Избранные произведения в одном томе — страница 79 из 197

Макдермотт… был замкнутым и неприветливым человеком. Его характер не вызывал особого восхищения… [Он] был проворным юношей и благодаря своей гибкости мог, словно белка, пробежать по извилистому забору или перепрыгнуть через ворота высотой в пять бочек, не открывая их или не перелезая на другую сторону… Грейс обладала веселым нравом и приятными манерами и могла вызывать ревность у Нэнси… Есть основания предполагать, что во всем этом жутком деле она была не подстрекательницей и зачинщицей совершенных ужасных деяний, а всего лишь несчастной жертвой обмана. В личности девушки, безусловно, нельзя отметить никаких черт, кои могли бы породить то воплощение абсолютного зла, каким пытался представить ее Макдермотт, если только он произнес хотя бы половину тех заявлений, которые ему приписываются в его признании. Его пренебрежение к правде хорошо известно…

Уильям Харрисон. «Воспоминания о Киннировой трагедии», написанные для «Ньюмаркет Эра», 1908

Но ежели забудешь ты меня,

А после снова вспомнишь — не грусти:

Ведь если доведется мне прийти

Тебе на память и в загробной тьме,

То лучше уж забыть, покой храня,

Чем вспоминать, печалясь, обо мне.

Кристина Россетти. «Помни», 1849[336]

Глава 21

Саймон берет шляпу и трость из рук служанки комендантовой жены и, пошатываясь, выходит на солнце. Дневной свет кажется ему слишком ярким и резким, словно бы Саймон долго просидел взаперти в темной комнате, хотя комнату для шитья темной не назовешь. Темна сама история Грейс, и у него такое чувство, будто он только что покинул живодерню. Но почему его так взволновал этот рассказ о смерти? Он, конечно, знал: такое иногда случается, такие врачи существуют, и нельзя сказать, что он никогда не видел покойниц. Он перевидал их достаточно, но они были уже давно мертвы. Это были препараты. Он никогда не заставал их, так сказать, тепленькими. А этой Мэри Уитни еще не исполнилось… и сколько? Семнадцати? Совсем молодая. Какая жалость! Ему хотелось вымыть руки.

Такой поворот событий, несомненно, застал его врасплох. Надо признаться, Саймон слушал рассказ Грейс с некоторым удовольствием: в его жизни тоже были свои счастливые дни и приятные воспоминания. В памяти запечатлелись чистые простыни, веселые каникулы и неунывающие молодые служанки…

И вдруг посреди всего этого — такой зловещий сюрприз! У нее был провал в памяти — всего на несколько часов и во время обычного истерического припадка, — но эта деталь может оказаться существенной. Пока это единственный провал у нее в памяти, ведь всевозможные пуговицы и огарки она помнит вполне отчетливо. Но по зрелом размышлении Саймон уже теряет уверенность: у него появляется тревожное предчувствие, что само обилие ее воспоминаний может быть своего рода маневром, отвлекающим внимание от какого-либо скрытого, но очень важного факта, подобно высаженным на могилке нежным цветочкам. К тому же, напоминает он себе, единственным свидетелем, способным подтвердить ее показания — если бы дело слушалось в суде, — могла стать лишь сама Мэри Уитни, а до нее уже не добраться.


Слева на дорогу выходит сама Грейс: она шагает с опущенной головой, а с боков ее сопровождают двое сомнительного вида мужчин, которых Саймон принимает за тюремных конвоиров. Они очень близко наклоняются к ней, будто она не убийца, а драгоценное сокровище, которое необходимо заботливо беречь. Ему не нравится, как они к ней прижимаются, но если она сбежит, у конвоиров, конечно, возникнет немало хлопот. Хотя Саймон всегда знал, что каждый вечер ее уводят и запирают в темной камере, сегодня это обстоятельство поражает его своей несуразностью. Они проговорили с ней весь день — так обычно беседуют в гостиной, и теперь он свободен, как вольный ветер, и может делать все, что пожелает, а ее запрут на засов. Посадят, точно в клетку, в мрачную тюрьму. Обязательно мрачную, ведь если тюрьма не мрачна, в чем же тогда состоит наказание?

Даже само слово наказание режет ему сегодня слух. Саймону не дает покоя Мэри Уитни, обернутая своим кровавым саваном.

На сей раз он задержался дольше обычного. Через полчаса он должен явиться на ранний ужин к преподобному Верринджеру. Но Саймон абсолютно не голоден. Он решает пройтись вдоль берега озера: ветерок поднимет ему настроение и, возможно, вызовет аппетит.

Хорошо, размышляет Саймон, что он перестал заниматься хирургией. Самый грозный его наставник из лондонской «Гаевой больницы»,[337] знаменитый доктор Бренсби Купер, часто говорил: для того чтобы стать хорошим хирургом или хорошим скульптором, необходимо уметь мысленно отрешаться от своего дела. Скульптору нельзя отвлекаться на мимолетные прелести своей модели, он должен рассматривать ее объективно, как исходный материал или глину, из которой следует создать произведение искусства. Точно так же хирург — этот скульптор человеческой плоти — должен уметь рассекать человеческое тело осторожно и деликатно, словно бы вырезая камею. Ему требуются твердая рука и хороший глазомер. У тех, кто принимает страдания пациентов близко к сердцу, скальпель выскальзывает из рук. Больные нуждаются не в нашем сочувствии, а в нашем мастерстве.

Все это замечательно, думает Саймон, но мужчины и женщины — не безжизненные мраморные статуи, хотя часто ими становятся после операции, сопровождаемой душераздирающими криками и невыносимыми страданиями. В «Гаевой больнице» Саймон быстро понял, что не выносит вида крови.

Тем не менее он получил там несколько полезных уроков. Узнал, например, что люди умирают, во-первых, без труда, а во-вторых, часто. А еще — о коварной связи между телом и душой. Стоит лишь соскользнуть скальпелю, и пациент станет идиотом. Но возможно ли обратное? Нельзя ли что-нибудь сшить или вырезать и тем самым сварганить гения? Какие еще секреты таит в себе нервная система, это сплетение материальных и эфирных структур, этот охватывающий все тело клубок, который состоит из тысяч ариадниных нитей, ведущих к головному мозгу — сумрачной центральной пещере, где разбросаны человеческие кости и где притаились чудовища…


И ангелы, напоминает он себе. Чудовища и ангелы.

Вдалеке он замечает женщину. Она одета в черное платье, юбка напоминает легкий волнистый колокол, вуаль развевается сзади, подобно клубу темного дыма. Она быстро оглядывается: это его угрюмая хозяйка миссис Хамфри. К счастью, она идет прочь, возможно избегая его нарочно. Вот и хорошо, он не расположен к общению, особенно — к выражениям благодарности. Саймон удивлен, почему она с такой настойчивостью облачается во вдовий наряд. Наверное, выдает желаемое за действительное. Саймон шагает вдоль берега, пытаясь представить себе, чем сейчас занят майор — бега, бордель или трактир, что-нибудь в этом роде.

Затем у него почему-то возникает желание снять обувь и зайти в воду. Саймон неожиданно вспоминает, как в раннем детстве плескался в ручье на задворках имения под присмотром няньки. Подобно большинству их служанок, девушка прежде работала на текстильной мануфактуре. Саймон весь извозился, и матушка отругала его самого, а также няньку за то, что за ним не уследила.

Как ее звали? Элис? Или, может, это было позднее, когда он уже учился в школе и носил длинные штаны? Во время очередной своей тайной эскапады он поднялся на чердак, и эта девушка застала его в своей комнате. Поймала, как говорится, с поличным — он как раз поглаживал рукой ее сорочку. Девушка рассердилась на него, но не смогла, конечно, излить свой гнев, поскольку не хотела потерять работу. Поэтому она поступила совершенно по-женски — расплакалась. Он обнял ее, пытаясь утешить, и в конце концов они поцеловались. Чепчик свалился с ее головы, а волосы рассыпались — длинные темно-русые волосы, пышные, не очень чистые и пахнущие свернувшимся молоком. Руки у нее были красные, потому что перед этим она чистила клубнику, вкус которой сохранился у нее на губах.

Потом на его рубашке остались красные мазки — там, где служанка начала расстегивать ему пуговицы. Саймон впервые целовался с женщиной: вначале он смутился, а потом разволновался и не знал, что делать дальше. Вероятно, в душе она над ним смеялась.

Каким же неопытным юнцом и простофилей он был! Саймон улыбается своим воспоминаниям. Этакая сценка из его непорочного детства. Спустя полчаса ему становится значительно лучше.


Экономка преподобного Верринджера встречает его неодобрительным кивком. Если бы она улыбнулась, ее лицо бы треснуло, как яичная скорлупа. Наверное, существует школа уродства, думает Саймон, куда подобных женщин отправляют на учебу. Она проводит его в библиотеку, где разожжен камин и уже стоят наготове две рюмки неведомого ликера. На самом деле Саймону хотелось бы сейчас хорошего крепкого виски, но среди трезвенников-методистов надеяться на такую роскошь не приходится.

Преподобный Верринджер как раз стоял у шкафов, заставленных кожаными томами, но теперь идет поздороваться с Саймоном. Они садятся и отпивают снадобья, напоминающего по вкусу водоросли вперемешку с малиновыми клопами.

— Очищает кровь. Моя экономка сама готовит, по старинному рецепту, — говорит преподобный Верринджер.

«Наверное, очень старинному», — думает Саймон. В голову сразу приходят ведьмы.

— Есть какие-нибудь успехи… в нашем совместном проекте? — спрашивает Верринджер.

Саймон предвидел этот вопрос, но отвечает все же с небольшими запинками.

— Я действую с предельной осторожностью, — говорит он. — Несомненно, какие-то нити полезно проследить. Во-первых, необходимо было завоевать доверие, и это мне, как я полагаю, удалось. Затем я попытался выяснить историю семьи. Похоже, наша подопечная помнит свою жизнь до прихода в дом Киннира весьма отчетливо и подробно, так что проблема не связана с ее памятью в целом. Я узнал о ее переезде в эту страну, а также о первом годе ее работы домашней прислугой, который не был отмечен никакими отклонениями от нормы, за исключением одного эпизода.

— Какого эпизода? — спрашивает преподобный Верринджер, поднимая свои жидкие брови.

— Знакомы ли вы с семейством Паркинсон из Торонто?

— Кажется, припоминаю, — отвечает Верринджер. — Я знавал их в юности. Глава семьи, помнится, был ольдерменом. Но он умер несколько лет назад, а вдова, полагаю, вернулась к себе на родину. Она была, как и вы, американкой. Наши зимы показались ей слишком холодными.

— Это прискорбно, — говорит Саймон. — Я надеялся с ними поговорить, чтобы они подтвердили некоторые предполагаемые факты. Первое свое место Грейс получила в этом семействе. У нее там была подруга — тоже служанка — по имени Мэри Уитни. Если вы помните, как раз этим именем Грейс называла себя при побеге в Соединенные Штаты со своим… с Джеймсом Макдермоттом, если, конечно, это был побег, а не своего рода вынужденная эмиграция. Во всяком случае, та девушка скоропостижно скончалась. И когда наша подопечная сидела в комнате рядом с телом, ей показалось, что покойная подруга с ней заговорила. Разумеется, то была слуховая галлюцинация.

— В этом нет ничего необычного, — говорит Верринджер. — Я сам нередко присутствовал у смертного одра и знаю, что у сентиментальных и суеверных натур даже считается позором не услышать голоса покойника. А еще лучше, если запоет целый ангельский хор, — добавляет он сухим, возможно, даже ироническим тоном.

Саймон слегка удивлен: наверняка духовенство обязано поощрять подобный благочестивый вздор.

— За этим последовал, — продолжает он, — эпизод с обмороком, затем истерика, сопровождавшаяся, очевидно, сомнамбулизмом. После чего наступил глубокий, продолжительный сон с последующей амнезией.

— Ах вот как, — восклицает Верринджер, подаваясь вперед. — Значит, у нее уже были провалы в памяти!

— Мы не должны делать поспешных выводов, — рассудительно возражает Саймон. — В настоящее время Грейс — мой единственный информатор. — Он делает паузу, не желая показаться бестактным. — Для вынесения заключения специалиста мне было бы крайне полезно поговорить с теми, кто знал Грейс во время… обсуждаемых событий и кто впоследствии был свидетелем ее поведения в исправительном доме в первые годы заключения, а также в лечебнице.

— Сам я при этом не присутствовал, — отвечает преподобный Верринджер.

— Я прочитал отчет миссис Муди, — говорит Саймон. — Она там рассказывает очень много интересного для меня. По ее словам, адвокат Кеннет Маккензи посетил Грейс в исправительном доме на шестом или седьмом году заключения, и Грейс сообщила ему, что ее повсюду преследует Нэнси Монтгомери: ее залитые кровью, сверкающие глаза Грейс вдруг замечает даже у себя на коленях и в тарелке супа. Сама же миссис Муди видела Грейс уже в лечебнице — я полагаю, в палате для буйных — и описывает сумасшедшую с нечленораздельной речью: она вопила, как привидение, и бегала взад и вперед, будто ошпаренная мартышка. Конечно, миссис Муди еще не знала о том, что менее чем через год Грейс будет выписана из лечебницы, поскольку ее сочтут если и не совершенно здоровой, то все же достаточно нормальной для возвращения в исправительный дом.

