Вечером пришел Джеймс Уолш и принес с собой флейту. Нэнси сказала, что мы тоже можем повеселиться, потому что мистер Киннир уехал. А Макдермотту сказала: «Ты называешь себя заправским танцором, ну-ка покажи нам свое мастерство!» Но он весь вечер хмурился и не хотел танцевать. Часов в десять мы пошли спать. В ту ночь я спала с Нэнси, и перед тем как лечь, Макдермотт сказал мне, что сегодня ночью решил зарубить ее топором в кровати. Я стала умолять его не делать этого сегодня, не то он может по ошибке зашибить меня. На что он ответил: «Черт бы ее побрал! Тогда убью ее поутру». Воскресным утром я встала рано и, войдя в кухню, увидела, что Макдермотт чистит сапоги, а камин уже зажжен. Он спросил меня, где Нэнси, а я ответила, что она одевается, и сказала: «Ты что, собираешься убить ее сегодня утром?» И он ответил: «Да». Тогда я сказала: «Макдермотт, ради Бога, не убивай ее в комнате, а то весь пол зальешь кровью». — «Хорошо, молвил он. — Тогда я ударю ее топором, когда она выйдет из комнаты».
В погребе разыгралась жуткая сцена… [Нэнси] Монтгомери была еще жива удар просто оглушил ее. Когда мы спустились по лестнице с фонарем, она уже наполовину пришла в себя и привстала на одном колене. Наверное, ее ослепила стекавшая по лицу кровь, и она не увидела нас, но наверняка услышала, потому что сложила руки, словно моля о пощаде.
Я повернулся к Грейс. Ее мертвенно-бледное лицо было даже страшнее, чем у этой несчастной женщины. Она не проронила ни звука, но, приложив руку к голове, сказала:
— Бог меня за это проклял.
— Тогда тебе нечего бояться, — ответил я. Сними с шеи косынку и дай мне.
Она беспрекословно подчинилась. Я бросился на экономку и, упершись коленями ей в грудь, завязал косынку узлом у нее на шее, отдав один конец Грейс и потянув за другой, чтобы скорее закончить этот кошмар. Ее глаза буквально вылезли из орбит, она простонала, и все было кончено. Потом я разрубил тело на четыре части и спрятал его под широким корытом.
…смерть прекрасной женщины — бесспорно, самая поэтическая тема на свете…
Глава 32
Летняя жара наступила внезапно. Еще накануне стояла холодная весна с бурными ливнями и зябкими белыми облаками, громоздившимися вдали над ледяной синевой озера, а потом вдруг увяли нарциссы, тюльпаны же расцвели и затем, распустившись и вывернувшись, словно в зевке, осыпали свои лепестки. С задних дворов и из сточных канав поднимаются зловонные миазмы, а вокруг головы каждого пешехода сгущается облачко комаров. В полдень воздух плавится, будто над раскаленной решеткой, а озеро ослепительно сверкает, и его берега слабо попахивают дохлой рыбой и лягушачьей икрой. По ночам лампу Саймона осаждают порхающие мошки, и нежные прикосновения их крыл напоминают легкие касания шелковистых губ.
Он ошарашен этой переменой. Привыкнув к постепенной смене времен года в Европе, он успел забыть о столь резких переходах. Его одежда тяжела, словно меха, кожа вечно кажется влажной. У Саймона такое чувство, будто от него воняет копченым салом и прокисшим молоком — или, возможно, такой запах стоит в его спальне. Там слишком долго уже не убирали и не меняли постель: пока так и не удалось найти подходящей служанки, хотя миссис Хамфри каждое утро подробно докладывает ему, что она предпринимает в этом направлении. По ее словам, ушедшая Дора распустила по городу слухи, — по крайней мере, среди потенциальных служанок, — о том, что миссис Хамфри ей не заплатила и собирается ее выставить со всеми пожитками под предлогом того, что у нее нет денег, а также рассказывает всем о бегстве майора, а это еще больший позор. Так что, говорит она Саймону, ни одной служанке, наверное, не хочется испытывать судьбу в таком доме. И она скорбно улыбается.
Миссис Хамфри сама готовит еду, и они вместе по-прежнему завтракают за ее столом — по ее же предложению, которое он принял, поскольку для нее унизительно было бы приносить поднос наверх. Сегодня Саймон слушает ее раздражительно и невнимательно, возясь с сырым гренком и яичницей. Теперь, когда яйца стали не варить, а жарить, он, по крайней мере, избавлен от неприятных сюрпризов.
Завтрак — единственное, что она может себе позволить. С ней случаются приступы нервного истощения и головной боли, вызванные пережитым потрясением, — так он объясняет их себе и ей, — и поэтому после обеда она лежит в кровати пластом, на лбу — холодный компресс, резко пахнущий камфарой. Саймон не может допустить, чтобы хозяйка умерла с голоду, и хотя он в основном столуется и мерзком трактире, время от времени все же пытается ее подкармливать.
Вчера он купил курицу у одной злобной старухи на рынке, но, лишь принеся птицу домой, обнаружил, что хоть ее и ощипали, однако не выпотрошили. Эта задача была Саймону не по силам, — он никогда в жизни не потрошил кур, — и он надумал избавиться от птичьей тушки. Прогулка по берегу озера, быстрый взмах руки… Но потом он вспомнил, что это обыкновенное вскрытие, а ему доводилось вскрывать кое-что посерьезнее кур. И как только он взял в руки скальпель, — Саймон хранил инструменты своего прежнего ремесла в кожаном ранце, — все снова встало на свои места, и он сумел сделать аккуратный разрез. После этого дела пошли хуже, но, задержав дыхание, он со всем этим справился. Саймон приготовил курицу, разрезав ее на куски и пожарив. Миссис Хамфри приковыляла к столу, сказав, что чувствует себя немного лучше, и съела огромный для такой слабой женщины кусок. Но когда дошла очередь до мытья посуды, ей снова подурнело, и Саймону пришлось заняться этим самому.
Сейчас на кухне еще грязнее, чем в первый день, когда он туда вошел. За печкой — катыши пыли, в углах — паутина, вокруг раковины — хлебные крошки, а в кладовке поселилась семейка жуков. Страшно подумать, как быстро человек опускается! Нужно поскорее что-нибудь придумать — нанять раба или же лакея. Помимо грязи, существует еще вопрос светских приличий. Он не может жить в этом доме один со своей хозяйкой: особенно такой робкой и к тому же брошенной мужем женщиной. Если это станет известно и пойдут сплетни, — сколь безосновательными они бы ни были, — могут пострадать его репутация и профессиональный престиж. Преподобный Верринджер ясно дал понять, что противники реформ воспользуются любыми, даже самыми низменными предлогами, дабы скомпрометировать своих оппонентов, и в случае скандала Саймона в срочном порядке освободят от его обязанностей.
Он мог бы хоть как-то улучшить состояние дома, если бы только собрался с духом. На худой конец, можно подмести пол и лестницу и протереть мебель в своих комнатах. Но все равно никуда не деться от запаха затаенной беды, медленного и унылого распада, испускаемого обвисшими шторами и скопившегося в подушках и древесине. Наступление летней жары только усилило этот запах. Саймон с ностальгией вспоминает стук Дориного совка для мусора: теперь он зауважал всех Дор на свете, но, хотя он страстно желает, чтобы подобные бытовые проблемы разрешились сами собой, у него нет ни малейшего представления, каким образом это произойдет. Пару раз он подумывал спросить совета у Грейс Маркс, — как правильно нанять служанку, как правильно выпотрошить курицу, — но потом передумал. Он должен сохранять в ее глазах роль всеведущего авторитета.
Миссис Хамфри говорит опять — теперь она рассыпается в благодарностях, как часто бывает, когда он ест гренок. Она ждет, пока Саймон не набьет полный рот, а потом начинает. Он окидывает ее блуждающим взглядом: бледный овал лица, чопорные, безжизненные волосы, хрустящий черный шелковый лиф и внезапно обрывающуюся белую кайму кружев. Под ее жестким платьем находятся груди — не накрахмаленные и не в форме корсета, а живые груди из мягкой плоти, с сосками. От нечего делать Саймон начинает гадать, какого цвета эти соски на солнечном свете или при искусственном освещении и какого они размера. Розовые маленькие сосочки, похожие на мордочки животных, возможно, кроликов или мышей; или почти красные, цвета спелой смородины; или рыжевато-коричневые, как шляпки желудей. Саймон замечает, что воображение уводит его в лесную чащу — к твердым растениям и проворным зверушкам. В действительности эта женщина его не привлекает, и подобные образы возникают непроизвольно. У него болят глаза — это еще не мигрень, а тупое давление. Саймон думает, нет ли у него небольшой температуры; сегодня утром он осмотрел в зеркале язык на предмет пресловутых белых пятнышек. Язык больного человека похож на вареную телятину: серовато-белый и покрыт налетом.
Он ведет нездоровую жизнь. Его мать права — ему нужно жениться. Жениться или умереть на костре, как говорит святой Павел. Или обратиться к привычным средствам. В Кингстоне, как и везде, есть дома терпимости, но сам он не может ими пользоваться, как, например, в Лондоне или Париже. Городок слишком маленький, а Саймон — слишком заметная в нем фигура, его положение слишком шатко, жена коменданта слишком набожна, а противники реформ вездесущи. Рисковать не стоит, да и в любом случае здешние бордели наверняка нагоняют тоску. Донельзя претенциозные, с провинциальным расчетом заманить в свои тоскливые пышные интерьеры избытком парчи и бахромы. Но они еще и откровенно утилитарны: руководствуясь принципом быстрой обработки, распространенным на североамериканских ткацких мануфактурах, они должны приносить наибольшее счастье наибольшему числу людей, каким бы отталкивающим и минимальным это счастье ни было. Засаленные нижние юбки и отвыкшая от солнца плоть проституток, мертвенно-бледная, как еще не пропеченная сдоба, и испачканная толстыми, просмоленными пальцами матросов или же холеными перстами залетного члена законодательной власти, из страха путешествующего инкогнито.
Таких мест ему следует избегать. Подобные переживания истощают умственные силы.
— Вам нездоровится, доктор Джордан? — спрашивает миссис Хамфри, протягивая ему вторую чашку чаю, хоть он ее об этом и не просил. У нее неподвижные глаза цвета морской волны и маленькие черные зрачки. Саймон внезапно опомнился. Он что, спал? Вы прижимали ладонь ко лбу, — говорит она. — У вас болит голова?
