боже! — восклицает Рейнольдс, когда его находит. — Гэви! Тебя ни на минуту нельзя оставить! Посмотри, что ты наделал!

И разражается слезами.

Ей удалось перетащить его на шезлонг и подпереть подушками; еще она кое-как стерла кровь и перевязала ему голову мокрым посудным полотенцем. Теперь она висит на телефоне, пытаясь вызвать «Скорую».

— Не смейте ставить меня на ожидание! У него был удар, а может… Вы же скорая помощь! О черт!

Гэвин лежит среди подушек, и что-то — ни холодное, ни горячее — течет у него по лицу. Оказывается, еще не сумерки — солнце лишь клонится к закату, и небо окрашено в роскошный розовато-бордовый цвет. Ветви пальмы тихо колеблются; слышно, как пульсирует циркуляционный насос, или это кровь шумит в ушах? Поле зрения темнеет, и в нем появляется Констанция — она парит в воздухе, прямо посередине. Это старая, сморщенная Констанция, с плохо наложенным макияжем вроде маски, бледное растерянное лицо, которое он недавно видел на экране. Она удивленно смотрит на него.