— Ну, для этого не нужно быть совершенно здоровой, — говорит Верринджер с коротким смешком, напоминающим скрип дверной петли.

— Я думал навестить миссис Муди, — говорит Саймон. — Но ищу вашего совета. Я не знаю, каким образом ее опрашивать, чтобы не подвергать сомнению правдивость ее отчета.

— Правдивость? — вежливо переспрашивает Верринджер. Похоже, он не удивлен.

— Там есть явные неувязки, — говорит Саймон. — Например, миссис Муди не уверена в точном местонахождении Ричмонд-Хилла, неправильно указывает некоторые фамилии и даты, называет нескольких участников этой трагедии чужими именами и присвоила мистеру Кинниру воинское звание, которого он, похоже, не заслужил.

— Должно быть, посмертная награда, — бормочет Верринджер.

Саймон улыбается:

— Кроме того, по ее словам, обвиняемые расчленили тело Нэнси Монтгомери, перед тем как спрятать его за лоханью, чего они наверняка не делали. Вряд ли газеты не упомянули бы о столь сенсационной детали. Боюсь, эта добрая женщина не понимает, насколько трудно разрубить тело на части, поскольку никогда не делала этого сама. Короче говоря, прочие несуразности удивления уже не вызывают. Например, мотивы убийства: миссис Муди называет среди них безумную ревность со стороны Грейс, завидовавшей Нэнси, которая сожительствовала с мистером Кинниром, и распутный нрав Макдермотта, которому Грейс пообещала свою благосклонность в обмен на услуги мясника.

— В то время таковым было популярное мнение.

— Вне сомнения, — продолжает Саймон. — Публика всегда предпочитает скабрезную мелодраму неприкрашенному рассказу о простом ограблении. Но вы же понимаете, что залитые кровью глаза тоже можно принять лишь с оговорками.

— Миссис Муди, — отвечает преподобный отец Верринджер, — публично заявляла, что очень любит Чарльза Диккенса, особенно его роман «Оливер Твист». Кажется, я припоминаю, что в этом произведении такие же глаза были у мертвой женщины по имени Нэнси. Как бы поточнее вам сказать? Миссис Муди подвержена влияниям. Если вы поклонник сэра Вальтера Скотта, то, возможно, с удовольствием прочтете его поэму «Одержимая». Там есть полный набор: утес, луна, бурное море и обманутая дева, распевающая безумную песнь и облаченная в мокрые одежды, не способствующие укреплению здоровья. Помнится, ее развевающиеся волосы также украшены гирляндами ботанических образцов. По-моему, она в конце концов прыгнула с живописного утеса, который был столь заботливо для нее предусмотрен. Позвольте мне зачитать… — Закрыв глаза и отбивая правой рукой ритм, он декламирует:

На ветру развевались ее волоса,

И блестели в них капли дождя, как роса.

Обнажала полночная буря ей грудь

И сурово хлестала, мешая вздохнуть.

И безумно сверкали во мраке глаза,

А вокруг бушевала, ярилась гроза,

И, как призрак могильный, печали полна,

Погребальную песню мычала она.

А злодей, что ее на безумье обрек

И лишил ее чести и счастья навек,

Позабыл, как ей сердце жестоко разбил,

И о клятве нарушенной тоже забыл.

Только где же теперь нам младенца искать,

Что покоя лишил свою бедную мать?..

Он вновь открывает глаза.

— Где же и впрямь? — спрашивает он.

— Вы меня изумляете, — говорит Саймон. — У вас феноменальная память!

— К сожалению, да. На стихи определенного типа. Это все от гимнопения, — отвечает преподобный Верринджер. — Впрочем, сам Господь пожелал изложить большую часть Библии стихами, и это доказывает, что в принципе Он одобряет данную форму, какие бы посредственности ею ни пользовались. Тем не менее с моралью миссис Муди не поспоришь. Я уверен, вы понимаете, что я хочу сказать. Миссис Муди — женщина-литератор, и, подобно всем женщинам-литераторам, да и всему слабому полу в целом, она склонна…

— К приукрашиванию, — подхватывает Саймон.

— Вот именно, — подтверждает преподобный Верринджер. — Разумеется, все это я говорю строго конфиденциально. Хотя во времена Восстания Муди и принадлежали к тори, с тех пор они признали свои заблуждения и стали теперь стойкими реформаторами. За это им пришлось пострадать от некоторых злобных особ, чье положение позволяет досаждать им судебными исками и тому подобными неприятностями. Я не могу сказать ничего плохого об этой даме. Но также я бы не советовал вам ее навещать. Я слышал, кстати, что ее перетянули на свою сторону спириты.

— Вот как? — спрашивает Саймон.

— Так мне сказали. Она долгое время оставалась скептиком, и первым был обращен ее муж. Наверняка ей надоело коротать вечера в одиночестве и захотелось тоже послушать призрачные трубы и пообщаться с духами Гёте и Шекспира.

— Надо полагать, вы этого не одобряете.

— Священники, принадлежащие к моей конфессии, были отлучены от церкви за увлечение этими, на мой взгляд, нечестивыми занятиями, — отвечает преподобный Верринджер. — Правда, некоторые члены Комитета принимали в этом участие и даже являются ревностными поборниками спиритизма, но я вынужден мириться с ними, пока это помешательство не пройдет и они не образумятся. Как сказал мистер Натаниэль Готорн,[338] все это сплошное надувательство, а если это и правда, тем хуже для нас. Ведь духам, которые являются при столоверчении и тому подобных процедурах, вероятно, не удалось попасть в царство блаженных, и они наводняют наш мир, подобно некоему духовному праху. Вряд ли они желают нам добра, и чем меньше мы будем с ними общаться, тем лучше.

— Готорн? — переспрашивает Саймон. Он удивлен тем, что священнослужитель читает Готорна: этого писателя обвиняли в чрезмерной чувственности и — особенно после «Алой буквы» — аморализме.

— Нельзя отставать от своей паствы. Но что касается Грейс Маркс и ее давнего поведения, вам лучше обратиться к мистеру Кеннету Маккензи, который защищал ее в суде. У него-то, я полагаю, голова на плечах есть. В настоящее время он стал партнером одной адвокатской конторы в Торонто и быстро пошел в гору. Я отправлю ему рекомендательное письмо и уверен, что он вам поможет.

— Благодарю вас, — говорит Саймон.

— Я рад, что удалось поговорить с вами наедине, до прихода женщин. Но, я слышу, они уже приехали.

— Женщин? — переспрашивает Саймон.

— Жена коменданта и ее дочери почтили нас сегодня своим визитом, — говорит Верринджер. — Сам комендант, к сожалению, отбыл по делам. Разве я вас не предупредил? — На его бледных щеках появляется румянец. — Давайте же их поприветствуем.


Пришла лишь одна из дочерей. По словам матери, Марианна слегла из-за простуды. Саймон встревожен: он хорошо знаком с подобными уловками и знает об интригах матерей. Жена коменданта решила сосредоточить все его внимание на Лидии, чтобы он не отвлекался на Марианну. Возможно, ему следовало бы сразу предупредить эту женщину о своем незавидном доходе. Но Лидия — такой лакомый кусочек, и ему не хочется слишком быстро лишать себя подобного эстетического наслаждения. Пока дело не дойдет до признаний в любви, никакого вреда от этого не будет, и Саймону очень приятно, когда на него смотрят такими блестящими глазами.

Произошла официальная смена сезона: Лидия по-весеннему расцвела. Теперь она облачена в кокон из бледных цветочных оборок, которые развеваются над ее плечами, подобно прозрачным крылышкам. Саймон ест рыбу — слегка пережаренную, но на этом континенте никто не умеет как следует ее готовить — и восхищается белой и гладкой девичьей шеей и той частью груди, что видна в вырезе. Лидия будто вылеплена из взбитых сливок. Ее следовало бы выложить на тарелку вместо рыбы. Саймон слышал о том, как одна известная парижская куртизанка предстала в таком виде на пиру — голая, разумеется. И он мысленно раздевает и украшает Лидию: вот бы увесить ее гирляндами из цветов — розовых, как раковины, или цвета слоновой кости — и, возможно, окружить окантовкой из оранжерейного винограда и персиков.

Ее пучеглазая матушка, как всегда, напряжена до предела. Она перебирает гагатовые бусы у себя на шее и почти сразу же переходит к делу. Вторничный кружок страстно желает, чтобы доктор Джордан обратился к ним с речью. Никаких формальностей, просто серьезная дискуссия друзей, которых интересуют одни и те же насущные вопросы, — она смеет надеяться, что Саймон тоже считает их своими друзьями. Возможно, он скажет пару слов по поводу отмены рабства? Эта проблема их всех сильно беспокоит.

Саймон говорит, что в этом вопросе не сведущ: он действительно очень плохо в нем разбирается, поскольку несколько последних лет провел в Европе. В таком случае, предлагает преподобный Верринджер, возможно, доктор Джордан любезно поделится с ними новейшими теориями нервных болезней и умопомешательства? Это было бы тоже весьма кстати, поскольку один из давнишних проектов их группы — реформа общественных приютов для умалишенных.

— Доктор Дюпон говорит, что это интересует его в особенности, — говорит жена коменданта. — Доктор Джером Дюпон, с которым вы уже свели знакомство. Его занимает такой широкий, просто необъятный спектр… того, что его интересует.

— Это было бы прелестно, — говорит Лидия, поглядывая на Саймона из-под длинных темных ресниц. — Надеюсь, вы выступите! — Сегодня она говорила немного, но ведь ей почти не давали такой возможности, если не считать ее отказа от очередной порции рыбы, которую навязывал ей преподобный Верринджер. — Меня всегда интересовало, каково это — сойти с ума. Ведь Грейс мне об этом не желает рассказывать.

Саймон представляет себя в темном уголке с Лидией. За драпировкой из тяжелой розовато-лиловой парчи. Если бы он обвил рукой ее талию — нежно, чтобы не спугнуть, — она бы, наверное, вздохнула. Сдалась или оттолкнула бы его? Или и то и другое сразу?

Вернувшись на квартиру, Саймон наливает себе большой бокал хереса из бутылки, хранящейся в шкафчике. Весь вечер он ничего не пил — за ужином у Верринджера подавали только воду, — но голова почему-то мутная. Зачем он согласился выступить перед этим чертовым вторничным кружком? Кто они ему такие, кто им он? Что такого уж ценного он может им сказать, учитывая их полную некомпетентность? Его привлекает и манит к себе Лидия. Саймону кажется, будто на него устроил засаду цветущий куст.


Сегодня он слишком устал и не будет, как обычно, допоздна читать и работать. Он ложится в постель и сразу же засыпает. Саймон на огороженном дворе, где на веревке плещется белье. Там больше никого нет, и поэтому возникает ощущение какого-то тайного наслаждения. Простыни и белье развеваются на ветру, словно обтягивая невидимые выпуклые бедра, которые кажутся живыми. Пока Саймон за ними наблюдает — должно быть, он еще мальчик, к тому же невысокий, поскольку все время смотрит вверх, — с веревки срывается шарф или вуаль из белого муслина и, грациозно трепеща, летит по воздуху, подобно длинному разворачивающемуся бинту или краске, расплывающейся в воде. Саймон гонится за вуалью, выбегает со двора и мчится по дороге: вот он уже за городом, затем — в поле. Фруктовый сад. Материя запуталась в ветвях увешанного зелеными яблоками деревца. Он тянет ее вниз, и вуаль падает ему на лицо; потом Саймон понимает, что это вовсе не ткань, а волосы — длинные благоухающие волосы невидимой женщины, которые обвивают его шею. Он сопротивляется, но его крепко обнимают: ему нечем дышать. Ощущение неприятное и почти невыносимо эротическое. Саймон резко просыпается.

Глава 22

Сегодня я поднялась в комнату для шитья еще до прихода доктора Джордана. Что толку спрашивать, почему он опаздывает, — джентльмены встают и ложатся, когда им заблагорассудится. Так что я сижу и шью, тихонько напевая себе под нос:

О, расщелина в скале,

Спрячь меня скорей в себе!

И пускай кровь и вода,

Что прольются вмиг туда,

Смоют грех с души моей

Чистою струей своей.

Мне нравится эта песня — сразу вспоминаются скалы, вода и морской берег, одним словом, раздолье, а ведь вспомнить о чем-нибудь — все равно что там побывать.

— Не знал, что вы так хорошо поете, Грейс, — говорит доктор Джордан, входя в комнату. — У вас красивый голос. — У него темные круги под глазами и такой вид, будто он всю ночь не смыкал глаз.

— Спасибо, сэр, — отвечаю. — Раньше у меня было больше поводов для пения.

Он садится, вынимает свою тетрадь и карандаш, а еще пастернак, который кладет на стол. Я бы такой не выбрала — он оранжевого цвета, значит, корнеплод уже старый.

— О, пастернак, — говорю.

— О чем-нибудь напоминает? — спрашивает он.

— Да, есть поговорка: «красными речами пастернака не подсластишь», — отвечаю. — А еще его очень трудно чистить.

— Я полагаю, его хранят в погребе, — говорит он.