У нее привычка появляться за дверью, когда он работает, и спрашивать, не нужно ли ему чего. Она проявляет почти нежную заботу о нем, но в этой женщине есть что-то раболепное, как будто она ждет шлепка, пинка или затрещины, которая, как она с мрачным фатализмом догадывается, наверняка рано или поздно обрушится на нее. Но только не от него, не от него, молча протестует Саймон. Он человек кроткий, никогда не срывался, не выходил из себя и не прибегал к насилию. От майора — никаких вестей. Саймон думает о ее голых ногах, худых, как скорлупка, незащищенных и уязвимых, перевязанных — и откуда такие мысли? — обычным куском бечевки. Словно посылка. Если уж его подпороговое сознание тяготеет к столь экзотическим позам, следовало бы припасти хотя бы серебряную цепочку…
Саймон пьет чай, который отдает болотом и корнями озерного камыша. Запутанными и темными. Недавно у Саймона были проблемы с кишечником, и он принимал настойку опия, которой у него, к счастью, осталось еще много. Саймон грешит на воду: возможно, из-за его периодического рытья во дворе вышел из строя колодец. План разбивки огорода закончился ничем, хоть Саймон и перелопатил изрядное количество грязи. После многодневной борьбы с тенями Саймон получает странное облегчение, когда берется за нечто реальное, например землю. Но для этого становится жарковато.
— Мне нужно идти, — говорит он, отодвигая стул, бесцеремонно вытирая рот и делая вид, будто спешит, хотя на самом деле у него нет никаких встреч до самого обеда. Сидеть у себя в комнате и пытаться работать — бесполезно: он будет лишь клевать носом за столом, навострив уши, как дремлющая кошка, которая прислушивается к шагам на лестнице.
Саймон выходит на улицу и бредет наобум. Его тело кажется легким, как пузырь, и таким же безвольным. Он шагает вдоль берега озера и щурится от яркого утреннего света, проходя мимо одиноких рыбаков, закидывающих наживку в тепловатые ленивые воды.
Когда Саймон с Грейс, дела идут немного лучше, поскольку он может по-прежнему обманывать себя, гордясь своей целеустремленностью. По крайней мере, Грейс представляет для него некую задачу или достижение. Но сегодня, прислушиваясь к ее тихому, искреннему голосу — похожему на голос няни из детства, читающей любимую сказку, — он почти засыпает, и его будит лишь стук собственного карандаша, упавшего на пол. На миг Саймону кажется, будто бы он оглох или пережил небольшой удар: он видит, как движутся ее губы, но не в силах разобрать ни единого слова. Но это всего лишь обман сознания, ведь он способен вспомнить — стоит только постараться — все, что она говорила.
На столе между ними лежит небольшая и вялая белая репа, на которую они оба пока что не обращали внимания.
Саймон должен сосредоточить свои интеллектуальные силы: сейчас он не может позволить себе расслабиться, впасть в летаргию, выпустить из рук нить, за которой следил все минувшие недели, ведь они оба наконец-то приближаются к кульминации всей истории. Они подходят к абсолютной тайне — к пробелу в памяти, вступают в чащу амнезии, где вещи утратили свои имена. Иными словами, они восстанавливают (день за днем, час за часом) те события, что непосредственно предшествовали убийствам. Любое ее слово, любой жест и нервный тик может оказаться ключом к разгадке. Она это знает, знает. Возможно, и не осознает этого, но знание спрятано глубоко у нее внутри.
Беда в том, что чем больше она вспоминает и рассказывает, тем ему трудное. Очевидно, Саймон не в силах уследить за ходом событий. Будто она вытягивает из него энергию, пользуясь его умственными силами для материализации персонажей собственного рассказа, — так согласно бытующим представлениям поступают медиумы на своих сеансах. Это, конечно, вздор. Он не должен продаваться столь безумным фантазиям. Но в том мужчине, ночью, было что-то особенное: неужели он пропустил? Это был кто-то из них: Макдермотт или Киннир. В своем блокноте он записал слово шепот и трижды ого подчеркнул. О чем он хотел себе напомнить?
Дражайший сын! Я обеспокоена том, что от тебя так долго нет вестей. Возможно, ты нездоров? Изморось и туманы способствуют появлению инфекций, а я знаю, что Кингстон расположен в низине и окружен множеством болот. В гарнизонном городке нужно быть очень осторожным, поскольку солдаты и матросы ведут беспорядочную жизнь. Надеюсь, что в самую сильную жару ты из предосторожности остаешься дома и не выходишь на солнце.
Миссис Генри Картрайт купила для слуг новую домашнюю Швейную Машинку, и мисс Вера Картрайт так ею заинтересовалась, что испробовала сама, и смогла за очень короткое время подрубить нижнюю юбку. Вчера она весьма любезно принесла эту юбку мне, чтобы я могла посмотреть на стежки, ведь она знает, что я увлекаюсь современными изобретениями. Машинка работает довольно хорошо, хотя ее можно улучшить, — нитки запутываются чаще, чем хотелось бы, и их приходится обрезать или распутывать, — но подобные приспособления всегда вначале несовершенны. И, как сказала миссис Картрайт, ее супруг полагает, что акции компании, производящей эти Машинки, со временем окажутся наиболее разумным вложением капитала. Он невероятно любящий и заботливый отец и приложил все старания для будущего благополучия своей дочери, которая является его единственной живой наследницей.
Но я не стану утомлять тебя разговорами о деньгах, поскольку знаю, что ты находишь это скучным. Однако, дорогой мой сын, благодаря деньгам наполняется кладовая, и они приносят те небольшие удобства, что отличают скромную, но обеспеченную жизнь от жалкого существования. И, как говаривал твой дорогой отец, денежки на деревьях не растут…
Время уже не движется со своей привычной, неизменной скоростью, порой давая странный крен. Теперь вот очень быстро наступил вечер. Саймон сидит за письменным столом, положив пород собой раскрытый блокнот и уставившись в темнеющий квадрат окна. Раскаленный закат поблек, оставив по себе фиолетовое пятно; воздух на улице вибрирует от жужжания насекомых и кваканья земноводных. Все тело Саймона размякло, как дерево под дождем. С лужайки доносится аромат увядающей сирени — пахнет паленым, словно обгоревшей на солнце кожей. Завтра вторник — день, когда он, как и обещал, должен выступить на небольшом салоне у жены коменданта. О чем он мог бы им рассказать? Нужно сделать пару кратких заметок, представить своего рода связное изложение. Но все без толку — сегодня вечером он решительно ни на что не способен. Никакие мысли в голову не лезут.
О лампу бьются мошки. Саймон откладывает вопрос о вторничном собрании и обращается вместо этого к своему незаконченному письму.
Дорогая матушка! Я по-прежнему пребываю в добром здравии. Благодарю Вас за футляр для часов, вышитый для Вас мисс Картрайт. Я удивлен, что Вы согласились с ним расстаться, хоть и пишете, что для Ваших часов он великоват; футляр, конечно, очень изящный. Надеюсь очень скоро закончить здесь свою работу…
С его стороны ложь и отговорки, а с ее — интриги и обольщение. Какое ему дело до мисс Веры Картрайт с ее нескончаемым бесовским рукоделием? В каждом письме, присылаемом матерью, содержатся новости об очередном вязанье, стеганье и скучнейшем вышиванье тамбуром. Наверное, к этому времени весь дом Картрайтов — все столы, стулья, лампы и фортепьяно — покрыт целыми акрами кисточек и бахромы, и и каждом его уголке распускаются вышитые гарусом цветочки. Неужели его мать действительно полагает, что его может прельстить подобная перспектива: жениться на Вере Картрайт и сидеть в кресле у камелька, оцепенев в паралитическом ступоре, пока его милая женушка будет медленно обматывать его шелковыми нитками, словно кокон или запутавшуюся в паутине муху?
Саймон комкает лист и швыряет его на пол. Он напишет другое письмо. Дорогой Эдвард! Надеюсь, ты в добром здравии, я же по-прежнему в Кингстоне, где продолжаю… Продолжаю что? Что он здесь, в сущности, делает? Он не в состоянии поддерживать привычный развязный тон. Что он может написать Эдварду, какой трофей или добычу показать? Какой ключ к разгадке? В руках у него пусто — он не завоевал ровным счетом ничего. Он двигался вслепую, нельзя даже сказать, вперед или назад, и не узнал ничего, кроме того, что так ничего и не узнал, не считая степени собственного неведения. Он похож на исследователей, безуспешно искавших верховья Нила. Подобно этим изыскателям, он должен учитывать возможность поражения. Отчаянные депеши, нацарапанные на клочках коры и в растерянности отосланные из засасывающих джунглей. Заболел малярией. Укусила змея. Пришлите лекарств. Карты неверны. Он не может сообщить ничего определенного.
Но утро вечера мудренее. Он соберется с мыслями. Когда станет прохладнее. Ну а пока — спать. В ушах звенит от насекомых. Влажная жара накрывает лицо, как ладонь, и его сознание на миг вспыхивает — он вот-вот что-то вспомнит? — а затем снова угасает.
Внезапно он просыпается. В комнате свет — в дверном проеме плавает свеча. За ней — тусклая фигура: его хозяйка в белой ночной рубашке, укутанная в выцветший платок. При свете свечи ее длинные распущенные волосы кажутся седыми.
Он натягивает на себя простыню, поскольку спит без пижамы.
Что случилось? — спрашивает он. Наверное, он кажется недовольным, но на самом деле просто боится. Не ее, разумеется, но какого черта она делает в его спальне? Впредь нужно будет запирать дверь.
— Доктор Джордан, извините ради бога за беспокойство, — говорит она, — но я слышала шум. Как будто кто-то пытался влезть в окно. Я испугалась.
В ее голосе нет и тени дрожи. У этой женщины очень крепкие нервы. Саймон отвечает, что спустится к ней через минуту и проверит запоры и ставни, и просит ее подождать в передней. Набрасывает на себя халат, который мгновенно прилипает к влажной коже, и в темноте пробирается к двери.
«Это нужно прекратить, — говорит он самому себе. — Так не может дальше продолжаться». Но ничего ведь не происходит — значит, нечего и прекращать.
Глава 33
Сейчас полночь, но время ползет вперед, и еще оно ходит по кругу, как луна и солнце на высоких часах в гостиной. Скоро рассветет. Скоро наступит день. Я не могу помешать тому, чтобы он наступил, как всегда, прямо на меня — всегда один и тот же день, что постоянно ходит по кругу, будто часовой механизм. Он начинается с позавчерашнего дня, потом наступает вчерашний день и наконец — сегодня. Суббота. Наступивший день. День, когда приходит мясник.
