Я питалась краденой картошкой, выкопанной при лунном свете, и яйцами, которые таскала из курятника. Время от времени я крала и курицу и сначала выпивала кровь. В хозяйствах были сторожевые собаки, но они не кидались на меня, а только выли: они не знали, что я такое. У себя дома я смотрелась в зеркало. Говорят, что покойники не могут видеть себя в зеркале, и это оказалось правдой: я не могла себя увидеть. Я видела нечто, но точно не себя: в глубине души я твердо знала, что я хорошенькая, добрая девушка, а в зеркале было что-то совсем другое.
Но теперь дело идет к концу. Я стала слишком заметной.
Вот как это случилось.
Я собирала ежевику в сумерках, на краю леса, и увидела, что идут два человека — с разных сторон. Юноша и девушка. У него одежда была лучше, чем у нее. Кроме того, он был обут.
Похоже, они от кого-то прятались. Я знала приметы — двигаешься перебежками, озираешься все время, — потому что сама, как правило, от всех прячусь. Я присела в зарослях ежевики и стала наблюдать. Эти двое вцепились друг в друга, переплелись, упали на землю. Стали мяукать, рычать, тихо взвизгивать. Может, у них приступ — у обоих сразу. Может быть, они — о, наконец! — такие же, как я. Я подкралась поближе. Они не походили на меня — например, у них не было волос, кроме как на голове; я смогла их хорошо рассмотреть, поскольку они почти полностью разделись. С другой стороны, я тоже не сразу стала выглядеть так, как сейчас. Вероятно, они на ранней стадии, подумала я. Они знают, что меняются, и нашли друг друга, чтобы не быть одинокими и переносить приступы вместе.
Мне казалось, что они получают удовольствие от своих конвульсий, даже несмотря на то, что время от времени они кусали друг друга. Я понимала, что это возможно. Каким утешением было бы для меня присоединиться к ним! Многие годы я ожесточала свое сердце, чтобы переносить одиночество; но теперь я чувствовала, что моя броня тает. Но все же робость мешала мне приблизиться.
Как-то вечером юноша уснул. Девушка прикрыла его рубашкой и поцеловала в лоб. И, бесшумно ступая, ушла.
Я вылезла из зарослей ежевики и подкралась к нему. Вот он — спит в овальном пятне вытоптанной травы, словно на блюде. К сожалению, я потеряла контроль над собой. Я вцепилась в него руками с красными когтями. Я вонзила зубы ему в шею. Что это было — похоть или голод? Откуда мне знать разницу. Он проснулся, увидел мои розовые зубы, мои желтые глаза, мое черное платье, которое развевалось, когда я убегала. Он видел, куда я побежала.
Он сказал другим жителям деревни, и они пораскинули мозгами. Выкопали мой гроб, он оказался пустым, и они заподозрили самое худшее. Вот они идут к дому в сумерках — с факелами и дрекольем. С ними моя сестра, и ее муж, и юноша, которого я поцеловала. Хотела поцеловать.
Что я могу им сказать, как объяснить, что я такое? Когда людям нужны демоны, обязательно кого-то подберут на эту роль, и не важно, вызовешься ты сама или тебя вынудят. «Я человек», — могла бы сказать я. Но как я это докажу? «Я — игра природы! Отвезите меня в город! Меня нужно изучать!» Безнадежно. Боюсь, коту тоже не поздоровится. Все, что сделают со мной, сделают и с ним.
Я склонна прощать. Я знаю, что эти люди хотят как лучше. Я надела свое белое погребальное платье и белую вуаль, подобающие девственнице. Следует вести себя сообразно случаю. Чирикающие голоса нарастают оглушительной лавиной; мне пора в полет. Я упаду с горящей крыши, как комета, запылаю, как костер. Деревенским жителям придется прочитать над моим пеплом множество заклинаний, чтобы на этот раз я уже точно умерла. Со временем я превращусь во что-то вроде святой наоборот: фаланги моих пальцев будут продавать как мощи нечистой силы. Тогда я уже стану легендой.
Возможно, в раю я буду выглядеть как ангел. А может, ангелы будут выглядеть как я. Вот будет сюрприз всем остальным! Жду с нетерпением.
Мумифицированный жених
Вдобавок ко всему у него не завелась машина. Из-за аномального резкого похолодания, вызванного полярным циклоном. Интернет-юмористы уже начали шутить о холодности своих жен и ее связи с погодой.
Сэм их очень понимает. Пока Гвинет еще не окончательно перекрыла ему доступ к телу, у нее была привычка менять простыню на супружеском ложе, сигналя, что она готова отпустить Сэму порцию секса — секс был без вкуса и без запаха и выдавался неохотно, с недовольной гримасой. Сразу после этого Гвинет меняла простыню снова, подчеркивая, что он, Сэм, — антисанитарное существо, блохастый грязнуля, вынуждающий ее зря гонять стиральную машину. Гвинет давно перестала изображать оргазм, фальшивые стоны отошли в прошлое, и акт проходил в зловещей тишине, в слащавом розовом запахе кондиционера для белья. Запах проникал, впитывался в поры. При таких обстоятельствах удивительно, что у Сэма вообще что-то получалось, и тем более — что ему удавалось нормально функционировать. Но он вечно открывает в себе неизведанные грани. Кто знает, что он отмочит завтра? Он сам — точно нет.