— Нет, сэр, — возражаю. — На улице, в выложенной соломой яме, потому что мороженый пастернак намного вкуснее.

Он устало на меня смотрит, а мне интересно, отчего же он не спал всю ночь. Наверно, думал о какой-то юной леди, не отвечающей ему взаимностью, или плотно поел перед сном.

— Продолжим ваш рассказ? — говорит он.

— Только я запамятовала, на чем мы остановились, — отвечаю. Это неправда, но мне хочется узнать, слушает ли он меня или только притворяется.

— На смерти Мэри, — подсказывает он. Вашей бедной подруги Мэри Уитни.

— Ах да, — говорю. — Мэри.


Ну, сэр, про обстоятельства кончины Мэри все помалкивали. Одни верили, а другие, возможно, не верили в то, что она померла от лихорадки, но никто открыто этого не отрицал. И ни один человек не спорил с тем, что свои вещи Мэри оставила мне, ведь она об этом написала. Хотя кое у кого это вызывало недоумение: выходило, она заранее знала, что помрет. Но я сказала, что богачи заранее составляют завещания, так почему бы и Мэри не поступить точно так же? И никто больше ничего не сказал. Равно как и о писчей бумаге, и о том, где же она ее раздобыла.

Я продала ее шкатулку, которая была хорошего качества, и ее лучшее платье коробейнику Джеремайе — он пришел сразу же после ее смерти. И еще я продала ему золотое колечко, которое Мэри прятала под половицей. Я сказала Джеремайе, что денег должно хватить на приличные похороны, и он предложил мне справедливую цену и даже слегка ее надбавил. Он сказал, что видел на лице Мэри печать смерти, но все мы задним умом крепки. Джеремайя сказал еще, что ему жалко Мэри и он будет за нее молиться, хоть я и не представляла себе, какими такими молитвами, ведь он язычник и занимался всеми этими фокусами да ворожбой. Но сдается мне, слова молитвы не имеют значения, ведь Бог различает лишь между доброй и худой волей.

С похоронами мне помогла Агнесса. Мы положили в гроб цветы из сада миссис ольдермен Паркинсон, попросив у нее сперва разрешения. Дело было в июне, и мы срезали только белые розы да пионы с длинными стеблями. Я усыпала все тело Мэри лепестками и незаметно вложила сшитый для нее игольник, но так, чтоб его не было видно, потому что он ведь ярко-красный и выглядеть может неправильно. И еще я отрезала на память прядь волос у нее с затылка и связала их ниткой.

Мэри похоронили в ее лучшей ночной рубашке, и она ни капельки не была похожа на мертвую, а казалось, просто спит, хоть и очень бледная. Лежит вся в белом, будто невеста. Гроб был самый простой, сосновый, потому что я хотела еще заказать надпись на могильном камне, но денег хватило только на имя и фамилию. Мне же хотелось выбить стишок: «В юдоли сей уж нет тебя — на небе вспоминай меня», но средства не позволяли. Ее похоронили вместе с методистами, на Аделаид-стрит, в уголке для нищих, но в пределах кладбища, и мне казалось, что я сделала для нее все, что могла. На похоронах были только Агнесса и две другие служанки, чтобы не возникло подозрений, будто Мэри умерла неправедной смертью. И когда на гроб бросили комья земли, а молодой священник сказал: «Прах во прах возвратится»,[339] я очень горько расплакалась, вспомнив о своей бедной матушке: ее ведь не засыпали землей, как положено, а просто бросили и морс.

Мне было очень трудно поверить, что Мэри действительно умерла. Я по-прежнему ждала, что она войдет в комнату, и когда я лежала ночью в кровати, мне иногда мерещилось ее дыхание или ее смех за дверью. Каждое воскресенье я приносила на ее могилу цветы, но не из сада миссис ольдермен Паркинсон — тогда был просто особый случай, — а обычные полевые, которые я собирала на пустошах, на берегу озера и в прочих местах.


Вскоре после смерти Мэри я ушла от миссис ольдермен Паркинсон. Мне не хотелось там оставаться, ведь с тех пор, как Мэри умерла, миссис ольдермен Паркинсон и миссис Медок относились ко мне недоброжелательно. Наверно, думали, что я помогала Мэри встречаться с тем джентльменом, имя которою я, по их мнению, знала. И хоть я никому не помогала, трудно было рассеять их подозрения. Когда я сказала, что хочу уволиться, миссис ольдермен Паркинсон не возражала, но отвела меня в библиотеку и еще раз очень серьезно спросила, знаю ли я этого мужчину. И когда я ответила, что не знаю, она велела мне поклясться на Библии, что если даже я его знаю, то никому об этом не расскажу, и тогда она мне напишет хорошую рекомендацию. Мне претило ее недоверие, но я исполнила ее требование, и миссис ольдермен Паркинсон написала рекомендацию. Она добродушно сказала, что я честно выполняла свою работу, и, расщедрившись, подарила на прощание два доллара и нашла мне новое место у мистера Диксона, который тоже был ольдерменом.

У Диксонов мне платили больше, ведь теперь я стала обученной и имела при себе рекомендацию. Хороших слуг было мало, потому что многие уехали после Восстания в Штаты, и хотя все время прибывали новые иммигранты, прислуги по-прежнему не хватало и спрос на нее оставался велик. Поэтому я знала, что не обязана оставаться там, где мне не нравится.

А у мистера Диксона мне сразу не понравилось: я чувствовала, что хозяева слишком хорошо знакомы со всей этой историей и относятся ко мне холодно. Поэтому через полгода я предупредила, что увольняюсь, и ушла к мистеру Макманусу, но это место тоже меня не устроило, потому что из слуг там была только я да один батрак, который постоянно твердил о конце света, адских муках и скрежете зубовном, так что за обедом не с кем было словом перемолвиться. Я проработала там всего лишь три месяца, после чего меня нанял мистер Коутс, у которого я прослужила несколько месяцев после своего пятнадцатилетия. Там была еще одна служанка — она мне завидовала, потому что я трудилась усерднее, чем она. Так что при первой же возможности я ушла к мистеру Хараги на такой же оклад, как у Коутсов.

Какое-то время все шло хорошо, но я начала беспокоиться, когда мистер Хараги стал позволять себе вольности в заднем коридоре, когда я уносила посуду из столовой. И хотя я помнила совет Мэри насчет пинка между ног, мне показалось, что пинать своего хозяина не след, иначе это может закончиться увольнением без рекомендации. Но однажды ночью я услыхала за дверью своей чердачной комнаты его хриплый кашель. Он возился с задвижкой. На ночь я всегда запиралась, но знала, что все равно он рано пли поздно отыщет способ пробраться внутрь, хотя бы с помощью лестницы, и, памятуя об этом, спать спокойно я не могла. А мне ведь нужно было хорошо выспаться, потому что за день я сильно уставала. Если тебя застают в твоей комнате с мужчиной, то виновата ты сама, каким бы путем он туда ни проник. Как говаривала Мэри, некоторые хозяева считают, что ты должна им служить круглые сутки, а главная твоя работа — лежа на спине.

Думаю, миссис Хараги о чем-то подозревала. Она была из хорошей семьи, для которой настали тяжелые времена, и замужество оказалось единственным шансом: мистер Хараги сколотил состояние на торговле свининой. Сомневаюсь, что мистер Хараги впервые вел себя подобным образом, потому что, когда я предупредила об увольнении, миссис Хараги даже не спросила меня, почему я ухожу, а вздохнула и сказала, что я славная девушка, и сразу же написала мне рекомендацию на самой лучшей писчей бумаге.

Я ушла к мистеру Уотсону. Конечно, можно было найти место и получше, если б у меня было время осмотреться, но пришлось торопиться, поскольку мистер Хараги, пыхтя и отдуваясь, зашел в прачечную, пока я жирными, грязными руками скоблила кастрюли, и все равно попытался схватить меня, а это значило, что он готов на все. Мистер Уотсон был сапожником и очень нуждался в прислуге: у него было трое детей да жена на сносях. Единственная служанка не справлялась со стиркой, хоть и была хорошей простой кухаркой. Поэтому мистер Уотсон готов был платить мне два доллара пятьдесят центов в месяц и давать еще пару обуви в придачу. Обувь мне была нужна, ведь та, что досталась от Мэри, не подходила мне по размеру, моя собственная почти вся износилась, а новая стоила очень дорого.

Я пробыла там недолго, пока не познакомилась с Нэнси Монтгомери, которая пришла к нам в гости: дело в том, что она выросла в деревне вместе с кухаркой миссис Уотсон Салли. Нэнси приехала в Торонто, чтобы сделать кое-какие покупки на распродаже в галантерее Кларксона. Она показала нам очень красивый малиновый шелк, который купила для зимнего платья, и я подумала: для чего экономке такое платье и зачем ее хозяину такие нарядные перчатки да льняная ирландская скатерть? Нэнси сказала, что лучше покупать на распродаже, чем в магазине, потому что цены там ниже, а ее хозяин человек прижимистый. Она приехала в город не дилижансом, а в повозке вместе с хозяином: по ее словам, это гораздо удобнее, чем толкаться со всякими чужаками.

Нэнси Монтгомери была видной темноволосой женщиной лет двадцати четырех. У нее были красивые карие глаза; как и Мэри Уитни, она много смеялась и шутила, и казалась очень добродушной. Она сидела на кухне, пила чай и беседовала с Салли о прежних временах. Они вместе ходили в школу к северу от города — первую школу в округе, где местный священник проводил занятия субботним утром, когда детей освобождали от работы. Школа размещалась в бревенчатом доме, по словам Нэнси, больше похожем на хлев, и им приходилось пробираться сквозь чащу, где тогда водилось много медведей. Однажды они увидели медведя, и Нэнси с криком побежала и влезла на дерево. Салли сказала, что медведь испугался больше, чем Нэнси, а Нэнси добавила, что этот медведь, наверно, был джентльмен и, когда она влезала на дерево, что-то приметил и с перепугу убежал, потому что учуял новую опасность. И они от души рассмеялись. Они рассказывали, как мальчишки толклись возле уборной за школой, пока там сидела одна из девочек, а они этой девочке ничего не сказали и подсматривали за ней в щелку всей гурьбой, а потом им было стыдно. Салли сказала, что для такого выбирали всегда самых стеснительных, а Нэнси добавила:

— Да уж, но в этой жизни нужно уметь за себя постоять.

И я подумала, что она права.

Складывая свою шаль и другие вещи — у нее был чудесный розовый зонтик от солнца, правда, уже не совсем чистый, — Нэнси сказала мне, что она служит экономкой у мистера Томаса Киннира, эсквайра, который живет в Ричмонд-Хилле, на Янг-стрит, за Гэллоуз-Хиллом и Хоггз-Холлоу.

Нэнси сказала, что ей нужна еще одна служанка, потому что дом большой, а девушка, которая была у них раньше, вышла замуж. Мистер Киннир — джентльмен из хорошей шотландской семьи, беззаботный и неженатый. Так что работы немного, и к тому же нет хозяйки, которая стала бы придираться и выговаривать за каждую мелочь. Может, меня заинтересует это место?

Нэнси утверждала, что скучает по женской компании, поскольку ферма мистера Киннира далеко от города. Кроме того, она — женщина одинокая, живет в одном доме с джентльменом, и ей не хочется давать повод для досужих слухов. Мне показалось, что она говорила со мной искренне. Нэнси прибавила, что мистер Киннир — щедрый хозяин, и, если ему угодить, он проявит свою широкую натуру. Если я соглашусь, то заключу выгодную сделку и займу более высокое положение в обществе. Потом она спросила, какое у меня сейчас жалованье, и сказала, что будет платить мне три доллара в месяц. И мне показалось, что это очень приличная сумма.

Нэнси сказала, что через неделю опять приедет в город по делам и до этого времени может подождать моего решения. Всю неделю я обдумывала ее предложение. Меня беспокоило, что придется переехать из города в деревню, ведь я уже привыкла к жизни в Торонто: бегая по поручениям, там можно столько всего увидеть. Иногда устраивались представления и ярмарки, где, правда, приходилось остерегаться воров; выступали также уличные проповедники, а на углу всегда стоял и пел какой-нибудь мальчик или женщина, живущие подаянием. Я видела человека, глотавшего огонь, и еще одного, чревовещателя, а также поросенка, умевшего считать, и пляшущего медведя в наморднике, только это было похоже на обман, и оборвыши тыкали в него палками. А в деревне грязно, там нет красивых высоких тротуаров, а по ночам — никакого тебе газового освещения. Там нет шикарных магазинов, церковных шпилей, нарядных экипажей и новых кирпичных банков с колоннами. Но я подумала, что если мне в деревне не понравится, я всегда смогу вернуться обратно.

Когда я спросила совета у Салли, она сказала, что не знает, насколько это место подходит для такой юной девушки, как я. И когда я спросила, почему она так считает, Салли ответила, что Нэнси всегда была к ней добра, и ей не хочется об этом говорить, и человек — сам кузнец своего счастья, а еще слово — серебро, а молчание золото, и коль скоро она ничего толком не знает, то и говорить не о чем. Однако Салли считала своим долгом мне об этом сказать, потому что у меня ведь нет матери и некому дать совет. А я не имела и и малейшего понятия, о чем это она толкует.