Что мне сказать доктору Джордану об этом дне? Ведь мы уже почти до него добрались. Я могу вспомнить, что сказала, когда меня арестовали, и что велел мне говорить адвокат мистер Маккензи, и чего я не рассказала даже ему, и что сказала на суде, и что говорила потом, ведь я снова изменила свои показания. И что я сказала, по словам Макдермотта, и что говорила, по мнению других, ведь всегда найдутся люди, которые вложат тебе в уста свои собственные слова: они похожи на фокусников, которые чревовещают на ярмарках и представлениях, а ты — всего лишь их деревянная кукла. Примерно так было и на суде: я сидела на скамье подсудимых, но казалось, будто я сделана из тряпья и набита опилками, а голова у меня из фарфора. Меня засунули в эту куклу, и моего собственного голоса слышно не было.
Я сказала, что помню некоторые свои поступки. Но они говорили, что я совершила и другие, а я заявила, что совершенно их не помню.
Разве он сказал: «Я видел тебя ночью на улице, в ночной сорочке, при свете луны»? Разве он спросил: «Кого ты искала? Это был мужчина?» Разве он сказал: «Я плачу хорошее жалованье, но требую взамен верной службы?» Разве он сказал: «Не волнуйся, я не расскажу твоей хозяйке, это будет нашим секретом»? Разве он сказал: «Ты хорошая девушка»?
Может, и сказал. Или, возможно, я спала.
Разве она сказала: «Не думай, будто я не знаю, что ты замыслила»? Разве она сказала: «И заплачу тебе в субботу, и на этом покончим, можешь убираться на все четыре стороны»?
Да. Она это сказала.
Разве я присела после этого за кухонной дверью и расплакалась? Разве он меня обнял? Разве я ему позволила? Разве он спросил: «Грейс, почему ты плачешь»? Разве я сказала: «Чтоб она сдохла»?
Да нет же. Этого я, конечно, не говорила. По крайней мере, вслух. Я и вправду не желала ей смерти. Только хотела, чтобы она куда-нибудь сгинула, но того же самого она хотела и от меня.
Разве я его оттолкнула? Разве он сказал: «Скоро ты меня оценишь»? Разве он сказал: «Я поделюсь с тобой одним секретом, если ты пообещаешь его хранить. А иначе твоя жизнь не будет стоить и гроша»?
Возможно, так оно и было.
Я пытаюсь вспомнить, как выглядел мистер Киннир, чтобы рассказать о нем доктору Джордану. По крайней мере, я скажу, что он всегда был добр ко мне. Но я не могу точно вспомнить. Ведь, несмотря на то что я когда-то о нем много думала, образ мистера Киннира поблек у меня в памяти: он выцветал год за годом, как застиранное платье, и что же теперь от него осталось? Неясный узор. Пара пуговиц. Иногда голос, но вместо глаз и губ — пустота. Как же он и в самом деле выглядел при жизни? Никто об этом не писал, даже в газетах. О Макдермотте и обо мне рассказали всё: подробно описали нашу наружность и внешний вид, но ни словом не обмолвились о мистере Киннире, поскольку убивица привлекает к себе больше внимания, нежели жертва, и все на нее таращатся. И вот теперь мистер Киннир исчез. Я представляю себе, как он спит и видит сны в своей кровати, пряча лицо под сбившейся простыней, а я утром приношу ему чай. В темноте я могу различить другие предметы, но его не вижу в упор.
Я перечисляю предметы его обихода. Золоченая табакерка, телескоп, карманный компас, перочинный ножик, золотые часы, серебряные ложки, которые я начищала, и подсвечники с фамильным гербом «Живу упованием». Клетчатый жилет. Не знаю, куда все это подевалось.
Я лежу на жесткой и узкой койке, на тюфяке из грубого тика — так здесь называют чехлы, непонятно почему, ведь это же не часы, они не тикают. Тюфяк набит сухой соломой, которая трещит, как огонь, когда я переворачиваюсь с одного бока на другой, а когда мечусь во сне, она шепчет мне: «Тс-тс!» В этой камере темно, хоть глаз выколи, и жарко, словно в пекле. Если широко открытыми глазами пристально смотреть во тьму, через некоторое время что-нибудь непременно увидишь. Надеюсь, это будут не цветы. Но как раз в это время года они и растут: красные цветы, блестящие красные пионы, похожие на атлас и на пятна краски. Почвой им служит пустота, пустое пространство и тишина. Я шепчу: «Поговорите со мной», ведь лучше уж говорить, нежели неторопливо и молча ухаживать за садом, пока красные атласные лепестки стекают по стене.
Кажется, я сплю.
Я иду через черный ход, ощупью двигаясь вдоль стены. Почти не вижу обоев: они раньше были зеленые. Вот ведущие наверх ступени, а вот перила. Дверь спальни приоткрыта, я могу подслушивать. Босиком по ковру с красными цветами. Я знаю, ты прячешься от меня, выходи сейчас же, а по то я найду и схвачу тебя, и когда я тебя поймаю, то даже не знаю, что с тобой сделаю.
Я очень тихо стою за дверью, даже слышу, как бьется мое сердце. О нет, нет, нет!
А вот и я, вот я и пришел. Ты никогда меня не слушаешься, никогда не делаешь того, что я тебе, негодница, велю. Теперь ты будешь наказана.
Я не виновата. Что мне теперь делать, куда обратиться?
Ты должна отпереть дверь, открыть окно и впустить меня.
Ах, взгляни, взгляни на все эти рассыпанные лепестки, что ты наделал?
Кажется, я сплю.
Я на улице ночью. Вижу деревья, тропинку и змеистую изгородь с сияющим полумесяцем, стою босиком на гравии. Но когда подхожу к фасаду дома, солнце еще только садится, и белые колонны окрашены розовым, а белые пионы пламенеют красным цветом в гаснущем вечернем свете. Руки онемели, я не чувствую кончиков пальцев. Слышен запах свежего мяса, исходящий от земли и отовсюду, хоть я и сказала мяснику, что мяса нам не нужно.
На моей ладошке — беда. Наверно, я с нею родилась. Ношу ее с собой повсюду. Когда он меня коснулся, невезение перешло на него.
Кажется, я сплю.
Я просыпаюсь от крика петуха и знаю, где нахожусь. Я в гостиной. В судомойне. В погребе. В своей камере, под грубым тюремным одеялом, которое, вероятно, подрубила сама. Все, что мы здесь носим, и все, чем пользуемся, наяву или во сне, мы делаем сами. Так что я сама соорудила эту койку и сейчас на ней лежу.
Утро, пора вставать, и сегодня я должна продолжить свой рассказ. Или рассказ должен продолжить меня, унося по дороге, которой обязан пройти до самого конца, — меня, плачущую, словно похоронная процессия, оглохшую, незрячую и крепко-накрепко запертую, хоть я и кидаюсь на стены, крича и вопя, и прошу самого Господа меня выпустить.
Когда доходишь до середины рассказа, начинается сплошная неразбериха: мрачный рев, слепота, осколки разбитого стекла и деревянные щепки, словно захваченный ураганом дом или корабль, раздавленный айсбергами либо налетевший на рифы, поскольку люди на борту не смогли его остановить. Лишь со временем это становится похоже на историю. Когда пересказываешь ее себе самой или кому-нибудь другому.
Глава 34
Саймон принимает от комендантовой жены чашку чаю. Он не любит чай, но считает своим общественным долгом пить его в этой стране и встречать все шуточки о «бостонском чаепитии»,[356] которые отпускают чересчур часто, холодной, но снисходительной улыбкой.
Его недомогание, похоже, прошло. Сегодня он чувствует себя лучше, хоть и нуждается в отдыхе. Саймон завершил свое небольшое выступление на вторничном кружке, и ему кажется, что держался он недурно. Начал с призыва к реформе психиатрических клиник, слишком многие из которых остаются такими же запущенными и отвратительными богадельнями, как и в прошлом столетии. Это было встречено тепло. Затем он высказал несколько замечаний об интеллектуальном брожении в данной области исследований и о соперничающих школах психиатрической мысли.
Вначале Саймон рассмотрел материалистическую школу. Ее сторонники утверждают, что психические расстройства имеют органическое происхождение и вызваны повреждениями нервной системы и головного мозга либо наследственными заболеваниями неустановленной природы, например, эпилепсией, или же заразными болезнями, включая те, что передаются половым путем. Здесь Саймон прибег к умолчанию, проявив уважение к присутствующим дамам, но все догадались, что же он имел в виду. Затем он описал позицию психологической школы, верившей в существование намного более сложных причин. Как, например, измерить последствия шока? Каким образом можно диагностировать амнезию при отсутствии заметных физических проявлений или некоторые необъяснимые, коренные изменения личности? Какую роль, спросил он слушателей, играет Воля, а какую — Душа? В этом месте миссис Квеннелл подалась вперед, но, как только Саймон сказал, что не знает ответов на все эти вопросы, тотчас же откинулась назад.
Далее Саймон перешел к многочисленным новым открытиям, например, бромовой терапии для эпилептиков, которая должна развенчать огромное множество ошибочных представлений и суеверий; исследованию строения головного мозга; а также использованию наркотиков как для вызывания, так и для облегчения разнообразных галлюцинаций. Первооткрыватели неустанно движутся вперед; в этой связи ему хотелось бы упомянуть бесстрашного парижского доктора Шарко,[357] недавно посвятившего себя изучению истерии; а также исследование сновидений для постановки диагноза и выяснение их связи с амнезией — областью, в которую Саймон надеялся со временем внести свой посильный вклад. Все теории эти — в начальной стадии разработки, но скоро от них многого можно ожидать. Как сказал выдающийся французский философ и ученый Мен де Биран, нам предстоит открыть внутренний Новый Свет, для чего необходимо «спуститься в подземелья души».
Девятнадцатое столетие, сказал в заключение Саймон, станет для изучения Разума таким же Веком Просвещения, каким столетие восемнадцатое было для изучения Материи. Он гордился своим скромным участием в этом колоссальном прогрессе науки.
Про себя Саймон посетовал на то, что было так чертовски жарко и влажно. Когда он закончил, то весь взмок и до сих пор ощущал болотную вонь от своих рук. Наверное, это из-за рытья: сегодня утром, перед наступлением дневной жары, он снова решил покопать.