Вот как начинается день. За завтраком (который сам по себе катастрофа) Гвинет сообщает Сэму, что их брак подошел к концу. Сэм роняет вилку, поднимает ее и отодвигает остатки яичницы-болтуньи на край тарелки. Гвинет обычно делает нежнейшую яичницу-болтунью, и Сэму ясно как день: эта яичница, жесткая, как подошва, тоже связана с их разрывом. Гвинет больше не желает его ублажать, совсем напротив. Она могла бы и подождать, пока он выпьет кофе: знает же, что без вливания кофеина он не может сосредоточиться.
— Эй, эй, погоди, — говорит он, но тут же замолкает. Похоже, нет смысла. Ее слова — не вступление к семейному скандалу, не прием для привлечения внимания и не приглашение к переговорам. Сэм уже испытал на себе и то, и другое, и третье и знаком с соответствующими выражениями лица супруги. Сейчас лицо у нее не злобное, не надутое и не хмурое: взгляд ледяной, голос ровный. Она просто ставит его в известность.
Сэм думает, не запротестовать ли; разве он совершил нечто настолько огромное, чудовищное, мерзкое, непоправимое, словно раковая опухоль? Ну да, возможно, прикарманивал плохо лежащие наличные, приходил испачканный чужой помадой, но это ведь не в первый раз, правда? Можно было бы придраться к ее тону: «Что это ты сегодня такая сварливая?» Или указать на ее несоответствие идеалу: куда подевались ее чувство юмора, ее любовь к жизни, ее уравновешенность? Или воззвать к лучшим чувствам: «Умение прощать — высшая добродетель!» Или бить на жалость: разве может такая добрая, терпеливая, мягкосердечная женщина гвоздить его, такого уязвимого, уже раненного дубиной примитивной психической атаки? Или обещать исправиться: «Скажи только, что я должен сделать!» Он мог бы умолять дать ему еще один шанс, но она наверняка ответит, что он уже использовал все возможные шансы. Он мог бы сказать, что любит ее, но она скажет — как уже говорила недавно (неприятно, но ожидаемо) — что любовь выражается не в словах, а в делах.
Она сидит напротив него, через стол, препоясав чресла для битвы, которой, несомненно, ожидает. Волосы свирепо стянуты ото лба назад и скручены на затылке в тугой жгут, словно для того, чтобы остановить кровь. Прямоугольные золотые серьги и металлическое колье подчеркивают железную прочность ее решения. Она даже накрасилась, готовясь к этой сцене — губы цвета засохшей крови, брови грозовой черноты. Руки скрещены на некогда манящей груди: въезд воспрещен. А хуже всего то, что под этой броней жена к нему равнодушна. Теперь, когда они вдвоем перебрали все виды мелодрамы, он наконец наскучил Гвинет. Она считает минуты, ожидая, когда он уберется.
Он встает из-за стола. Она могла бы подождать с оглашением приговора, дать мужу хотя бы одеться и побриться; мужчина в пижаме пятидневной несвежести — жалок и уязвим.
— Ты куда это? — говорит она. — Нужно обсудить детали.
Его подмывает ответить чем-нибудь жалобным, ребячливым: «На улицу», «А тебе не все равно?», «Уже не твое дело!». Но это было бы тактической ошибкой.
— Это можно оставить на потом, — говорит он. — Всякую юридическую хрень. Мне нужно уложить вещи.
Если она блефует, это выяснится именно сейчас: но нет, она его не останавливает. Она даже не произносит: «Сэм, не говори глупостей! Я не собиралась тебя прогонять прямо сейчас! Сядь, выпей кофе! Мы остаемся друзьями!»
По-видимому, они больше не друзья.
— Как тебе угодно, — говорит она, пригвождая его ровным взглядом. Он вынужден позорно ретироваться с кухни: в пижаме, украшенной овечками, прыгающими через забор, — подарок на день рождения двухлетней давности, когда жена еще считала его остроумным и милым — и в утомленных жизнью суконных тапочках.
Он знал, что это случится, но не ожидал, что так скоро. Следовало быть начеку и бросить ее первым. Остаться на высоте. Впрочем, теперь он имеет моральное право объявить себя пострадавшей стороной. Он натягивает джинсы и кофту, швыряет вещи в большую сумку — она у него давно, с тех пор как он собирался путешествовать, но так и не собрался. За остальным барахлом можно вернуться позже. Их спальня, теперь единоличная спальня жены — когда-то место пламенных любовных игрищ, потом театр затяжных военных действий, «если-ты-так-то-я-вот-так», — уже похожа на гостиничный номер, покидаемый постояльцем. Неужели Сэм помогал выбирать эту безвкусную кровать — подделку под викторианский стиль? Да, во всяком случае, стоял рядом, когда преступление совершалось. Вот к занавескам с дурацкими розочками он точно непричастен. Хотя бы в этом нет его вины.
Бритва, носки, трусы, майки и так далее. Он переходит в ничью спальню, которую использовал как кабинет, и сует в компьютерную сумку ноутбук, телефон, записную книжку и клубок проводов. Несколько случайно затесавшихся бумажных документов, он обычно не доверяет бумаге. Портмоне, кредитные карточки, паспорт; все это он рассовывает по карманам.
Как выбраться из дома, чтобы она не видела — его и его жалкое отступление? Скрутить простыню, спуститься из окна, дюльфером по стене? Он не может сосредоточиться, взгляд расфокусирован от злости. Чтобы взять себя в руки, он начинает игру, в которую часто играет сам с собой: если вообразить, что он стал жертвой убийства, может ли его зубная паста послужить уликой? «Наше заключение таково, что из этого тюбика