Я спросила ее, не говорят ли о мистере Киннире чего-нибудь скверного, и Салли ответила:

— Ничего такого, что в народе зовут скверной.

И ломала голову над этой загадкой, и, наверно, для всех было бы лучше, если бы Салли сказала мне все напрямик. Но такого высокого жалованья у меня никогда еще не бывало, а для меня это было очень важно, но еще важнее оказалась сама Нэнси Монтгомери. Она живо напомнила мне Мэри Уитни, после смерти которой я сильно приуныла. Поэтому я и решила согласиться.

Глава 23

Нэнси дала мне денег на дорогу, и в условленный день я села на утренний дилижанс. Поездка была долгой, ведь Ричмонд-Хилл находился в шестнадцати милях по Янг-стрит. Прямо к северу от города дорога была сносной, хотя нередко встречались крутые холмы, и нам приходилось выходить из кареты и идти пешком, а не то лошади не втащили бы нас на гору. Возле канав росло много цветов маргаритки и все такое, — вокруг них кружились бабочки, и эти участки дороги были очень красивыми. Я собралась было нарвать букет, но передумала — он все равно бы завял по пути.

Потом дорога ухудшилась, появились глубокие колеи и камни: нас трясло и подбрасывало так, что казалось, кости повыскакивают из суставов. На вершинах холмов мы задыхались от пыли, а в низинах было по колено грязи, но топкие места загатили. Люди сказывали, что во время дождя дорога превращается в болото, а в марте, при весеннем половодье, становится и вовсе непроезжей. Самое лучшее время года — зима, когда все сковано морозом и сани ездят быстро. Однако дуют метели, и можно околеть от мороза, если сани случайно перевернутся. Иногда ветер наметает сугробы высотой с лошадь, и тогда единственное спасение — короткая молитва да большая бутыль виски. Все это и многое другое поведал мне сидевший рядом мужчина, который сказал, что он торгует фермерской утварью да семенами, и утверждал, что хорошо знает дорогу.

Мы проезжали мимо больших, красивых домов и мимо низких, убогих бревенчатых хижин. Поля окружали разнообразные заборы: змеистые изгороди из жердей или ограды из корней деревьев, вырванных из земли и похожих на исполинские мотки деревянных волос. Временами попадались перекрестки, на которых теснились несколько домишек да постоялый двор, где можно было дать отдых лошадям или сменить их и пропустить рюмку виски. Там, правда, слонялись такие мужчины, что выпивали не по одной рюмке, а намного больше. Одетые в какие-то обноски, они подходили к дилижансу и нахально заглядывали мне под шляпку. Когда мы остановились в полдень, торговец фермерской утварью предложил мне зайти внутрь, опрокинуть вместе с ним по рюмашке и чем-нибудь подкрепиться, но я отказалась, потому что приличной женщине негоже заходить в такие места с незнакомцем. У меня были с собой хлеб и сыр, и я могла напиться воды из колодца во дворе, а большего мне и не надо.

В дорогу я надела хорошие летние вещи: поверх чепца — соломенная шляпка, украшенная голубым бантом из шкатулки Мэри; и платье из набивного ситца с наставленными плечами, которые тогда уже вышли из моды, но мне было некогда их переделать. Раньше это платье было в красный горошек, но застиралось до розового, и я получила его в счет жалованья от Коутсов. Две юбки, одна рваненькая, но аккуратно зашитая, а другая уже коротковата, но кто на нее будет смотреть? Хлопчатобумажная сорочка, подержанный корсет от Джеремайи и белые хлопчатобумажные чулки, заштопанные, но еще будут носиться. Пара обуви от сапожника мистера Уотсона, которая была не самого лучшего качества и мне не впору, ведь лучшую обувь привозят из Англии. Летняя шаль из зеленого муслина и шейный платок, оставленный мне Мэри, а ей он достался от матери: голубоватые цветочки «девица в зелени» по белому полю. Его складывали треугольником и носили на шее, чтобы на коже не появились от солнца веснушки. Меня очень утешала эта память о Мэри. Но перчаток у меня не было. Никто мне их не дарил, а купить было дорого.

Моя зимняя одежда — красная фланелевая юбка и теплое платье, шерстяные чулки и фланелевая ночная сорочка, а также две хлопчатобумажные на лето, летнее рабочее платье, башмаки, два чепца, передник и смена белья была упакована вместе с маминой шалью в узелок, который забросили на крышу кареты. Узелок хорошо перетянули ремнями, но я всю дорогу боялась, что он свалится и потеряется по пути, и оглядывалась то и дело.

— Никогда не оглядывайтесь назад, — сказал торговец фермерской утварью.

— Почему? — спросила я. Я знала, что с незнакомыми мужчинами разговаривать не следует, но этого трудно избежать, когда сидишь в такой тесноте.

— Что прошло, то быльем поросло, — ответил он, — и жалеть об этом нечего. Знаете, что стало с Лотовой женой? — продолжал он. — Превратилась в соляной столп.[340] Славная была женщина! Правда, чуток сольцы вам, женщинам, никогда не повредит, — и он рассмеялся.

Я не знала, о чем он, хотя догадывалась, что ни о чем хорошем, и решила больше с ним не разговаривать.

Комары были очень злыми, особенно в болотистых местах и на лесных опушках, ведь хотя землю рядом с дорогой расчистили, еще оставались большие островки из очень высоких, темных деревьев. Воздух в лесу был другим: холодным и влажным, и там пахло мхом, землей и опавшими листьями. Лес меня пугал, ведь он кишел дикими зверями — медведями и волками; я запомнила рассказ Нэнси о медведе.

Торговец фермерской утварью спросил:

— Боитесь в лес ходить, мисс?

А я ответила:

— Не боюсь, но без нужды ходить туда не стану.

И он сказал:

— Правильно, молодым женщинам не след ходить в лес самим, мало ли что может приключиться. Давеча нашли одну с разорванной одеждой, а голова лежала в стороне от тела.

И я спросила:

— Так это был медведь?

А он говорит:

— Медведь или краснокожие, в этих лесах их полно. Могут появиться в любой момент и в два счета снять с вас шляпку, а вслед за нею — и скальп. Краснокожие любят отрезать дамам волосы, которые по хорошей цене продают в Штатах. — Потом он добавил: — Видать, у вас под чепцом тоже красивые волосы. — Он все время ко мне прижимался, и мне это было неприятно.

Я знала, что он лжет, если не про медведей, то уж наверняка про краснокожих, и просто хочет нагнать на меня страху. Поэтому я дерзко сказала:

— Краснокожим я доверяю больше, чем вам. — И он засмеялся, но я говорила серьезно. Я видела краснокожих в Торонто: иногда они приходили туда забирать договорные деньги[341] или околачивались у черного входа в дом миссис ольдермен Паркинсон — торговали корзинами и рыбой. У них были непроницаемые лица, и трудно было понять, что же у них на уме, но, если их прогоняли, они тут же уходили. Однако я все равно обрадовалась, когда мы выехали из лесу, увидали изгороди, дома и развешанное на веревках белье и вдохнули запах дыма от кухонных плит и деревьев, которые пережигали на угли.

Потом мы проехали мимо развалин здания, от которого остался лишь почерневший фундамент, и торговец показал на него и объяснил, что это знаменитая «Таверна Монтгомери», где Маккензи со своей шайкой проводил сходки повстанцев и откуда они отправились маршем по Янг-стрит. Перед этой таверной застрелили человека, собиравшегося предупредить правительственные войска о готовящемся Восстании, а потом здание подожгли.

— Некоторых изменников повесили, — сказал торговец, — а трусливого шельмеца Маккензи следовало бы притащить обратно из Штатов, куда он сбежал, оставив своих друзей болтаться в петле. — В кармане у торговца лежала фляга, и к тому времени он уже успел набраться хмельной удали, как я могла понять по перегару у него изо рта. А когда мужчины в таком состоянии, лучше их не злить, и поэтому я промолчала.


В Ричмонд-Хилл мы приехали поздно вечером. Он был больше похож не на город, а на деревню — дома выстроились в цепочку вдоль Янг-стрит. Я сошла на постоялом дворе, где мы договорились встретиться с Нэнси, и кучер снял с крыши мой узелок. Торговец фермерской утварью слез тоже и спросил, где я остановлюсь, а я ответила:

— Меньше будете знать, крепче будете спать.

Тогда он взял меня за руку и сказал, что я должна пойти с ним в трактир и выпить пару рюмок виски за нашу дружбу, ведь мы так хорошо зазнакомились в дилижансе. Я попробовала вырвать руку, но он не отпускал и стал вести себя очень развязно, пытался обнять меня за талию, а несколько бездельников его подбадривали. Я поискала глазами Нэнси, но ее нигде не было. Мне подумалось, что я произведу на нее очень плохое впечатление, если она увидит, как я отбиваюсь от пьяного мужика на постоялом дворе.

Дверь в трактир была открыта, и в ту же минуту из нее вышел Джеремайя с коробом на спине и длинным посохом в руке.

Я обрадовалась и позвала его, а он в недоумении оглянулся и тотчас поспешил ко мне.

— Ба! Грейс Маркс, — сказал он. — Не ожидал тебя здесь увидеть.

— Я тоже, — сказала я и улыбнулась. Но меня все же нервировал торговец фермерской утварью, который по-прежнему держал меня за руку.

— Это твой друг? — спросил Джеремайя.

— Нет, — ответила я.

— Ваше общество леди не по вкусу, — сказал Джеремайя, подражая голосу элегантного джентльмена. А торговец фермерской утварью ответил, что я никакая не леди, прибавив парочку нелюбезных слов и пройдясь насчет матушки Джеремайи.

Схватив посох, Джеремайя ударил им по руке торговца, и тот меня отпустил. Потом Джеремайя толкнул его, и мужчина попятился к стене трактира и уселся прямо в кучу конского навоза. Тогда все ротозеи рассмеялись над ним, ведь они всегда потешаются над тем, кто слабее.

— Ты где-то поблизости работаешь? — спросил Джеремайя, когда я его поблагодарила. Я ответила, что работаю, и он сказал, что зайдет ко мне со своими товарами. Тогда-то и появился третий мужчина.

— Это вас зовут Грейс Маркс? — примерно так спросил он. Точно я не запомнила.

Я ответила:

— Да.

А мужчина сказал, что он мистер Томас Киннир, мой новый хозяин, и приехал меня забрать. У него была легкая коляска с запряженной в нее лошадью; позже я узнала, что ее звали Чарли. Это был очень статный гнедой мерин с такой красивой гривой, хвостом и большими карими глазами, что я с первого взгляда горячо его полюбила.

Мистер Киннир велел конюху погрузить мой узелок сзади на коляску, где уже лежало несколько свертков, и сказал:

— Вы и пяти минут не пробыли в городе, а уже успели завоевать двух поклонников-джентльменов.

Я ответила:

— Нет.

И он переспросил:

— Что нет? Не джентльменов или не поклонников?

Я смешалась, не зная, чего он от меня добивается. Тогда он сказал:

— Залезайте, Грейс.

И я спросила:

— Вы хотите, чтобы я села спереди?

А он ответил:

— Ну не сзади же вас класть — вы ведь не багаж, и помог мне сесть рядом.

Я застеснялась, ведь я не привыкла сидеть рядом с джентльменом, тем более своим хозяином, но он, недолго думая, влез в коляску с другой стороны и стегнул кнутом лошадь. И вот мы поехали по Янг-стрит, как будто я была изысканной леди, и, наверно, тем, кто поглядывал на нас из окон домов, было о чем посудачить. Но, как я позднее узнала, мистер Киннир никогда не обращал внимания на пересуды, поскольку ему было наплевать на то, что о нем говорили. Он был человеком при деньгах, в политику не вмешивался и мог не обращать внимания на сплетни.

— А как выглядел мистер Киннир? — спрашивает доктор Джордан.

— Джентльменская осанка, сэр, — отвечаю, — да еще усы.

— И это все? — говорит доктор Джордан. — Плохо же вы его рассмотрели!

— Не могла же я на него пялиться, — говорю, — а в коляске так я и вовсе на него не глядела. Из-за шляпки пришлось бы поворачивать голову. Вы ведь никогда не носили шляпки, сэр?

— Нет, не носил, — отвечает доктор Джордан. Он кривовато усмехается. — Полагаю, это очень неудобно, — говорит.

— То-то и оно, сэр, — говорю. — Зато я видела перчатки у него на руках, которыми он держал поводья: перчатки были бледно-желтые, из мягкой кожи и так хорошо сшиты, что сидели почти без единой морщинки — их даже можно было перепутать с его собственной кожей. Тогда мне взгрустнулось, оттого что у меня самой перчаток вообще не было, и я старательно прятала руки в складках шали.

— Наверное, вы очень устали, Грейс, — сказал он.

И я ответила:

— Да, сэр.

А он добавил:

— Сегодня очень тепло.

И я сказала:

— Да, сэр.

Так мы и ехали, и, сказать вам по правде, это было еще хуже, чем трястись по ухабам в дилижансе рядом с торговцем фермерской утварью. Не знаю даже почему, ведь мистер Киннир был гораздо любезнее. Но Ричмонд-Хилл — местечко небольшое, и мы его быстро проехали. Мистер Киннир жил на краю деревни, в доброй миле к северу от нее.