Вторничный кружок учтиво зааплодировал, а преподобный Верринджер поблагодарил Саймона. Следует поздравить доктора Джордана, сказал он, с теми поучительными соображениями, которыми он сегодня любезно с ними поделился. Он предоставил всем немалую пищу для размышлений. Мироздание — великая загадка, но Господь наделил человека разумом, чтобы он мог лучше понять хотя бы те тайны, что все же доступны его разумению. Преподобный намекал на то, что существуют и другие, недоступные. Очевидно, это всех удовлетворило.
Затем Саймона поблагодарил каждый в отдельности. Миссис Квеннелл сказала, что он выступал с искренним жаром, — и его кольнула совесть, поскольку его главной целью было как можно скорее со всем этим покончить. Лидия, очень соблазнительная в свежем, шуршащем летнем костюме, затаив дыхание, его расхваливала и была так восхищена, что ему позавидовал бы любой мужчина, но Саймон не мог отделаться от мысли, что на самом деле она не поняла ни единого слова.
— Весьма интригующе, — говорит Джером Дюпон, подходя к Саймону. — Я заметил, что вы промолчали о проституции, которая наряду с пьянством, несомненно, является одним из основных общественных зол, поразивших нашу эпоху.
— Я решил не затрагивать этот вопрос в присутствии дам, — отвечает Саймон.
— Разумеется. Но мне интересно узнать ваше мнение касательно утверждения некоторых наших европейских коллег о том, что склонность к проституции является формой умопомешательства. Они связывают ее с истерией и неврастенией.
— Я знаю об этом, — говорит Саймон с улыбкой. В студенческие годы он доказывал, что, если у женщины нет другого выхода, кроме как умереть с голоду, заняться проституцией или прыгнуть с моста, то проститутку, проявившую наиболее стойкий инстинкт самосохранения, следует считать более сильной и психически здоровой, нежели ее более слабых и уже почивших сестер. Саймон указывал на противоречивость подобных теорий: если женщину соблазнили и бросили, следовательно, она сошла из-за этого с ума; если же она уцелела и занимается, в свою очередь, соблазнением других, то считается, что она была сумасшедшей изначально. Саймон говорил, что данный ход рассуждений представляется ему довольно сомнительным, и благодаря этому получал репутацию либо циника, либо пуританина-лицемера, в зависимости от аудитории.
— Лично я, — говорит доктор Дюпон, — склонен относить проституцию к той же категории, что и мания убийства и религиозный фанатизм. Все это можно рассматривать как вышедшую из-под контроля страсть к лицедейству. Подобные явления иногда наблюдаются в театре, среди актеров, утверждающих, будто они превращаются в персонажей, которых играют. Этому особенно подвержены оперные певицы. Известна некая Люсия, в самом деле убившая своего любовника.
— Интересная гипотеза, — говорит Саймон.
— Вы не желаете себя компрометировать, — продолжает доктор Дюпон, глядя на Саймона темными блестящими глазами. — Но вы же не станете отрицать, что женщины в целом обладают более хрупкой нервной организацией и, следовательно, большей внушаемостью.
— Возможно, — отвечает Саймон. — Конечно, это общепринятое мнение.
Благодаря этому их, к примеру, намного легче загипнотизировать.
«Ага, — думает Саймон. — У каждого свой конек. Теперь он уселся на своего».
— Как поживает ваша прекрасная пациентка, если вы разрешите мне так ее назвать? — спрашивает доктор Дюпон. — Каковы ваши успехи?
— Пока ничего определенного, — отвечает Саймон. — Есть несколько возможных способов исследования, которые я надеюсь применить.
— Я был бы весьма польщен, если бы вы позволили мне испытать мой собственный метод. Просто в виде эксперимента или, если хотите, демонстрации.
— В моей работе наступил решающий момент, — говорит Саймон. Ему не хочется показаться невежливым, но он не желает, чтобы этот человек вмешивался в его дела. Грейс — его территория, и он должен защищать ее от браконьеров. — Это может ее расстроить и свести на нет долгие недели тщательной подготовки.
Как вам будет угодно, — говорит доктор Дюпон. — Я рассчитываю остаться здесь по меньшей мере еще на месяц. И с удовольствием окажу вам помощь.
— Сдается мне, вы остановились у миссис Квеннелл, — уточняет Саймон.
— Невероятно щедрая хозяйка! Правда, она страстно увлечена спиритизмом, впрочем, как многие в наше время. Совершенно безосновательная система, уверяю вас. Но люди, потерявшие своих близких, так легко поддаются обману.
Саймон едва сдерживает себя, чтобы не сказать, что в подобных уверениях не нуждается.
— Вы присутствовали на ее… вечерах, то бишь сеансах?
— На парочке. Ведь я же как-никак гость, к тому же указанные заблуждения представляют большой интерес для клинициста. Однако миссис Квеннелл вовсе не открещивается от науки и даже готова финансировать серьезные исследования.
— Ах вот как! — восклицает Саймон.
— Ей хотелось бы провести сеанс нейрогипноза с мисс Маркс, — вкрадчиво говорит доктор Дюпон. — От имени Комиссии. У вас не будет возражений?
«Черт бы их всех побрал, — думает Саймон. — Наверное, они уже теряют терпение, думают, я слишком все затянул. Но если они будут соваться не в свое дело, спутают мне карты и все испортят. Почему нельзя предоставить мне полную свободу действий?»
Сегодня вторничное собрание, и поскольку доктор Джордан на нем выступает, я не видела его после обеда, потому что ему нужно было подготовиться. Жена коменданта спросила, не могут ли меня оставить здесь еще ненадолго, ведь у них не хватает рук, и ей хотелось бы, чтобы я помогла с закусками, как это нередко случалось. Конечно, это была просьба лишь по виду, и старшей сестре ничего не оставалось, кроме как согласиться. А я могла поужинать после этого на кухне, точь-в-точь как настоящая служанка, поскольку к тому времени, когда я вернусь в тюрьму, ужин там уже закончится. Я ждала этого с нетерпением: мне сразу вспомнились старые времена, когда я могла свободно приходить и уходить, а в моей жизни было больше разнообразия, и я с радостью предвкушала разные угощения.
Однако я знала, что придется смириться с пренебрежительным отношением, косыми взглядами и злобными замечаниями. Не от Клэрри, которая всегда была моей хоть и молчаливой, но все же подругой, и не от кухарки, которая успела ко мне привыкнуть. Однако одна из живущих наверху служанок меня терпеть не может, потому что, в отличие от нее, я в этом доме уже давно, знакома с его обычаями, а мисс Лидия и мисс Марианна мне доверяют. А она так и норовит упомянуть про убийство, удушение и прочие страсти. Есть еще Дора, которая приходит помочь в прачечной, но работает непостоянно, так что у нее почасовая оплата. Это крупная женщина с сильными руками — как раз носить тяжелые корзины с мокрыми простынями. Но подруга она ненадежная, поскольку вечно рассказывает небылицы о своих прежних хозяевах, которые, по ее словам, никогда не платили ей жалованья и, кроме того, возмутительно себя вели: хозяин от пьянки превратился в полного идиота и не раз ставил жене синяки под глазами, а сама она по любому случаю падала в обморок, так что Дора не удивилась бы, если бы причиной ее хандры и головных болей тоже оказалось пьянство.
Но хотя Дора все это рассказывает, она согласилась туда вернуться и снова принялась за работу. И когда кухарка ее спросила, почему она это сделала, раз уж они такие бесчестные люди, Дора подмигнула и ответила, что за деньги и кляча поскачет, а молодой доктор, который там столуется, заплатил ей задержанное жалованье и едва ли не на коленях умолял вернуться, потому что не смог найти никого ей на замену. А он любит тишину и покой, и чтобы вещички были чистыми да опрятными, и согласен за это платить, а хозяйка и не в состоянии, ведь муженек от нее сбежал, и теперь она всего-навсего соломенная вдова, да к тому же — нищенка. И Дора сказала, что она больше не будет слушаться ее распоряжений, поскольку она всегда была придирчивой и капризной хозяйкой, а станет повиноваться только доктору Джордану, ведь кто платит, тот и музыку заказывает.
Правда, от него тоже мало проку, продолжает Дора, как и все врачи, он похож на отравителя с этими своими пузырьками, микстурами да пилюлями, и она каждый день возносит хвалы благому Боженьке за то, что не сделал ее старой богатой дамой у него на попечении, а не то давно бы ей уже не жить на белом свете. И еще у него странная привычка копаться в огороде, хотя уже поздно что-нибудь сажать, однако он трудится вовсю, что твой могильщик, и перерыл уже почти весь двор. А потом ей приходится подметать землю, которую он наносит в дом, отстирывать от грязи его рубашки и греть ему воду для ванны.
Я с удивлением поняла, что этот доктор Джордан, о котором она говорит, и есть мой доктор Джордан, и меня разобрало любопытство, ведь я не знала всего этого о его хозяйке, да и вообще ничего о ней не знала. Поэтому я спросила Дору, что же она за женщина, и Дора ответила: тощая, что твоя жердь, и бледная, как покойница, с длинными волосами, такими желтыми, что почти аж седыми, но, несмотря на это и на все ее кривлянье, она та еще пташка, хотя у Доры пока еще и не было никаких доказательств. Но у этой миссис Хамфри глаза так и зыркают, и она постоянно дергается, а две эти вещи завсегда означают жаркую работенку за запертыми дверьми, и доктору Джордану впору поостеречься, ведь если она и видала когда-нибудь желание сорвать с мужика штаны, так только в глазах миссис Хамфри. И сейчас они каждое утро вместе завтракают, что кажется Доре ненормальным. Я посчитала это грубостью — по крайней мере, ее слова про штаны.
И тогда я подумала про себя: если она рассказывает такое за спиной о своих хозяевах, то что же, Грейс, расскажет она о тебе? Я заметила, как она посматривает на меня своими розовыми глазками и придумывает, какую несусветную чепуху рассказать своим подругам, если, конечно, они у нее есть. Например, о том, как она пила чай со знаменитой убивицей, которую по справедливости давно уже пора было бы вздернуть на виселицу, а тело отдать врачам, чтобы они разрубили его на кусочки, как разделывают тушу мясники. А все, что от меня после этого останется, следует завернуть в узелок, будто пудинг на нутряном сале, и оставить гнить в позорной могиле, на которой не вырастет ничего, кроме чертополоха да крапивы.
Но я из последних сил сохраняла спокойствие и молчала. Ведь если бы я с ней подралась, то почти наверняка знаю, кого бы во всем обвинили.
Мы получили распоряжение прислушиваться, когда закончится собрание, о чем можно будет судить по аплодисментам и благодарственной речи доктору Джордану за поучительные соображения, с которой обращаются к каждому, кто выступает в таких случаях. Это послужит нам знаком, чтобы вносить закуски, и поэтому одной из служанок велели подслушивать у двери гостиной. Через некоторое время она спустилась и сказала, что доктора Джордана благодарят, так что мы сосчитали до двадцати, а потом отправили наверх первый чайник и первые подносы с пирожными. Меня оставили внизу нарезать бисквитный торт и раскладывать куски на круглом блюде, и комендантша дала указание, чтобы посередине сделали одну или две розочки, и это выглядело очень аппетитно. Потом мне сказали, что я должна подать это блюдо сама, — и, хотя это показалось мне странным, я прибрала полосы и понесла торт вверх по лестнице, а затем внесла его в гостиную, не ожидая никаких неприятностей.
Там среди прочих была миссис Квеннелл с волосами, похожими на пуховку для пудры, одетая в розовый муслин, что для ее возраста слишком нескромно; жена коменданта в сером платье; преподобный Верринджер, как обычно, смотревший на всех свысока; доктор Джордан, немного бледный и вялый, как будто после выступления он обессилел; и мисс Лидия в том платье, которое я помогла ей сшить, красивая, как картинка.
Но кого же еще я увидела перед собой — прямо на меня с едва заметной улыбкой смотрел коробейник Джеремайя! Его волосы и борода были подстрижены, и он вырядился как джентльмен — в песочный костюм красивого покроя, с золотой цепочкой от часов поперек жилета. Он держал чашку чаю тем самым жеманным барским жестом, каким когда-то передразнивал господ на кухне у миссис ольдермен Паркинсон, но я узнала бы его по-любому.
Я так поразилась, что даже негромко вскрикнула и замерла как вкопанная, разинув от удивления рот, будто пикша, и чуть не уронила блюдо: несколько кусков торта, правда, соскользнули на пол вместе с розочками. Но лишь после того, как Джеремайя поставил чашку и приложил указательный палец к губам, словно бы почесывая им нос, чего, как мне кажется, никто не заметил, — лишь после этого все посмотрели на меня. По его жесту я поняла, что мне нужно запереть рот на замок и ничего не говорить, иначе я его выдам.
И я промолчала, лишь извинившись за то, что уронила торт, а затем поставила блюдо на боковой столик и опустилась на колени, чтобы собрать упавшие куски в передник. Но жена коменданта произнесла:
— Оставь это пока, Грейс, я хочу тебя кое с кем познакомить. — И она взяла меня за руку и повела вперед. — Это доктор Джером Дюпон, — сказала она, — известный практикующий врач.
А Джеремайя кивнул мне и поздоровался:
— Здравствуйте, мисс Маркс.
Я все еще была смущена, но мне удалось сохранить самообладание. Жена коменданта сказала ему:
— Она часто пугается незнакомцев. — И мне: — Доктор Дюпон — наш друг, он не причинит вам вреда.
После чего я чуть было громко не рассмеялась, но вместо этого сказала:
— Да, мэм, — и потупилась в пол.
Наверно, она боялась повторения того раза, когда сюда приходил доктор, измеряющий голову, а я со страху так раскричалась. Но ей не стоило волноваться.
— Я должен посмотреть ей в глаза, — сказал Джеремайя. — Они часто указывают на то, насколько эффективной окажется процедура. — Он приподнял мой подбородок, и мы взглянули друг на друга. — Очень хорошо, — произнес он торжественно и размеренно, словно и вправду был тем, за кого себя выдавал, и я не могла им не восхититься. Потом он спросил: — Грейс, вас когда-нибудь гипнотизировали? — При этом он не выпускал мой подбородок из рук, чтобы дать мне время успокоиться и прийти в себя.
— Конечно, нет, сэр, — ответила я с некоторым возмущением. — Я даже толком не знаю, что это такое.
— Это чисто научная процедура, — сказал он. — Согласны ли вы ее испробовать, если это поможет вашим друзьям и Комитету, решившему, что это необходимо? — Он немного сдавил мой подбородок и очень быстро поводил глазами вверх-вниз, чтобы дать мне понять, что я должна согласиться.
— Я сделаю все, что в моих силах, сэр, — ответила я.
— Что ж, прекрасно, — сказал он напыщенно, будто настоящий доктор. — Но для того чтобы все прошло успешно, вы должны мне доверять. Как по-вашему, вы способны на это, Грейс?
Все присутствующие: преподобный отец Верринджер и мисс Лидия, миссис Квеннелл и жена коменданта — ободряюще мне заулыбались.
— Я постараюсь, сэр, — сказала я.
Затем подошел доктор Джордан и сказал, что, по его мнению, на сегодняшний день волнений для меня довольно и следует позаботиться о моих нервах, поскольку они слабые и могут расшататься. И Джеремайя ответил:
— Конечно-конечно. — Но он казался очень довольным собой. И хоть я уважала доктора Джордана и он был добр ко мне, мне показалось, что по сравнению с Джеремайей вид у него неважнецкий — как у человека на ярмарке, которому залезли в карман, но он сам еще об этом не догадывается.
А сама я чуть весело не рассмеялась, ведь Джеремайя проделал обычный фокус, словно вынул из моего уха монетку или притворился, что проглотил вилку. Подобные фокусы он всегда показывал у всех на виду, и люди смотрели за ним и оба, но так и не могли вывести его на чистую воду. То же самое он вытворил здесь, договорившись со мной прямо у них на глазах, а они так ничего и не поняли.
Но потом я вспомнила, что когда-то он путешествовал под видом месмериста и занимался на ярмарках целительством и ясновидением, так что действительно был знаком с этим искусством и, возможно, погрузил меня в транс. И это заставило меня вдруг остановиться да призадуматься.
Глава 35
— Меня не волнует, виновны вы или нет, — говорит Саймон. — Я врач, а не судья. Я просто хочу знать, что вы сами в действительности помните.
Они наконец подошли к убийствам. Саймон пересмотрел все имеющиеся в его распоряжении документы: судебные протоколы, газетные заметки, «Признания» и даже непомерно раздутый отчет миссис Муди. Он полностью подготовился и напряжен как струна: от того, как он поведет себя сегодня, зависит, расколется ли наконец Грейс, раскрыв свои припрятанные сокровища, или же, наоборот, испугается и спрячется, как улитка.
Сегодня он принес с собой не овощ, а серебряный подсвечник, переданный преподобным Верринджером и похожий — как надеется Саймон — на те подсвечники, которыми пользовались в Киннировом доме: одни из них похитил Джеймс Макдермотт. Саймон еще его не вынул: подсвечник лежит в плетеной корзине — на самом деле в лукошке для покупок, позаимствованном у Доры; корзину он поставил не на самом видном месте, рядом со стулом. Саймон пока не знает, что делать с подсвечником.
Грейс продолжает стежку. Она не поднимает глаз.
— Никого это раньше не волновало, сэр, — говорит она. — Мне сказали, что я должна лгать: все хотели узнать как можно больше. Кроме адвоката мистера Кеннета Маккензи. Но я уверена, что даже он не верил мне.
— Я поверю вам, — произносит Саймон. Он понимает, что это будет довольно трудно.
Грейс немного поджимает губы, хмурится и молчит. Тогда он приступает:
— Мистер Киннир уехал в четверг в город, не так ли?
— Да, сэр, — подтверждает Грейс.
— В три часа? Верхом?
— Ровно в три, сэр. Он должен был вернуться в субботу. Я была на улице и обрызгивала льняные носовые платки, разложенные на солнце для отбеливания. Макдермотт подвел к нему лошадь. Мистер Киннир уехал на Чарли, потому что коляска находилась в деревне, где ее перекрашивали.
— Он что-нибудь вам сказал?
Да, он сказал: «Вот твой любимый кавалер, Грейс, иди поцелуй его на прощанье».
Имея в виду Джеймса Макдермотта? Но ведь Макдермотт никуда не уезжал, — говорит Саймон.
Грейс поднимает голову — лицо ее непроницаемо, едва ли не презрительно:
— Он имел в виду лошадь, сэр. Он знал, что я очень люблю Чарли.
— И что же вы сделали?
— Я подошла, сэр, и погладила Чарли по носу. Но Нэнси, выглянув из двери зимней кухни, услыхала, что он сказал, и ей это не понравилось. Макдермотту тоже. Но в этом не было ничего худого. Мистер Киннир просто любил меня дразнить.
Саймон глубоко вздыхает:
— Мистер Киннир всегда непристойно с вами заигрывал, Грейс?
Она снова глядит на него, на сей раз слабо улыбаясь:
— Не знаю, что вы разумеете под непристойностями, сэр. Он никогда со мной не сквернословил.
— Он когда-нибудь до вас дотрагивался? Позволял себе вольности?
— Только обычные вещи, сэр.
— Обычные? — переспрашивает Саймон. Он в недоумении. Не знает, как спросить, чтобы не показаться слишком откровенным: ведь Грейс такая скромница.
— Ну, со служанкой, сэр. Он был очень добрым хозяином, — чопорно отвечает Грейс. — И при желании мог расщедриться.
Саймона снедает нетерпение. Что же она имеет в виду? Что ей платили за услуги?
— Он лез к вам под одежду? — спрашивает он. — Вы ложились на спину?
Грейс вскакивает.
— Всё, с меня довольно! — восклицает она. — И я не намерена здесь больше оставаться. Вы такой же, как все эти врачи в больнице, как тюремные капелланы и доктор Баннерлинг с его развратными мыслями!
Саймон так ничего и не узнал, но вынужден извиниться.
— Сядьте, пожалуйста, — говорит он, когда Грейс успокаивается. — Давайте вернемся к событийной цепочке. Мистер Киннир уехал в три часа в четверг. Что же произошло потом?
— Нэнси сказала, что послезавтра мы оба должны уйти и что у нее есть деньги, чтобы с нами рассчитаться. Она добавила, что мистер Киннир с ней согласен.
— Вы этому поверили?
— Насчет Макдермотта поверила. А насчет себя — нет.
— Нет? — переспрашивает Саймон.