Наконец мы миновали фруктовый сад и свернули в подъездную аллею, которая была изогнутой, около ста ярдов в длину и пролегала меж двумя рядами средней высоты кленов. В конце аллеи стоял дом с верандой вдоль фасада и белыми колоннами. Довольно большой, хоть и поменьше, чем у миссис ольдермен Паркинсон.

Из-за дома доносился стук топора. На заборе сидел мальчик лет четырнадцати, и, когда мы подъехали, он спрыгнул и подошел придержать лошадь. У него были рыжие, неровно остриженные волосы и вдобавок к этому веснушки. Мистер Киннир сказал ему:

— Здравствуй, Джейми, это Грейс Маркс. Она приехала из Торонто. Я встретил ее на постоялом дворе.

А мальчик посмотрел на меня и оскалился, будто увидел что-то смешное. Но он просто был очень застенчивым и нескладным.

Перед верандой росли цветы — белые пионы и красные розы, которые срезала женщина, одетая в изящное платье с тройными оборками. В руке у нее была неглубокая корзина, куда она складывала цветы. Услыхав скрип колес и стук копыт, женщина выпрямилась и подняла голову, прикрывая глаза ладонью, и я заметила, что она в перчатках. Тогда я узнала в этой женщине Нэнси Монтгомери. На ней была шляпка того же цвета, что и платье, и казалось, будто надела она свой лучший наряд только для того, чтобы выйти из дому и нарезать цветов. Она грациозно помахала рукой, но даже не подумала ко мне подойти, и у меня впервые защемило сердце.

Сесть в коляску — это ведь только полдела, надобно еще с нее слезть. А мистер Киннир даже не помог мне сойти вниз: сам-то он выскочил и поспешил по дорожке к дому навстречу Нэнси, а мне оставалось сидеть в коляске, будто мешок с картошкой, или вылезать самостоятельно — так я и сделала. Из-за дома вышел мужчина с топором в руке: наверно, он-то и рубил дрова. У него на плече висела плотная куртка, рукава рубашки закатаны, а ворот расстегнут, шея обвязана красным платком, и штаны заправлены в сапоги. Он был темноволос, строен и невысок, на вид ему было не больше двадцати одного года. Он ничего не сказал, но пристально посмотрел на меня, подозрительно и немного насупленно, словно я чуть ли не личный его враг. Но, видимо, он глядел вовсе не на меня, а на кого-то прямо у меня за спиной. Мальчик Джейми сказал ему:

— Это Грейс Маркс, — но он так ничего и не ответил. А потом Нэнси позвала:

— Макдермотт, уведи-ка лошадь и отнеси вещи Грейс в ее комнату, заодно и покажешь ей, где она.

После этого он весь вспыхнул, словно охваченный злостью, и недружелюбно кивнул мне, чтобы я шла за ним.

Я замерла на мгновение — вечернее солнце светило мне прямо в глаза — и посмотрела на Нэнси и мистера Киннира, которые стояли возле пионов. Их окружала золотистая дымка, будто с небес просыпалась золотая пыльца, и я слышала их смех. Я взопрела, устала, проголодалась и с ног до головы покрылась дорожной пылью, а она со мной даже не поздоровалась.

Потом я пошла вслед за лошадью и коляской на задний двор. Мальчик Джейми шагал рядом со мной и робко спрашивал:

— А Торонто большой город? Красивый? Я никогда там не бывал.

Но я лишь сказала:

— Ну да, красивый. — Я не могла говорить с ним о Торонто — я в тот момент горько пожалела, что оттуда уехала.

Я до сих пор вспоминаю этот дом во всех подробностях и отчетливо, будто на картинке: веранда с цветами, окна и белые колонны в ярком солнечном свете. Я могла бы с завязанными глазами обойти все его комнаты, хотя в тот момент у меня еще не было никаких особых предчувствий и просто хотелось напиться воды. Подумать только: спустя полгода из всех обитателей этого дома в живых осталась только я.

Не считая, конечно, Джейми Уолша, но так он ведь с нами не жил.

Глава 24

Макдермотт показал мне комнату, рядом с зимней кухней. Он был не больно-то учтив и сказал только:

— Будешь спать здесь.

Пока я развязывала свой узелок, вошла Нэнси, которая теперь просто сияла от счастья. Сказала:

— Очень рада тебя видеть, Грейс. Как хорошо, что ты приехала! — Она усадила меня за стол в зимней кухне, где было холоднее, чем в летней, потому что печь не топили, и показала мне раковину, где можно умыться и сполоснуть руки. Потом она дала мне стакан слабого пива и немного холодной говядины из кладовки и сказала: — Ты, наверное, устала с дороги. Это так утомительно. — И она посидела со мной, пока я подкреплялась, что было очень любезно с ее стороны.

На Нэнси были очень красивые сережки, можно сказать, из настоящего золота, и я удивлялась, как она их может себе позволить на жалованье экономки.

Когда я перекусила, она показала мне дом и надворные постройки. Летняя кухня была полностью отделена от основного здания, чтобы оно не перегревалось, — это очень разумно и всем нужно взять на заметку. В каждой из кухонь — мощеный пол и внушительных размеров железная печь с плоской плитой спереди, для нагревания; тогда это была новейшая модель. В обеих кухнях была своя раковина с трубой, соединявшейся со сточным колодцем, своя прачечная и кладовая. Водопроводная колонка стояла во дворе между двумя кухнями, и я обрадовалась, что это не открытый колодец, потому что иногда туда падают всякие предметы и там часто заводятся крысы.

За летней кухней помещалась конюшня, примыкавшая к сараю для экипажей, где ставили коляску. В сарае хватило бы места для двух экипажей, но у мистера Киннира была лишь одна легкая коляска — наверно, по здешним дорогам настоящий экипаж просто не проехал бы. В конюшне имелось четыре стойла, но мистер Киннир держал лишь корову и двух лошадей: Чарли и жеребенка, который со временем должен был стать верховой лошадью. Чулан для сбруи находился возле зимней кухни, что было необычно да и не очень удобно.

Над конюшней располагалась чердачная комната, где спал Макдермотт. Нэнси сказала, что он жил у них около недели, и хотя был расторопен, когда мистер Киннир отдавал распоряжения, на нее, похоже, злился и вел себя вызывающе. И я сказала, что, возможно, он обозлен на весь мир, потому что со мной он тоже был груб. А Нэнси сказала, что, по ее мнению, ему бы стоило вести себя поучтивее, а не то пусть убирается восвояси, ведь там, откуда он родом, полно безработных солдат, которых не надо долго упрашивать.

Мне всегда нравился запах конюшни. Я погладила нос жеребенку и поздоровалась с Чарли и с коровой, ведь я должна была ее доить и надеялась, что мы с нею поладим. Макдермотт как раз стелил солому для скотины. Он что-то проворчал и сердито посмотрел на Нэнси, и я поняла, что они друг друга недолюбливают. Когда мы вышли из конюшни, Нэнси сказала:

— Сегодня он туча тучей. Что ж, придется ему приспосабливаться. Или улыбайся, или скатертью дорога! Вернее, милости просим в канаву! — И она рассмеялась, а я боялась, как бы он этого не услышал.

Затем мы осмотрели курятник и птичий двор, окруженный плетенкой из ивовых прутьев, чтобы куры не выбегали наружу, хотя эта ограда и не остановила бы лисиц, ласок да енотов, которые, как известно, любят воровать яйца. Потом мы зашли на огород, густо засаженный, но давно не полотый, а в дальнем конце тропинки увидали нужник.

Мистер Киннир владел большим поместьем: пастбищем для коровы и лошадей, небольшим фруктовым садом ниже по Янг-стрит и несколькими полями, которые уже возделывали или пока только расчищали от деревьев. Нэнси сказала, что за ними ухаживает отец Джейми Уолша: они жили в четверти мили отсюда. Оттуда, где мы стояли, можно было увидеть их крышу и дымоход, торчавший над деревьями. Сам Джейми был смышленым и многообещающим мальчиком, он выполнял поручения мистера Киннира и умел играть на флейте — вернее, он называл флейтой дудочку, больше похожую на сопелку. Нэнси разрешила ему приходить вечерами и играть для нас, ведь ему это нравилось. Она и сама любила музыку и даже училась играть на пианино. Это меня удивило, поскольку было непривычно для экономки, но я промолчала.

Во дворе между кухнями были натянуты веревки для белья. Отдельной прачечной не было, но принадлежности для стирки — медные котлы, лохань и стиральная доска — стояли теперь в летней кухне рядом с печью, и все было в хорошем состоянии. Я обрадовалась, что здесь не варили мыла сами, а брали покупное, которое намного приятнее к рукам.

Поросенка не держали, и этому я тоже обрадовалась, потому что поросята больно хитрые, любят выбегать из загородок и очень неприятно пахнут. В конюшне жили две кошки, которые ловили мышей и крыс, а вот собаки не было — старый пес мистера Киннира по кличке Каприз к тому времени издох. Нэнси сказала, что ей спокойнее на душе, если собака лает на чужаков, и мистер Киннир подыскивал хорошего охотничьего пса. Хозяин не был, конечно, заядлым охотником, но по осени любил подстрелить пару уток или дикого гуся, которых в тех местах водилось в избытке, хотя, по словам Нэнси, мясо у них жестковатое.

Мы вернулись в зимнюю кухню и прошли по коридору в вестибюль — большой, с камином и оленьими рогами над ним, стены оклеены дорогими зелеными обоями, а пол застелен красивым турецким ковром. В вестибюле находился люк в погреб, и, чтобы спуститься туда, нужно было приподнять край ковра. Странное место для погреба, ведь намного удобнее было бы поместить его в кухне, но там никакого погреба не было. Ступеньки оказались слишком крутыми, а сам погреб разделен на две части невысокой стенкой: с одной стороны молочная, где хранились масло и сыр, а с другой — вино и пиво в бочках, зимой яблоки, морковь, капуста, свекла и картошка в ящиках с песком, а также пустые винные бочки. Там имелось окно, но Нэнси сказала, что нужно всегда брать с собой свечу или фонарь, потому что внизу тьма кромешная, и можно споткнуться, упасть с лестницы и свернуть себе шею.

В тот раз мы не стали спускаться в погреб.


Рядом с вестибюлем находилась парадная гостиная с печью и двумя картинами: семейный портрет, наверно, предков — с чопорными физиономиями и в старомодной одежде, — и крупный, тучный, коротконогий бык. Там стояло также пианино: не фортепьяно, а простое стоячее пианино для гостиных, и шарообразная лампа, заправленная лучшим китовым жиром, привезенным из Штатов, — тогда еще не было керосина для ламп. За гостиной располагалась столовая, тоже с камином, серебряными канделябрами, хорошим фарфором и столовым серебром в запертой горке. Над каминной полкой висела картина с тушками фазанов, и мне подумалось, что это зрелище аппетита не возбуждает. С гостиной столовая соединялась несколькими двустворчатыми дверьми, а еду из кухни можно было внести через одностворчатую дверь, выходившую в коридор. С другой его стороны помещалась библиотека мистера Киннира, но в тот раз мы в нее не заходили, потому что хозяин как раз читал, а за библиотекой — небольшой кабинет с письменным столом, где он писал письма и вел свои дела.

Из вестибюля наверх вела красивая лестница с полированными перилами. Мы поднялись по ней и на втором этаже увидели спальню мистера Киннира с большой кроватью и смежную комнату для одевания, туалетный столик с овальным зеркалом и резной гардероб, а в спальне — картину с раздетой женщиной, лежащей на софе и изображенной со спины. Женщина оглядывалась через плечо, на голове у нее был какой-то тюрбан, а в руке — веер из павлиньих перьев. Всем известно, что павлиньи перья приносят в дом несчастье. Они были просто нарисованы, но в своем доме я бы ни за что подобного не допустила. Там была еще одна картина, тоже с обнаженной женщиной, принимающей ванну, но я не успела ее толком рассмотреть. Меня поразило то, что в спальне мистера Киннира висели аж две обнаженные женщины, ведь у миссис ольдермен Паркинсон были в основном пейзажи да цветы.

В дальнем конце вестибюля находилась спальня Нэнси, меньше хозяйской, и в каждой комнате лежал ковер. По всем правилам эти ковры нужно было выбивать, чистить и складывать на лето, но у Нэнси руки до этого не доходили, потому что в доме не хватало прислуги. Я удивилась, что ее спальня на одном этаже со спальней мистера Киннира, однако ни третьего этажа, ни чердака здесь не было, в отличие от дома миссис ольдермен Паркинсон, который был намного роскошнее. Имелась и комната для гостей. В конце коридора помещался чулан для зимней одежды и доверху заполненный шкаф для белья со множеством полок. А рядом со спальней Нэнси — крошечная комнатка, которую она называла швейной, со столом и стулом.

Осмотрев верхний этаж, мы спустились по лестнице и обсудили мои обязанности. Я подумала про себя, хорошо, мол, что на дворе лето, а не то мне пришлось бы разжигать все эти камины, да еще чистить и драить решетки с печами. И Нэнси сказала, что к работе мне следует приступить не сегодня, конечно, а завтра. Наверное, я очень устала и хочу пораньше лечь спать. И поскольку так на самом деле и было, а солнце уже садилось, я отправилась на боковую.

— И потом в течение двух недель все было спокойно, говорит мистер Джордан. Он зачитывает мое «Признание».

— Да, сэр, — подтверждаю я. — Более или менее спокойно.

— Что значит — все? Как это выглядело?

— Простите, не поняла, сэр.

— Чем вы занимались изо дня в день?

— Ну, как обычно, сэр, — отвечаю. — Выполняла свои обязанности.

— Извините меня, — говорит доктор Джордан, — но в чем именно состояли эти обязанности?

Я смотрю на него. На нем желтый галстук с белыми квадратиками. Он не шутит. Он и вправду не шутит. Таким мужчинам, как он, не нужно расхлебывать кашу, которую они же сами и заварили, а нам приходится расхлебывать не только свою собственную, но и их кашу в придачу. Они как дети — им не надо думать о будущем или волноваться о последствиях своих поступков. Но они в этом не виноваты, просто их так воспитали.

Глава 25

На следующее утро я проснулась на рассвете. В моей спаленке было жарко и душно, ведь начался летний зной, да еще темно, потому что ставни на ночь запирали от грабителей. Окна тоже закрывали из-за комаров и мух, и я подумала, что надо бы раздобыть кисеи на окно или на кровать и поговорить об этом с Нэнси. Из-за жары я спала в одной рубашке.

Я встала с кровати, раскрыла окно и ставни, чтобы впустить немного света, и вывернула постель — проветрить, а потом надела рабочее платье и фартук, заколола булавкой волосы и нахлобучила чепец. Волосы я собиралась расчесать позднее, перед зеркалом над кухонной раковиной, потому что в моей комнатке зеркала не было. Я подвернула рукава, обула башмаки и отперла дверь спальни. Я всегда запирала ее на засов, ведь если бы кто-нибудь ворвался в дом, то первым делом очутился бы в моей комнатушке.

Я любила рано вставать — так я могла хотя бы на время почувствовать себя хозяйкой в доме. Сначала я вылила горшок в помойное ведро, а потом с этим ведром вышла через дверь зимней кухни, отметив в уме, что пол нужно хорошенько помыть, поскольку Нэнси запустила хозяйство и в дом нанесли кучу грязи. Воздух во дворе был свежим, на востоке занималась розовая заря, а над полями стелился жемчужно-серый туман. Где-то рядышком пела птица, — кажется, крапивник, — а вдали каркали вороны. На рассвете кажется, будто вся жизнь начинается сызнова.

Наверно, лошади услышали, как открылась кухонная дверь, и заржали. Но кормить их или отгонять на пастбище не входило в мои обязанности, хоть я с, радостью этим бы занялась. Корова тоже замычала, вымя у нее наверняка набухло, но ей пришлось подождать, ведь не могла же я делать все сразу.

Я прошла по тропинке, мимо птичьего двора и огорода и обратно — по росистой траве, сметая на ходу сплетенную за ночь прозрачную паутину. Я бы никогда в жизни не смогла убить паука. Мэри Уитни считала, что это приносит несчастье, да и не она одна так говорила. Когда я находила в доме паука, то подбирала его концом метлы и отряхивала на улице. Но, видать, случайно прибила пару штук, потому что мне все равно не повезло в жизни.

Я добралась до нужника, опорожнила помойное ведро, ну и так далее.

— И так далее, Грейс? — спрашивает доктор Джордан.

Я смотрю на него. Если он не знает, что делают в нужнике, значит, с ним и в самом деле плохи дела.

Я задрала юбки и уселась поверх жужжащих мух на то сиденье, куда садятся все в доме — начиная леди и кончая ее служанкой. Все они писают и одинаково пахнут, причем вовсе не сиренью, как говаривала Мэри Уитни. Для подтирки там лежал старый номер женского альманаха «Годи», и я всегда рассматривала картинки, перед тем как использовать их по назначению. Там были последние моды, портреты английских герцогинь, великосветских нью-йоркских дам и прочее в том же духе. Никогда не отдавайте свои изображения в журналы или газеты, потому что никогда не знаешь, на какие цели пустят твой портрет другие люди, когда он уже будет не твой.

Но доктору Джордану я ничего такого не рассказала.

— И так далее, — твердо повторила я, потому что он имеет право лишь на это «и так далее». Я вовсе не обязана ему обо всем рассказывать только потому, что он изводит меня расспросами.

— Потом я отнесла помойное ведро к колонке во дворе, — продолжаю, — и залила его водой из ведра, которое там для этого специально стояло. Ведь если вы хотите что-нибудь выжать из насоса, надо сперва в него что-то влить. И Мэри Уитни говорила, что мужчины точно так же относится к женщине, коли проследуют низменные цели. Как только насос заработал, я ополоснула помойное ведро, умылась, а затем сложила ладони лодочкой, чтобы напиться. Вода в колонке мистера Киннира была приятной, без привкуса железа или серы. К тому времени взошло солнце, туман рассеялся, и можно было сказать, что наступило ясное утро.

После этого я зашла и летнюю кухню и принялась разжигать огонь в печи. Вычистила вчерашнюю золу и оставила ее, чтобы потом высыпать в нужник или на огород, против улиток и слизней. Печь была новая, но со своими причудами, и, когда я впервые зажгла ее, она пыхнула в меня черным дымом, словно ведьма на костре. Мне пришлось ее улещивать, подбрасывая обрывки газет, — мистер Киннир газеты любил и выписывал аж несколько штук — и щепки для растопки. Печь кашляла, а я дула сквозь решетку, и наконец огонь вспыхнул и разгорелся. Дрова были порублены слишком крупно, и мне приходилось заталкивать их в печь кочергой. Нужно сказать об этом Нэнси, чтоб она поговорила с Макдермоттом, который за это отвечал.

Потом я вышла во двор, накачала целое ведро воды и притащила его обратно в кухню. Ковшом наполнила чайник и поставила его на плиту.

Затем я взяла две старые морковки из закрома в чулане для сбруи, рядом с зимней кухней, положила в карман и направилась в хлев с подойником. Морковку я украдкой дала лошадям — это была конская морковка, но я не спросила разрешения ее взять. Я прислушалась, не шевелится ли на чердаке Макдермотт, но никаких звуков оттуда не доносилось: он спал мертвым сном или же притворялся.

Потом я подоила корову. Она была добрая и сразу меня полюбила. Бывают очень злые коровы, которые норовят поддеть тебя рогом или лягнуть копытом, но эта была не из таких, и, как только я прижалась лбом к ее боку, она тотчас принялась за дело. Жившие в хлеву кошки ходили вокруг да мяукали, выпрашивая молока, и я им немного отлила. После чего попрощалась с лошадьми, и Чарли потянулся головой к карману у меня на переднике. Знал, хитрец, где морковка лежит.

Выйдя на улицу, я услыхала сверху странный шум. Казалось, будто кто-то бешено колотит двумя молотками или стучит по деревянному барабану. Вначале я вообще ничего не могла понять, но, прислушавшись, сообразила: наверно, это Макдермотт отбивал чечетку на голом полу чердака. Судя по звукам, плясал он довольно умело, но почему совершенно один, наверху, да еще в такую рань? Возможно, просто от избытка сил и от радости жизни, но мне так почему-то не показалось.


Я отнесла парное молоко в летнюю кухню и отлила немного для чая. Потом накрыла ведро с молоком тряпкой от мух и оставила, чтобы сливки подошли. Я хотела позже сбить из них масло, если не случится грозы, потому что масло в грозу не взбивается. Потом улучила минутку, чтобы прибраться в своей комнате.

Ее и комнатой-то было трудно назвать: ни обоев, ни картин, ни даже занавесок. Я быстро подмела пол метлой, ополоснула ночной горшок и задвинула его под кровать. Там были целые залежи пыли, которую, видно, давно уже не выметали. Я вытряхнула тюфяк, расправила простыни, взбила подушку и застелила кровать стеганым одеялом. То было старое, потрепанное одеяло, хоть когда-то и красивое — «Журавль в небе». И я подумала о тех одеялах, которые сошью для себя, когда накоплю денег, выйду замуж и у меня будет свой дом.

Мне было приятно, что у меня есть прибранная комнатка. Когда приду в конце дня, она будет чистой и опрятной, как будто ее убрала для меня служанка.

Потом я взяла корзину для яиц, полведра воды и пошла в курятник. Джеймс Макдермотт стоял во дворе, подставив темноволосую голову под струю из колонки, но, наверно, услышал мои шаги у себя за спиной. И когда вынырнул из-под струи, вид у него был потерянный, испуганный и безумный, как у захлебнувшегося ребенка. Я подумала: кто же его преследует? Но потом он увидел меня, небрежно махнул рукой, и это, по крайней мере, был первый дружеский жест с его стороны. Руки у меня были заняты, так что я просто кивнула.

Я налила курам в корыто воды и выпустила их из курятника, и пока они пили, отпихивая друг друга от поилки, зашла и собрала яйца — большие, ведь для них как раз наступила самая пора. Потом я насыпала курам зерна и вчерашних кухонных отбросов. Кур я недолюбливала и всегда считала, что один пушистый зверек намного лучше стаи неряшливых, кудахчущих птиц, которые постоянно роются в грязи. Но если тебе нужны яйца, приходится мириться с их буйными повадками.

Петух ударил меня шпорой по лодыжке, чтобы отогнать от своих женушек, но я так сильно пнула его ногой, что с нее чуть не слетел башмак. Говорят, один петух на стаю — курам счастье, но мне кажется, и одного многовато.

— Веди себя прилично, не то я тебе шею сверну! — крикнула я ему, хотя на самом деле никогда бы ничего подобного не сделала.

Макдермотт наблюдал за мной через забор, ухмыляясь во весь рот. Когда он улыбался, то казался привлекательнее, надобно это признать, хоть он и был весь такой смуглый, с жуликовато искривленным ртом. Но, возможно, сэр, я просто фантазирую, памятуя о том, что случилось потом.

— Ты это мне? — спросил Макдермотт.

— Нет, не вам, — сказала я холодно, проходя мимо. Мне казалось, я знала, что у него на уме, и в этом не было ничего удивительного. Подобные неприятности мне были не нужны, и лучше не допускать никаких фамильярностей.

Чайник наконец-то закипел. Я поставила на плиту кастрюлю с уже замоченной овсянкой. Потом заварила чай и оставила его настаиваться, а сама вышла во двор, накачала еще одно ведро воды и внесла обратно. Я затащила большой медный котел на заднюю часть печи и наполнила его водой, ведь мне нужно было много горячей воды для мытья грязной посуды и прочей утвари.

Тут вошла Нэнси, одетая в простое хлопчатобумажное платье и фартук, а вовсе не в то нарядное, которое было на ней вчера. Она сказала:

— Доброе утро, — и я тоже с ней поздоровалась. — Чай готов? — спросила она, и я сказала, что готов. Утром я еле жива, пока не выпью чашку чаю, — пояснила она, и я ей налила. — Мистер Киннир пьет чай наверху, — сказала Нэнси, но это я и так уже знала, потому что накануне вечером она выложила поднос с небольшим заварочным чайником, чашкой и блюдцем — не серебряный поднос с фамильным гербом, а простой, из крашеного дерева. — И когда он спустится, — добавила Нэнси, — то захочет выпить еще одну чашку, перед завтраком — такой уж у него обычай. — Я поставила кувшинчик свежего молока и сахар на поднос и взяла его в руки. — Я сама отнесу, — сказала Нэнси.

Я удивилась и сказала, что у миссис ольдермен Паркинсон экономка ни за что не стала бы относить поднос с чаем наверх, потому что это ниже ее достоинства и входит в обязанности служанок. Нэнси недовольно посмотрела на меня, но потом сказала, что она, конечно, относила поднос наверх лишь потому, что не хватало прислуги и, кроме нее, этого некому было сделать, так что за последнее время она привыкла. Поэтому я отправилась с подносом наверх.

Дверь в спальню мистера Киннира находилась на самом верху лестницы. Там некуда было поставить поднос, и я постучалась, удерживая его в одной руке.

Ваш чай, сэр, — сказала я.

Изнутри послышалось невнятное бормотание, и я вошла. В комнате было темно, и я поставила поднос на круглый низенький столик рядом с кроватью, подошла к окну и немного отдернула шторы. Они были из темно-коричневой парчи, с бахромой и шелковистые на ощупь. Но я считаю, что летом лучше вешать белые хлопчатобумажные или кисейные шторы, потому что белый цвет не поглощает тепла, и дом от этого не нагревается, а еще они намного прохладнее на вид.

Я не видела мистера Кипнира: он лежал в темном углу комнаты, и лицо его было в тени. На кровати я заметила не лоскутное одеяло, а темное покрывало под цвет штор. Оно было откинуто, и мистер Киннир укрывался, одной лишь простыней. Его голос доносился словно из-под нее.

— Спасибо, Грейс, — сказал он. Он всегда говорил «пожалуйста» и «спасибо». Нужно признать, он умел разговаривать вежливо.

— Всегда рада вам услужить, сэр, — ответила я, действительно радуясь от всего сердца. И всегда с удовольствием ухаживала за ним, и хоть он мне за это и платил, мне казалось, будто я делаю это задаром. — Сегодня утром куры снесли прекрасные яйца, сэр, — сказала я. — Хотите одно на завтрак?