— Она боялась, что я приглянусь мистеру Кинниру. Как я уже говорила, сэр, она была в положении, а мужчины часто меняют женщину в положении на другую, не в тягости, — точно так же бывает с коровами и кобылами. А если это произойдет, она вместе со своим ублюдочком окажется на улице. Просто она хотела, чтобы я ей не мешала и ушла, пока не вернулся мистер Киннир. Думаю, он об этом даже не догадывался.
— Что же вы тогда сделали, Грейс?
— Я расплакалась, сэр. Прямо на кухне. Мне не хотелось уходить, и к тому же у меня не было нового места. Все случилось так неожиданно, что мне было некогда его искать. И я боялась, что она мне вообще не заплатит и уволит без рекомендации, ну и что же мне тогда делать? Макдермотт этого тоже боялся.
— А что потом? — спрашивает Саймон, когда она замолкает.
— В это самое время, сэр, Макдермотт сказал, что у него есть секрет, и я пообещала его не выдавать. И знаете, сэр, если уж я пообещала, то должна сдержать слово. Потом он сказал, что собирается ударить Нэнси топором, а потом задушить, и еще застрелить мистера Киннира, когда тот вернется домой, и забрать все ценные вещи. А я должна ему помочь и уйти вместе с ним — так будет лучше, потому что иначе во всем обвинят меня. Если бы я так не расстроилась, то посмеялась бы над ним, но я промолчала, и, сказать по правде, мы вместе выпили пару рюмок виски мистера Киннира, ведь почему бы нам и не угоститься, раз уж нас в любом случае прогоняют? Нэнси поехала к Райтам, так что мы наслаждались полной свободой.
— Вы поверили в то, что Макдермотт сделает все, как сказал?
— Не совсем, сэр. С одной стороны, я подумала, что он просто бахвалится, мол, какой он славный и способен на все, — с ним такое бывало во хмелю, и мой отец был точно таким же. Но в то же время мне показалось, что он говорит серьезно, и я его испугалась. У меня было такое предчувствие, что это судьба, и ее не миновать, что бы я ни делала.
— Вы никого не предупредили? Саму Нэнси, когда она вернулась из гостей?
— А с чего ей доверять мне, сэр? — отвечает Грейс. — Если бы я обо всем рассказала, то выглядела бы полной дурой. Нэнси решила бы, что я хочу ей отомстить, потому что она велела мне уходить, или что это обычная ссора между слугами, и я хочу сквитаться с Макдермоттом. Это же просто мои слова, которые он мог без труда опровергнуть, сказав, что я глупая истеричная девчонка. В то же время, если Макдермотт действительно не шутил, он мог убить нас обеих, а я не хотела, чтобы меня убили. Лучше всего попытаться его задержать, пока не вернется мистер Киннир. Вначале Макдермотт сказал, что сделает это в ту же ночь, но я его отговорила.
— Как вам это удалось? — спрашивает Саймон.
— Я сказала, что, если убить Нэнси в четверг, придется объяснять каждому встречному, где она пробыла целых полтора дня. Если же сделать это позже, возникнет меньше подозрений.
— Понимаю, — говорит Саймон. — Весьма разумно.
— Пожалуйста, не смейтесь надо мной, сэр, — с достоинством произносит Грейс. — Это огорчает меня вдвойне, если учесть, о чем вы просите меня вспомнить.
Саймон отвечает, что и не думал над ней смеяться. Ему кажется, что он то и дело перед ней извиняется.
— И что же случилось потом? — спрашивает он, пытаясь казаться доброжелательным и не слишком нетерпеливым.
— Потом Нэнси вернулась из гостей и казалась очень веселой. Вспылив, Нэнси всегда делала вид, будто ничего не произошло и мы с ней лучшие подруги — по крайней мере, когда рядом не было мистера Киннира. Поэтому она вела себя так, будто вовсе не велела нам убираться и не говорила резкостей, так что все шло как обычно. Мы поужинали втроем на кухне холодной ветчиной и салатом из огородных помидоров и лука, а она все время смеялась и болтала. Макдермотт был угрюм и молчалив, но это его обычное настроение. Потом мы с Нэнси пошли спать вместе, как поступали всякий раз, когда мистера Киннира не было дома, потому что Нэнси боялась грабителей, и она так ничего и не заподозрила. Но я хорошенько заперла дверь спальни.
— Зачем?
— Я же говорила, что всегда запирала на ночь дверь. А тут еще Макдермотт вздумал бродить ночью по дому с топором. Хотел зарубить Нэнси во сне. Я сказала, чтобы он этого не делал, потому что может по ошибке зашибить меня, но его трудно было переубедить. Он сказал, что не хочет, чтобы она смотрела на него, когда он будет это делать.
— Это можно понять, — сухо говорит Саймон. — А что произошло потом?
— Ох, сэр, если смотреть со стороны, пятница началась замечательно. Нэнси была радостной и беспечной и вовсе нас не бранила — точнее, бранила меньше обычного. И даже Макдермотт был не таким угрюмым, ведь я ему сказала: если он будет ходить с таким хмурым видом, Нэнси уж точно заподозрит, что он затеял неладное.
В середине дня пришел с флейтой молодой Джейми Уолш, которого пригласила Нэнси. Она сказала, что, раз мистер Киннир уехал, мы устроим вечеринку, чтобы это отметить. Даже не знаю, что она собиралась отмечать, но когда Нэнси была в хорошем настроении, то очень оживлялась, любила песни и танцы. Мы чудесно поужинали холодной жареной курицей, запивая ее пивом, а потом Нэнси велела Джейми сыграть для нас на флейте. И он спросил меня, какую мелодию мне хотелось бы услышать. Он был очень добр ко мне и внимателен, что не поправилось Макдермотту, который сказал, чтобы Джейми перестал строить мне глазки, потому что его от этого с души воротит, и бедный мальчик весь залился краской. Тогда Нэнси велела Макдермотту не подначивать парня, разве он сам не помнит, как был когда-то мальцом? И она пообещала Джейми, что он вырастет статным мужчиной, — Нэнси всегда могла что-нибудь такое сказать, — намного красивее вечно сердитого и недовольного Макдермотта, да и вообще встречают по одежке, а провожают по уму. И Макдермотт глянул на нее с нескрываемой ненавистью, но она сделала вид, что этого не заметила. Потом она отправила меня в погреб принести еще виски, поскольку мы уже осушили стоявшие наверху графины.
После этого мы смеялись и пели, вернее, смеялась и пела Нэнси, ну а я с нею за компанию. Мы пели «Розу Трали», и я вспомнила Мэри Уитни. Мне стало так грустно, что ее со мной нет, ведь она посоветовала бы мне, что нужно делать, и помогла бы выпутаться из неприятностей. Макдермотт не пел, потому что был в мрачном настроении, и не захотел танцевать, когда Нэнси стала его уговаривать, сказав, что теперь у него есть возможность показать, какой он проворный танцор. Она хотела, чтобы все мы расстались друзьями, но у Макдермотта душа к танцам не лежала.
Через какое-то время вечеринка выдохлась. Джейми признался, что устал играть, и Нэнси сказала, что пора на покой. А Макдермотт заявил, что проводит Джейми через поля, — наверно, чтобы доставить его домой в целости и сохранности. Когда Макдермотт вернулся, мы с Нэнси уже поднялись наверх, в комнату мистера Киннира, и крепко заперли дверь.
— В комнате мистера Киннира? — переспрашивает Саймон.
— Это была затея Нэнси, — отвечает Грейс. — Она сказала, что его кровать шире и прохладнее в жаркую погоду, а я во сне брыкаюсь. Да и в любом случае мистер Киннир ничего не заметит, ведь застилает постель не он, а мы сами, и даже если он об этом узнает, то ни слова не скажет, и ему даже понравится, что у него в кровати побывали сразу две служанки. Нэнси выпила несколько рюмок виски, и язык у нее стал как помело.
Но я все же предупредила Нэнси, сэр. Пока она расчесывала волосы, я сказала:
— Макдермотт хочет вас убить.
Она засмеялась и ответила:
— Еще бы! Я тоже не прочь его убить. Ведь мы друг друга терпеть не можем.
— Он серьезно, — сказала я.
— Он никогда ничего не говорит серьезно, — безразлично отрезала она. — Только хвастает да бахвалится, и все это пустая болтовня.
И тогда я поняла, что мне ее но спасти. Как только она легла в постель, так сразу же и уснула. А я сидела и расчесывала волосы при одной-единственной свече, и на меня смотрели голые женщины на картинах: та, что принимала на улице ванну, и другая, с павлиньими перьями. Обе они мне улыбались, но их улыбки мне не нравились.
В ту ночь мне приснилась Мэри Уитни. Это было не впервой, она приходила и раньше, но никогда ничего не говорила. Мэри развешивала белье и смеялась, чистила яблоко или пряталась на чердаке, за висящей на веревке простыней, — все это она обычно делала, пока с нею не стряслась беда. И когда она мне снилась, я просыпалась спокойной, как будто она по-прежнему жива и счастлива.
Но это были картины прошлого. А в тот раз она пришла ко мне в спальню мистера Киннира. Мэри стояла возле кровати в ночной рубашке и с распущенными волосами, какой ее похоронили, и в левом ее боку я заметила ярко-красное сердце, проступавшее сквозь белую одежду. Но потом я увидела, что это никакое не сердце, а красный войлочный игольник, который я сшила ей на Рождество, а потом положила в гроб, под цветы и рассыпанные лепестки. И я обрадовалась, что игольник по-прежнему с ней и она меня не забыла.
Она держала в руке стеклянный стакан, а внутри него холодным зеленоватым огнем бился светлячок. У Мэри было очень бледное лицо, но она взглянула на меня и улыбнулась. А потом убрала со стакана ладонь, светлячок вылетел и заметался по комнате. И я знала, что это ее душа, которая пыталась вылететь, но окно было закрыто, и я не видела, куда она потом делась. После этого я проснулась, и горькие слезы текли у меня по щекам, потому что я потеряла Мэри во второй раз.
Я лежала в темноте, а рядом дышала во сне Нэнси, и я слышала, как устало бьется мое сердце, будто оно тащится подлинной, утомительной дороге. Я обречена шагать по ней помимо своей воли, и никто не скажет, когда я доберусь до ее конца. Я боялась снова заснуть и увидеть еще один такой же сон, и мои страхи вовсе не были напрасными, потому что на деле так и случилось.