— Да, — сказал он нерешительно. — Спасибо, Грейс. Уверен, оно пойдет мне на пользу.

Мне не понравилось, каким тоном он это сказал: говорил он так, будто хворал. Но ведь Нэнси ни словом об этом не обмолвилась.

Спустившись вниз, я сказала Нэнси:

— Мистер Киннир хочет съесть на завтрак яйцо.

И она ответила:

— Пожалуй, я тоже одно съем. Он любит яичницу с грудинкой, а мне яичницу нельзя, так что приготовь мне вареное яйцо. Мы позавтракаем вместе в столовой. Он нуждается в моем обществе, потому что не любит есть один.

Мне это показалось немного странным, но не такой уж и невидалью. Потом я спросила:

— А мистер Киннир не болен?

Нэнси усмехнулась и ответила:

— Иногда он воображает себя большим. Но все это выдумки. Ему хочется, чтобы с ним возились.

— Интересно, почему он не женат, — сказала я, — ведь он такой видный мужчина? — Я как раз доставала сковороду для яичницы и спросила из праздного любопытства, ничего такого не имея в виду.

Однако Нэнси ответила сердито — во всяком случае, так мне показалось:

— Некоторые джентльмены не предрасположены к супружеству, — сказала она. — Они довольствуются собой и полагают, что вполне могут без этого обойтись.

— Видать, могут, — промолвила я.

— Конечно, могут, если они достаточно богаты, — добавила она. — Если им что-нибудь понадобится, то они просто смогут это купить. Для них нет никакой разницы.

Теперь я расскажу о своей первой размолвке с Нэнси. Это произошло, когда я убирала комнату мистера Киннира в первый день и надела свой фартук для спальни, чтобы на белые простыни не попала грязь и сажа из плиты. Нэнси вертелась поблизости и рассказывала мне, куда класть вещи, как подгибать углы простыней, как проветривать ночную рубашку мистера Киннира, как раскладывать его щетки и туалетные принадлежности на туалетном столике, как часто натирать их серебряные ручки и куда класть его сложенные рубашки и готовое к носке белье. И вела себя она так, будто я никогда этого раньше не делала.

Тогда я впервые подумала о том, что труднее работать на женщину, которая сама раньше была служанкой, чем на ту, что ею никогда не была. Ведь у бывших служанок есть свои привычки, а кроме того, они знают маленькие хитрости: сами высыпали дохлых мух за кровать или сметали песок и пыль под ковер, и этого никто не замечал. У таких женщин глаз наметан, и они тебя живо раскусят. Я, конечно, не такая уж неряха, но у всех у нас бывают хлопотные деньки.

И когда я говорила, например, что у миссис ольдермен Паркинсон что-нибудь делали иначе, Нэнси резко отвечала, что ее это не волнует, потому что теперь я служу вовсе не миссис ольдермен Паркинсон. Ей не нравилось вспоминать, что я когда-то работала в таком роскошном доме и общалась с людьми, которые ей не чета. Но потом я поняла, что она волновалась так потому, что не хотела оставлять меня одну в комнате мистера Киннира на тот случай, если он вдруг туда войдет.

Чтобы как-то ее отвлечь, я спросила про картину на стене — не про ту, что с веером из павлиньих перьев, а про другую — с юной леди, принимающей ванну в саду, который мне казался не подходящим для этого местом. Волосы женщины были связаны узлом, служанка держала наготове полотенце, а несколько бородатых стариков подсматривали за ней из-за кустов. Судя по одеждам, дело было в давние времена. Нэнси сказала, что эта раскрашенная от руки гравюра — копия знаменитой картины «Сусанна и старцы», написанной на библейский сюжет. Она очень гордилась тем, что знает так много.

Но она раздражала меня своими придирками и брюзжанием, и я сказала, что прочитала Библию вдоль и поперек — и это было недалеко от истины, — но подобной истории там и близко нет. Так что этот сюжет никак не может быть библейским.[342]

И Нэнси возразила, что такая история есть, а я ответила, что нет и я готова это доказать. Но она сказала, что мое дело — не пререкаться с ней, а застилать постель. И тут как раз в комнату вошел мистер Киннир. Наверно, он подслушивал в коридоре, потому что вид у него был довольный.

— Ну и ну, — сказал он, — вы спорите на богословские темы, да еще в такую рань? — И он захотел, чтобы мы все ему рассказали. Нэнси ответила, что это сущие пустяки, но он все равно настаивал и сказал: — Ну что ж, Грейс, я вижу, Нэнси желает сохранить от меня это в тайне, но ты должна мне все рассказать.

И я застеснялась, но в конце концов спросила его, написана ли картина на библейский сюжет, как утверждает Нэнси. Он рассмеялся и ответил, что, говоря строго, нет, поскольку эта история приведена в Апокрифах. Я удивилась и спросила, что же это такое. Я была уверена, что Нэнси тоже впервые слышала это слово. Но она рассердилась, потому что оказалась не права, и угрюмо насупилась.

Мистер Киннир сказал, что я очень любознательна для своих юных лет и что скоро у него будет самая ученая служанка во всем Ричмонд-Хилле, так что ему придется показывать меня за деньги, как свинью-математичку из Торонто. А потом объяснил, что Апокрифы — это книги, куда вошли все истории из библейских времен, которые решили не включать в Библию. Я очень удивилась и спросила:

— А кто решил? — Ведь я всегда считала, что Библия написана Богом, потому что все ее называли Словом Божьим.

И он улыбнулся и сказал, что хотя ее, возможно, написал и Бог, но записали-то люди, а это большая разница. Но говорят, что эти люди были богодухновенны, то есть Бог разговаривал с ними и говорил им, что нужно делать.

Поэтому я спросила, они слышали голоса или как, и он ответил, что слышали. И я обрадовалась, что с кем-то еще такое же случалось, но промолчала. В любом случае тот голос, который я однажды услышала, принадлежал не Богу, а Мэри Уитни.

Мистер Киннир спросил меня, знаю ли историю о Сусанне, и я ответила, что не знаю. И тогда он рассказал, что эта была юная леди, которую несколько стариков облыжно обвинили в том, что она согрешила с молодым человеком, потому что она отказалась совершить с ними точно такой же грех. Сусанну должны были забить камнями, но, к счастью, у нее был изворотливый адвокат, который сумел доказать, что старики лгут, заставив их дать противоречивые показания. Потом мистер Киннир спросил: какова, на мой взгляд, мораль всей этой истории? И я ответила:

— Мораль в том, что нельзя принимать ванну в саду.

А он рассмеялся и сказал, что, по его мнению, мораль состоит в том, что нужно всегда иметь изворотливого адвоката. И сказал Нэнси:

— Она вовсе не простушка.

И я догадалась, что так она меня называла. И Нэнси посмотрела на меня волком.

Потом он сказал, что нашел поглаженную и сложенную в шкаф рубашку без одной пуговицы и что очень досадно надеть чистую рубашку и вдруг обнаружить, что не можешь ее как следует застегнуть из-за отсутствия пуговицы. Мистер Киннир велел нам позаботиться о том, чтобы такого больше не повторялось. Взял свою золоченую табакерку, за которой он и приходил, и вышел из комнаты.

Теперь Нэнси провинилась дважды, ведь эту рубашку стирала и гладила она, когда меня еще здесь и в помине не было. Поэтому она дала мне список поручений длиной во всю руку, выбежала вон из комнаты, спустилась по лестнице и выскочила во двор. Там она принялась бранить Макдермотта за то, что он утром не вычистил как следует ее обувь.

Я сказала себе, что впереди меня ждут неприятности, и решила держать язык за зубами. Ведь Нэнси не нравилось, когда ей перечили, а больше всего она не любила чувствовать себя виноватой перед мистером Кинниром.

Когда она переманила меня от Уотсонов, я думала, что мы будем работать вместе, как сестры или, на худой конец, как хорошие подруги, какими были мы с Мэри Уитни. Но теперь я поняла, что все будет совсем иначе.

Глава 26

Я проработала служанкой уже три года и могла довольно хорошо справляться со своими обязанностями. А Нэнси была человеком настроения, можно даже сказать, особой двуличной, и нелегко было предугадать, чего ей захочется через час. Она то заносилась, помыкая мною и ко всему придираясь, то становилась через минуту моей лучшей подругой или просто ею притворялась: брала меня за руку, говорила, что у меня усталый вид, и предлагала посидеть с ней и выпить чайку. Очень трудно работать на таких людей, ведь, когда ты делаешь реверансы и называешь их «мадам», они начинают упрекать тебя в чопорности и церемонности, хотят с тобой пооткровенничать и ждут того же в ответ. А у тебя все получается невпопад.

Назавтра был ясный, солнечный день с легким ветерком, и поэтому я затеяла стирку, которой давно уже пора было заняться, ведь чистые вещи закапчивались. Работа была жаркая, потому что мне пришлось посильнее разжечь огонь в печи летней кухни, а накануне вечером я не успела перебрать и замочить грязное белье. Но я не могла ждать, ведь в это время года погода быстро меняется. Поэтому я тщательно выстирала все вещи, а под конец красиво их развесила, аккуратно разложив салфетки и белые носовые платки на траве для отбеливания. На нижней юбке Нэнси остались пятна от нюхательного табака, чернил и травы — я удивлялась, как она умудрилась их посадить, но, скорее всего, она просто поскользнулась и упала. На вещах, отсыревших на самом дне груды, появилась плесень, а на скатерти, оставшейся после званого ужина, виднелись пятна от вина, которые вовремя не посыпали солью. Но с помощью хорошей белизны, из щелока и хлорной извести, о которой я узнала в прачечной у миссис ольдермен Паркинсон, я вывела почти все пятна, а в остальном положилась на солнце.

Я немного постояла, любуясь своей работой, ведь так приятно все перестирать и смотреть, как белье надувается на ветру, словно вымпелы на скачках или корабельные паруса. Плеск белья напоминает рукоплескания небесного воинства, которые доносятся как бы издалека. Говорят, что чистота сродни божественности, и порой, когда я видела, как после дождя в небе плывут чистые белые облака, мне казалось, что это сами ангелы развесили свое белье. Я думала: кто-то ведь должен этим заниматься, потому что на небесах все должно быть очень чистым и свежим. Но это были ребяческие фантазии: дети любят рассказывать друг другу истории о невидимых вещах, а я была тогда еще почти ребенком, хоть и считала себя взрослой женщиной, зарабатывающей деньги собственным трудом.

Пока я так стояла, из-за угла дома вышел Джейми Уолш и спросил, нет ли для него каких-нибудь поручений. И он очень робко сказал мне, что если Нэнси или мистер Киннир пошлют его в деревню, а мне нужна какая-нибудь вещица, он с радостью ее купит и мне принесет, коли я дам денег. Несмотря на свою неловкость, Джейми изо всех сил старался быть учтивым и даже снял свою старую соломенную шляпу, скорее всего — отцовскую, потому что для мальчика она великовата. Я сказала, что это очень мило с его стороны, но мне пока ничего не нужно. Но потом вспомнила, что в доме нет бычьей желчи для закрепления краски при стирке, а желчь мне понадобится для цветных тканей, ведь в то утро я стирала только белые вещи. Я пошла вместе с Джейми к Нэнси, и она поручила ему еще кое-чего купить и доставить письмо от мистера Киннира одному знакомому джентльмену. С тем Джейми и ушел.

Нэнси велела ему прийти вечером и прихватить с собой флейту. И когда Джейми ушел, она сказала, что он очень красиво играет — любо-дорого послушать. Нэнси снова была в хорошем настроении и помогла мне приготовить холодный обед из ветчины, солений и салата с огорода, потому что латук и лук-резанец еще не выросли. Но она, как и прежде, обедала в столовой вместе с мистером Кинниром, а мне пришлось кушать в компании Макдермотта.

Неприятно смотреть и слушать, как другой человек ест, особенно если он чавкает. Но Макдермотт был в угрюмом настроении и, видимо, не расположен к беседе. Поэтому я спросила его, любит ли он танцевать.

— А почему ты об этом спрашиваешь? — подозрительно сказал он. И, не желая признаваться, что я подслушала, как он упражнялся у себя на чердаке, я ответила, что все называют его хорошим танцором.

Он ответил, что, может, это и правда, а может, и нет, но, по-моему, остался доволен. Тогда я решила вызвать его на откровенность и спросила, чем он занимался до того, как поступил на работу к мистеру Кинниру. Он спросил:

— А кому какое дело?

И я ответила, что мне — меня интересуют всякие такие истории, и вскоре он начал рассказывать.

Макдермотт сказал, что он из довольно приличной семьи, жившей в Уотерфорде, на юге Ирландии, и отец его был управляющим. Но сам-то он парень шальной и никогда не лизал пятки богачам, а вечно бедокурил, чем очень гордился. Я спросила, жива ли его мать, и он ответил, что, жива она или нет, ему все равно, потому что мать была о нем невысокого мнения и приговаривала, что ад по нем плачет. Насколько он мог судить, она должна была уже помереть. И при этих словах голос его дрогнул.