В этом новом сне я шла по какому-то незнакомому месту, окруженному высокими каменными стенами, серыми и холодными, как камни в деревне по ту сторону океана, где я родилась. Землю устилала серая галька, а из гравия росли пионы. Они взошли с бутонами на стеблях, маленькими и твердыми, как зеленые яблочки, и эти бутоны потом распустились большими темно-бордовыми цветами с блестящими атласными лепестками. И вот наконец цветы облетели на ветру и опали на землю.
Если не считать красного цвета, они были похожи на пионы в палисаднике в день моего приезда к мистеру Кинниру, когда Нэнси срезала последние цветы. Я видела ее во сне такой же, как тогда: в светлом платье с розовыми бутонами, в юбке с тройными оборками и в соломенной шляпке, закрывавшей лицо. В руке она держала неглубокую корзинку, куда складывала цветы, а потом обернулась и в испуге схватилась за горло.
После этого я снова шагала по каменному двору, а носки моих туфель то появлялись, то исчезали под краем бело-голубой юбки. Я знала, что раньше у меня никогда не было такой юбки, и при виде ее меня охватила тяжелая безысходность. Но пионы по-прежнему росли из камней, и я знала, что их здесь быть не должно. Я протянула руку дотронуться до одного — на ощупь он сухой. И я поняла, что цветы матерчатые.
Потом я увидела впереди Нэнси — она стояла на коленях, с распущенными волосами, и кровь затекала ей в глаза. У нее на шее повязан белый хлопчатобумажный платок в синий цветочек, «девица в зелени», и этот платок — мой. Она протягивала ко мне руки, моля о пощаде, а в ушах у нее висели золотые сережки, которым я когда-то завидовала. Мне захотелось броситься к ней на помощь, но у меня не хватило сил. И мои ноги шли все тем же размеренным шагом, будто и вовсе не принадлежали мне. Когда я почти уже поравнялась с Нэнси, она стояла на коленях и улыбалась одними губами, ведь глаза ее были залиты кровью и скрыты волосами. А потом она рассыпалась на пестрые лоскутки, что закружились по камням, подобно красным матерчатым лепесткам.
Затем вдруг стало темно, и во мраке стоял мужчина со свечой в руке, загораживая ведущую наверх лестницу. Меня окружали стены подвала, и я знала, что мне оттуда никогда не выбраться.
— Вам это приснилось до убийства? — спрашивает Саймон. Он лихорадочно записывает.
— Да, сэр, — отвечает Грейс. — И потом повторялось много раз… — Ее голос понижается до шепота: — Поэтому меня и упекли…
— Упекли? — переспрашивает Саймон.
— В лечебницу, сэр. Из-за кошмаров. — Она отложила в сторону шитье и смотрит на свои руки.
— Только из-за снов? — осторожно спрашивает Саймон.
— Мне сказали, что это никакие не сны, сэр. Сказали, что я не спала. Но я не хочу больше об этом говорить.
Глава 36
Субботним утром я проснулась на рассвете. В курятнике хрипло и визгливо кричал петух, как будто кто-то сжимал его шею мертвой хваткой, и я подумала: «Знаешь, видать, что скоро угодишь в кастрюлю. Скоро станешь тушкой». И хотя думала я о петухе, не стану отрицать, что имела в виду и Нэнси. Звучит жестоко — возможно, так оно и есть. Я себя чувствовала легко и отрешенно, словно тело мое еще оставалось здесь, а самой меня уже не было.
Я знаю, что это странные мысли, сэр, но я не хочу лгать и скрывать их, хотя без труда могла бы это сделать, поскольку никому раньше об этом не говорила. Я хочу рассказать обо всем, что со мной происходило, а меня посетили именно эти мысли.
Нэнси еще спала, и я постаралась ее не будить. Мне казалось, что ей можно поспать еще, и чем дольше она не встанет, тем позже случится непоправимое — с нею или же со мной. Когда я осторожно вылезла из кровати мистера Киннира, она простонала и заворочалась, и я решила, что ей снится кошмар.
Накануне вечером я надела ночную рубашку в своей комнате рядом с зимней кухней, а потом уж поднялась со свечой наверх, и теперь зашла к себе и оделась, как обычно. Все было прежним и в то же время другим — и когда я пошла умыться и причесаться, лицо в зеркале над раковиной показалось мне совсем чужим. Круглее и белее, с большими, испуганно вытаращенными глазами, и смотреть мне на него не хотелось.
Я вошла в кухню и отперла ставни. На столе с вечера остались стаканы и тарелки, и у них был такой одинокий и несчастный вид, будто всех, кто пил и ел из них, внезапно постигло какое-то большое горе, — и вот я случайно наткнулась на них много лет спустя. Мне стало очень грустно. Я собрала их и отнесла в судомойню.
Когда я вернулась обратно в кухню, там разливался странный свет, словно бы все вещи покрылись серебристой пленкой, похожей на иней, только гладкой, как вода, тонким слоем растекающаяся по плоским камням. И тогда с моих глаз упала пелена, и я поняла, что в дом вошел Бог, и это было серебро, которым покрыты Небеса. Бог вошел к нам потому, что Он пребывает везде, и Его нельзя не впустить, поскольку Он есть во всем сущем, и если даже построить стену или четыре стены, поставить дверь или затворить окно, Он пройдет сквозь них, как сквозь воздух.
Я спросила:
— Что Тебе здесь нужно? — Но Он не ответил, а просто остался серебром, поэтому я вышла подоить корову, ведь при Боге можно лишь делать свою работу, поскольку Его нельзя остановить и добиться каких-нибудь объяснений. При Боге нужно просто чем-нибудь заниматься, не задавая Ему никаких вопросов.
Вернувшись с ведрами молока, я увидела на кухне Макдермотта. Он чистил обувь.
— Где Нэнси? — спросил он.
— Одевается, — ответила я. — Ты собираешься ее убить сегодня утром?
— Да, — сказал он, — будь она проклята. Сейчас же возьму топор и пойду стукну ее по голове.
Я накрыла его руку ладонью и заглянула ему в лицо.
— Ты ведь не сделаешь этого, правда? Зачем брать такой грех на душу? — сказала я.
Но он меня не понял, решив, что я хочу его раздразнить. Он думал, что я считаю его трусом.
— Сейчас увидишь, на что я способен, — сердито сказал он.
— Ради Бога, не убивай ее в комнате, — попросила я, — а то весь пол будет в крови. — Это прозвучало глупо, но больше ничего мне в голову не пришло, ведь вы же знаете, сэр, что я мыла полы в доме, а в комнате Нэнси лежал ковер. Я никогда не пробовала отстирать от крови ковер, но выводила ее с других вещей, а это вам не баран чихнул.
Макдермотт презрительно глянул на меня, как на полоумную: наверно, я и впрямь была на нее похожа. Потом он вышел из дома и взял топор, лежавший рядом с чурбаном для колки дров.
Я не могла придумать, чем мне заняться. Наконец пошла на огород нарвать лука, потому что Нэнси велела приготовить на завтрак омлет. На тугих листьях салата вышивали свои кружева улитки. Я опустилась на колени и стала рассматривать их глазки на тоненьких стебельках. Потянулась за луком, и мне почудилось, что моя рука — всего лишь скорлупка или кожа, под которой росла чья-то чужая рука.
Я попробовала помолиться, но не смогла подобрать нужных слов, и мне кажется — причина в том, что я пожелала Нэнси зла, ведь я и впрямь желала ей смерти, но только не в ту минуту. Однако зачем мне было молиться, если Бог — прямо тут, витал над нами, будто Ангел Смерти над египтянами: я ощущала его холодное дыхание и слышала в своем сердце биение его темных крыл. Бог — везде, подумала я, и значит, Он — на кухне, в Нэнси, в Макдермотте и в его руках, и значит, Он — в топоре.
Потом я услыхала донесшийся из дома глухой стук, будто затворилась тяжелая дверь, а после этого на время впала в беспамятство.
— Вы ничего не помните про погреб? — спрашивает Саймон. — Про то, как Макдермотт подтащил Нэнси за волосы к люку и сбросил ее вниз по ступенькам? Об этом же сказано в вашем «Признании».
Грейс стискивает руками голову:
— Они хотели, чтобы я так сказала. Мистер Маккензи говорил, что так нужно, чтобы спасти мне жизнь. — Она дрожит. — Он сказал, что это не ложь, ведь все должно было произойти именно так, если я даже об этом и не помню.
— Вы сняли с шеи косынку и дали ее Джеймсу Макдермотту? — Саймон похож на адвоката в зале суда, ему это не нравится, но он слишком торопится.
— Ту, которой задушили бедняжку Нэнси? Я знаю, что это была моя косынка. Но не припоминаю, что давала ее Макдермотту.
— Не помните о том, как спустились в погреб? — спрашивает Саймон. — Как помогали ему убивать Нэнси? Как хотели, по его словам, снять с трупа золотые серьги?
Грейс на миг прикрывает ладонью глаза.
— Все это было как в тумане, сэр, — говорит она. — В любом случае никаких золотых сережек я не брала. Не стану отрицать, что подумала об этом позже, когда мы укладывали вещи. Но подумать — еще не значит сделать. Если бы людей судили за мысли, то всех бы нас давно пора было повесить.
Саймон вынужден признать, что она права. Он пытается сменить тактику:
— Мясник Джефферсон показал, что в то утро он с вами разговаривал.
— Я знаю, сэр. Но я этого не помню.
— Он говорит, что удивился, поскольку обычно распоряжения отдавали не вы, а Нэнси. И еще больше его удивило, когда вы сказали, будто на этой неделе свежее мясо вам не понадобится. Он счел это очень странным.
— Если бы это была я, сэр, и если бы я находилась в здравом уме, то сообразила бы и распорядилась насчет мяса как обычно. Это выглядело бы не столь подозрительно.
Саймону приходится согласиться.
— В таком случае, — говорит он, — что же вы помните?
— Помню, как очутилась перед фасадом дома, сэр, — там, где росли цветы. У меня кружилась и болела голова. Мне подумалось, что нужно открыть окно, но это было глупо, потому что я уже и так стояла на улице. Было, наверно, около трех. Мистер Киннир подъезжал по аллее в своей свежевыкрашенной желто-зеленой коляске. Макдермотт вышел из-за дома, мы оба помогли разгрузить свертки, и Макдермотт угрожающе на меня посмотрел. А потом мистер Киннир вошел в дом: я знала, что он ищет Нэнси. У меня в голове промелькнула мысль: «В доме ты ее не найдешь, загляни в погреб — там труп». И я очень перепугалась.
Потом Макдермотт мне сказал:
— Я знаю, что ты хочешь обо всем рассказать, но если ты это сделаешь, то твоя жизнь не будет стоить и ломаного гроша.