В детстве он убежал из дома и поступил в Англии на военную службу, надбавив себе несколько годков. Но жизнь в армии показалась ему слишком тяжелой, он не вынес суровой дисциплины и грубого обращения, дезертировал и «зайцем» уплыл на корабле в Америку. Когда его обнаружили на борту, он отработал весь остаток пути, но высадился не в Соединенных Штатах, а в Восточной Канаде. Потом устроился на пароходы, ходившие по реке Святого Лаврентия, а после этого — на озерные, где его радушно принимали, потому что он был очень крепким и выносливым и мог работать без перерыва, как паровая машина, так что первое время ему жилось там довольно неплохо. Но вскоре Макдермотт заскучал и для разнообразия снова записался в солдаты — в полк легкой пехоты Гленгарри, который, как я знала от Мэри Уитни, пользовался дурной славой у фермеров. Во время Восстания солдаты сожгли немало фермерских домов — выгоняли женщин и детей на снег, издевались над ними, о чем никогда не писали в газетах. Так что пехотинцы были компанией буянов, предавались разгулу, азартным играм, пьянству и прочим занятиям, которые сам Макдермотт считал сугубо мужскими.

Но Восстание закончилось, и делать было нечего, а Макдермотт служил не кадровым военным, а денщиком капитана Александра Макдональда. Он вел спокойную жизнь, получал приличное жалованье, но, к сожалению, полк расформировали, и пришлось во всем полагаться на самого себя. Макдермотт отправился в Торонто и праздно жил на сэкономленные деньги, но потом его запасы начали истощаться, и он понял, что пора ему осмотреться. В поисках работы Макдермотт отправился на север по Янг-стрит и добрался аж до Ричмонд-Хилла. В одной из таверн услыхал, что мистеру Кинниру нужен слуга, и явился прямо к нему, однако на работу наняла его Нэнси. Макдермотт думал, что будет трудиться на самого джентльмена, лично за ним ухаживать, как за капитаном Макдональдом, но с раздражением узнал, что над ним стоит женщина, которая к тому же утомляла его своей нескончаемой болтовней и постоянно ко всему придиралась.

Я поверила всему, что он рассказал, но потом сложила в уме года и пришла к выводу, что он должен быть либо старше своих лет, — а Макдермотт приписывал себе двадцать один год, — либо он просто лжет. И когда я позднее слышала от соседей, включая Джейми Уолша, что Макдермотт слывет лжецом и бахвалом, то вовсе этому не удивлялась.

Потом мне подумалось, что зря я проявила такой интерес к его истории, потому что Макдермотт мог ошибочно принять его за интерес к своей собственной персоне. Осушив несколько стаканов пива, он начал строить мне глазки и спросил, нет ли у меня дружка, ведь у такой хорошенькой девицы, как я, обязательно должен быть дружок. Я должна была ответить, что мой дружок шести футов ростом и знатный боксер, но я была еще слишком молода и потому сказала правду. Я призналась, что дружка у меня нет, ну да он мне пока и не нужен.

Макдермотт сказал: жаль, но все ведь бывает когда-то в первый раз, меня нужно просто объездить, как кобылку, а потом я поскачу сама, и он, Макдермотт, как никто другой для этого дела подходит. Меня это очень раздосадовало, я тотчас вскочила и принялась с грохотом убирать посуду. Еще я сказала, что прошу его оставить эти обидные слова при себе, потому что я не кобыла. Тогда он сказал, что пошутил, ему просто хотелось узнать, что же я за девица. А я ответила: не его это дело, что я за девица, — из-за чего он нахмурился, будто я его оскорбила, вышел во двор и стал колоть дрова.

После того как я помыла посуду — приходилось делать это осторожно из-за летавших вокруг мух, которые ползали по чистым тарелкам, если их не накрыть тряпкой, и оставляли пятнышки, — после того как я вышла на улицу посмотреть, как сушится белье, и обрызгала носовые платки и кухонные салфетки водой, чтобы они лучше отбелились, — после всего этого настала пора снять сливки с молока и приготовить из них масло.

Я занялась этим на улице, в тени дома, чтобы немного подышать свежим воздухом. Маслобойка была с ножной педалью, так что я могла сидеть на стуле и одновременно чинить одежду. Некоторые люди, чтобы взбить масло, берут собаку — сажают ее в клетку и заставляют бегать по топчаку, сунув ей под хвост раскаленный уголек, но я считаю это жестокостью.

Когда я сидела и ждала, пока собьется масло, и пришивала пуговицу к рубашке мистера Киннира, мимо в конюшню прошел сам хозяин. Я хотела было встать, но он велел мне сидеть, потому что отменное масло для него важнее реверанса.

— Вся в делах, Грейс? — спросил он.

— Да, сэр, — ответила я, — бес вольным рукам покоя не дает.

Он рассмеялся и сказал:

— Надеюсь, ты не меня имеешь в виду, ведь руки у меня вольные, однако, на мой взгляд, вовсе не бесовские.

Я смутилась и сказала:

— Ах нет, сэр, я вовсе не имела вас в виду.

И он улыбнулся, добавив, что молодой женщине стыдливый румянец к лицу.

На это нечего было возразить, так что я промолчала, а он прошел мимо и вскоре выехал верхом на Чарли и поскакал по аллее. Нэнси пришла взглянуть, как у меня успехи, и я спросила ее, куда отправился мистер Киннир.

— В Торонто, — ответила она. — Он каждый четверг туда ездит и остается на ночь, чтобы уладить дела в банке и выполнить некоторые поручения. Но вначале он поедет к полковнику Бриджфорду: его жена и обе дочери уехали, так что мистер Киннир может спокойно его навестить, потому что, когда жена дома, его не принимают.

Я удивилась этому и спросила почему. И Нэнси ответила, что, по мнению миссис Бриджфорд, он дурно влияет на окружающих — видать, она считает себя королевой Франции, никто и туфли ей лизать не достоин. И Нэнси рассмеялась, но как-то невесело.

— Что же он такого сделал? — спросила я. Но как раз в этот момент я почувствовала, что масло взбилось — стало твердым на ощупь, — и прекратила расспросы.


Нэнси помогла мне сбить масло, и большую его часть мы засолили и поместили в холодную воду, а немного свежего переложили в формочки. Две были с узором в виде чертополоха, а третья — с гербом рода Кинниров и девизом «Живу упованием». Нэнси сказала, что, если умрет старший брат мистера Киннира, живущий в Шотландии, который на самом деле был его единоутробным братом, то мистер Киннир получит в наследство большой дом и поместье. Но он на это не рассчитывает и утверждает, что вполне счастлив — по крайней мере, когда пребывает в добром здравии. Но с единоутробным братом они друг друга недолюбливают, что нередко бывает в подобных случаях. И я догадалась, что мистера Киннира спровадили в колонии, чтоб от него отделаться.

Приготовив масло, мы отнесли его по ступеням подвала в молочную, но оставили наверху немножко пахты, чтобы потом добавить ее в печенье. Нэнси сказала, что не любит погреб, потому что там всегда пахнет землей, мышами и старыми овощами. А я сказала, что когда-нибудь его можно будет хорошенько проветрить, если нам удастся открыть окно. Мы поднялись наверх и, после того как я сняла белье, уселись на веранде и стали вместе чинить одежду, как самые лучшие подруги на свете. Позже я обратила внимание, что, когда рядом не было мистера Киннира, Нэнси всегда была очень любезной, но в его присутствии и когда я находилась с ним в одной комнате, становилась нервной и капризной, как кошка. Но тогда я этого еще не замечала.

Пока мы сидели, вдоль по змеистой изгороди быстро, словно белка, пробежал Макдермотт. Я поразилась и спросила:

— Что он там делает?

И Нэнси ответила:

— Он говорит, что занимается этим для зарядки, но на самом деле ему просто хочется пофорсить, не обращай внимания.

И я сделала вид, будто не смотрю на него, а сама украдкой поглядывала, ведь он действительно был очень проворен. Пробежав туда и обратно, Макдермотт спрыгнул вниз, а затем единым махом снова запрыгнул на изгородь, опираясь на нее одной рукой.

Я делала вид, что не смотрю на него, а он делал вид, будто не замечает наших взглядов. То же самое, сэр, происходит в любом изысканном обществе леди и джентльменов. Много чего можно увидеть искоса, особенно это касается леди, не желающих, чтобы их застали врасплох. Они могут также смотреть сквозь вуаль, занавески на окнах или поверх вееров, ведь так можно увидеть много такого, чего иначе ни за что не разглядеть. Но нам эти вуали и веера ни к чему, и потому нам удается заметить намного больше.

Вскоре явился Джейми Уолш — он шел полями и по Нэнсиной просьбе прихватил с собой флейту. Нэнси тепло с ним поздоровалась и поблагодарила за то, что пришел. Мне она велела принести Джейми кувшин пива, и пока я набирала его, в кухню вошел Макдермотт и сказал, что хочет пивка тоже. Тогда уж я не смогла удержаться, чтобы не сказать:

— Не думала, что у вас в жилах обезьянья кровь. Вы скачете, как мартышка.

И он не знал, радоваться ему, что я его заметила, или обижаться на то, что я назвала его мартышкой.

Макдермотт сказал, что без кота мышам раздолье, и когда Киннир в городе, Нэнси любит устраивать небольшие вечеринки, и, наверно, малыш Уолш будет сегодня дудеть в свою свистульку. А я сказала, что так оно и есть и я с удовольствием его послушаю, а Макдермотт возразил, что, по его мнению, никакого удовольствия в этом нет, и я сказала, что это уж он как знает. После этого он схватил меня за руку, очень серьезно на меня посмотрел и сказал, что не хотел меня тогда обидеть. Он так долго якшался со всякими грубиянами, манеры которых оставляли желать лучшего, что стал порой забываться и разучился с людьми разговаривать. Но он надеется, что я его прощу и мы останемся друзьями. Я сказала, что всегда готова дружить с искренним человеком, и разве Библия не учит нас тому, что надо друг друга прощать? Я пообещала, что обязательно его прощу, как и сама надеюсь быть прощенной в будущем. И очень спокойно об этом сказала.

После этого я принесла на веранду пиво, а к нему немного хлеба и сыра на ужин, и мы сидели там вместе с Нэнси и Джейми Уолшем на закате солнца, когда уже стемнело и больше нельзя было шить. Стоял дивный, безветренный вечер, чирикали птицы — и золотились в вечернем свете деревья во фруктовом саду близ дороги. Благоухали лиловые цветы молочая, росшего вдоль аллеи, несколько последних пионов у веранды и вьющиеся розы. Когда в воздухе повеяло прохладой, Джейми сел и заиграл на флейте — да так заунывно, что от этой музыки сладко сжималось сердце. Вскоре из-за дома крадучись, словно прирученный волк, вышел Макдермотт и, прислонившись к стене, тоже стал слушать. Между нами царило полное согласие, и вечер был так прекрасен, что даже сердце ныло — так бывает, когда не поймешь, радостно тебе или грустно. И я подумала: если бы мне можно было загадать желание, то я загадала бы, чтобы этот вечер никогда не кончался и мы остались такими навсегда.

Но остановить солнце по силам лишь Господу, и Он уже однажды это сделал, а больше не остановит его до скончания века. И в тот вечер солнце зашло как обычно, оставив по себе лишь темно-бордовый закат, и на несколько мгновений весь фасад дома стал от него розовым. Потом в сумерках появились светляки, ведь это их пора: они зажигались и гасли в низких кустах и в траве, подобно мигающим сквозь тучи звездам. Джейми Уолш поймал одного в стеклянный стакан и закрыл его рукой, чтобы я могла вблизи рассмотреть жучка: он медленно вспыхивал холодным зеленоватым огнем, и я подумала — если бы у меня было два светлячка вместо сережек, я бы на золотые серьги Нэнси больше и не взглянула бы.

Потом сгустилась темнота: выступив из-за деревьев и кустов, она поползла по полям, а тени увеличились и слились промеж собой. И я подумала, что темнота похожа на воду, которая, выходя из-под земли, медленно вздымается, подобно океану. Я замечталась и вспомнила, как мы переплывали через огромный океан и как в это время суток небо и вода становились одинакового сине-фиолетового цвета, так что нельзя было различить, где кончается одно и начинается другое. И в памяти у меня всплыл ослепительно-белый айсберг, и, несмотря на вечернюю теплынь, мне стало зябко.

Но потом Джейми Уолш сказал, что ему пора домой, а не то отец его будет искать. И я вспомнила, что не подоила корову и не заперла на ночь кур, и поспешила сделать то и другое, пока еще не совсем стемнело. Когда я вернулась на кухню, Нэнси по-прежнему сидела там, но уже при свече. Я спросила, почему она не ложится, и Нэнси ответила, что боится спать одна, когда дома нет мистера Киннира, и попросила меня лечь вместе с ней наверху.

Я сказала, что лягу, но спросила, кого она боится. Грабителей? Или, может, Джеймса Макдермотта? Я просто шутила.

Нэнси же игриво ответила, что, судя по его взгляду, это у меня больше причин бояться Макдермотта, если, конечно, я не ищу себе нового кавалера. И я сказала, что скорее уж испугаюсь старого петуха на птичьем дворе, нежели Макдермотта, а что касается кавалеров, то они мне нужны, как корове седло.

Она рассмеялась, и мы улеглись спать, словно закадычные подружки, но вначале я все же заперла все двери на засов.

Часть VIII. ЛИСА И ГУСИ