Меня это смутило.
— Что ты сделал? — спросила я.
Ты сама прекрасно знаешь, — ответил он со смехом. Я не знала, но теперь стала подозревать самое страшное. Потом он заставил меня пообещать, что я помогу убить мистера Киннира, и я пообещала — ведь я видела по глазам Макдермотта, что, если бы я этого не сделала, он бы меня тоже убил. Затем он отвел лошадь вместе с коляской в конюшню.
Я зашла на кухню и как ни в чем не бывало приступила к работе. Вошел мистер Киннир и спросил:
— Где Нэнси? — Я ответила, что уехала в город на почтовой карете. Он сказал, странно, ведь он встретил по дороге дилижанс, а Нэнси в нем не приметил. Я спросила, не желает ли он перекусить, а он ответил, что не прочь, и спросил, не приходил ли Джефферсон со свежим мясом, а я ответила, что нет. Он сказал: странно, — а потом попросил меня заварить чаю и приготовить гренки с яйцами.
Так я и сделала. Принесла еду в столовую, где он ждал, читая книгу, привезенную из города. Это был последний номер дамского альманаха «Годи», в котором бедняжка Нэнси любила рассматривать моды. И хотя мистер Киннир всегда утверждал, что все это — дамская чепуха, он и сам частенько туда заглядывал, когда рядом не было Нэнси, поскольку там рисовали не только платья. Ему нравилось рассматривать новые фасоны нижнего белья и читать статьи о том, как должна вести себя леди. Принося кофе, я частенько замечала, как он над ними хихикал.
Я вернулась на кухню и увидела там Макдермотта. Он сказал:
— Сейчас пойду и убью его.
Но я воскликнула:
— Батюшки, Макдермотт, еще ведь рано, подожди до темноты.
Потом мистер Киннир поднялся наверх и прямо в одежде лег вздремнуть, так что Макдермотту поневоле пришлось ждать. Даже он не посмел бы застрелить спящего мужчину. Весь день Макдермотт лип ко мне как банный лист, потому что был уверен, что я убегу и все расскажу. В руках он постоянно вертел ружье. Старую двустволку, из которой мистер Киннир обычно стрелял по уткам, но заряжена она была вовсе не дробью. Макдермотт сказал, что в ней две свинцовые пули — одну он нашел, а другую сделал из куска свинца, порох же взял у своего дружка Джона Харви, жившего через дорогу, хотя Ханна Аптон, чертова образина, — женщина, с которой жил Харви, — и сказала ему, чтобы пороха не трогал. Но он все равно взял, и пошла она к ляду. К тому времени он был очень возбужденный и нервный, расхаживал с важным видом и гордился своей смелостью. Он сильно ругался, но я ему не возражала, потому что боялась.
Около семи часов мистер Киннир спустился выпить чаю и распереживался насчет Нэнси.
— Я сделаю это сейчас, — сказал Макдермотт, — ты пойдешь туда и попросишь его зайти на кухню, чтобы я мог его застрелить на каменном полу.
Но я сказала, что не пойду.
Он сказал, что в таком случае сделает это сам. Выманит его, сказав, что с его новым седлом что-то не так — все изодралось в клочья.
Я вовсе не хотела в это вмешиваться. Взяла чайный поднос и понесла через двор в черную кухню, где топилась печь, потому что я собиралась заняться там стиркой. И когда я поставила поднос, то услышала выстрел.
Я вбежала в парадную кухню и увидела мертвого мистера Киннира — он лежал на полу, а над ним стоял Макдермотт. Ружье тоже валялось на полу. Я хотела выскочить, но он закричал, выругался и велел мне открыть люк в вестибюле. Я сказала:
— Не открою.
А он сказал:
— Откроешь.
В общем, я открыла, и Макдермотт швырнул тело вниз по ступенькам.
Я так испугалась, что выбежала через парадную дверь на лужайку и помчалась мимо колонки к черной кухне, а потом Макдермотт вышел из двери парадной кухни с ружьем и выстрелил в меня, а я замертво упала на землю. И больше я ничего не помнила, сэр, до самого позднего вечера.
— Джейми Уолш показал, что он зашел во двор около восьми — очевидно, сразу после того, как вы упали в обморок. Он сказал, что Макдермотт все еще держал в руках ружье и утверждал, что стрелял по птицам.
— Я знаю, сэр.
— Он сказал, что вы стояли возле колонки. Вы сообщили ему, что мистер Киннир еще не вернулся, а Нэнси уехала к Райтам.
— Я не могу этого объяснить, сэр.
— Он сказал, что вы были здоровы и в хорошем настроении. Вы были одеты лучше, чем обычно, и обуты в белые чулки. Он намекнул, что эти чулки принадлежали Нэнси.
— Я была тогда в суде, сэр. И я слышала, что он сказал, хоть это были мои чулки. Но к тому времени он уже забыл всю свою прежнюю любовь ко мне и хотел как можно больше меня очернить, чтобы меня непременно казнили. Но я не могу опровергнуть того, что говорят другие люди.
Она так удручена, что Саймону ее очень жалко. Ему хочется нежно обнять ее, успокоить, погладить по голове.
— Хорошо, Грейс, — бодро говорит он. — Я вижу, вы устали. Продолжим завтра.
— Да, сэр. Надеюсь набраться сил.
— Рано или поздно мы доберемся до сути.
— Я надеюсь, сэр, — слабо говорит она. — Мне бы стало намного легче, если бы я наконец узнала всю правду.
Глава 37
Листва на деревьях уже становится августовской — тусклой, пыльной и увядшей на вид, — хоть август еще и не наступил. Саймон медленно возвращается домой по гнетущей дневной жаре. Он несет с собой серебряный подсвечник, который ему не пришло в голову вытащить. Подсвечник оттягивает руку; на самом деле обе его руки странно напряжены, будто он с усилием тащил тяжелый канат. Чего он ожидал? Конечно же, недостающих воспоминаний о тех нескольких решающих часах. Воспоминаний не было.
Неожиданно Саймон вспоминает один далекий вечер, когда он еще учился на последнем курсе в Гарварде. Вместе с отцом, который был тогда еще жив и богат, он поехал на экскурсию в Нью-Йорк, и они вместе смотрели оперу. Это была «Sonnambula» Беллини:[358] простую и целомудренную деревенскую девушку Амину находят в спальне графа, куда она в беспамятстве забрела. Ее жених и односельчане объявляют ее блудницей, несмотря на протесты графа, основанные на его превосходных научных познаниях. Но когда Амина проходит во сне по опасному мосту, который у нее за спиной обрушивается в стремительный поток, ее невинность получает несомненное доказательство, и после пробуждения она вновь обретает утраченное счастье.
Притча о душе, как нравоучительно сказал его учитель латыни, ведь Амина — нехитрая анаграмма слова anima.[359] Но почему, спрашивал себя Саймон, душа изображена бессознательной? И еще более интригующий вопрос: если Амина спала, то кто же тогда ходил? Теперь эта проблема стала для Саймона самой животрепещущей.
Была ли тогда Грейс без сознания, как она сама утверждала, или же в полном сознании, как показал Джейми Уолш? Насколько Саймон может доверять ее рассказу? Какой должна быть доля его скепсиса? Действительный ли это случай амнезии сомнамбулического типа или же Саймон — просто жертва коварного обмана? Он предостерегает себя от категорических суждений: почему бы не допустить, что Грейс говорит чистую, полную и совершенную правду? Любой в ее положении стал бы отбирать и переставлять местами события, чтобы произвести благоприятное впечатление. В ее пользу говорит то, что большая часть рассказанного ею совпадает с ее печатным «Признанием», — но неужели это действительно говорит в ее пользу? Возможно, все слишком точно совпадает. Саймон спрашивает себя, не изучала ли Грейс тот самый текст, которым пользовался и он, — чтобы тем сильнее его убедить.
Беда в том, что он сам хочет, чтобы его убедили. Он хочет, чтобы она оказалась Аминой. Стремится ее оправдать.
Нужно соблюдать осторожность, говорит он себе. Следует отступить. Если объективно взглянуть на вещи, то, несмотря на явную обеспокоенность и внешнюю уступчивость, между ними происходила борьба характеров. Грейс не отказывалась говорить — напротив. Она рассказала ему очень много, но лишь то, что сама сочла необходимым рассказать. А ему-то нужно как раз то, о чем она говорить отказывается, чего она, возможно, даже не желает знать. Сознание вины или невиновности можно скрыть. Но он все равно у нее все выпытает.
Он забросил наживку, но сможет ли вытащить крючок? На свет из бездны. Со дна глубокого синего моря.
Саймон спрашивает себя, почему он настроен столь решительно. Он желает ей добра, говорит он себе самому. Он считает это спасением, ну еще бы.
А она? Если ей есть что скрывать, возможно, она захочет остаться в воде, в темноте — в своей стихии. Возможно, она испугается, что не сможет иначе дышать.
Саймон говорит себе, что хватит быть таким фигляром, довольно крайностей. Вполне возможно, что Грейс и вправду страдает амнезией. Или как раз наоборот. Или просто виновна.
Конечно, она может быть сумасшедшей с поразительно изворотливой способностью внушать доверие, отличающей закоренелую маньячку. Некоторые ее воспоминания, особенно о дне убийств, наводят на мысль о религиозном фанатизме. Однако те же самые воспоминания можно без труда объяснить наивными суевериями и страхами простодушной женщины. Ему нужна хоть какая-то уверенность, но именно в ней Грейс ему и отказывает.
Возможно, во всем виноваты его методы. Техника внушения, несомненно, оказалась непродуктивной: затея с овощами обернулась полным провалом. Возможно, он слишком много экспериментировал и приноравливался; возможно, следовало принять более решительные меры. Быть может, он должен поддержать нейрогипнотический эксперимент Джерома Дюпона, договориться и поприсутствовать на нем свидетелем, и даже подобрать соответствующие вопросы. Саймон не доверяет этому методу. Однако благодаря ему может всплыть нечто новое и обнаружиться нечто такое, чего он сам пока так и не смог выяснить. Нужно, по крайней мере, попробовать.
Он подходит к дому и нашаривает у себя в кармане ключ, но дверь ему открывает Дора. Он смотрит на нее с отвращением: эту свиноподобную и жутко потеющую в такую погоду бабу нельзя даже людям показывать. Она — клевета на весь женский пол. Он сам способствовал тому, чтобы она вернулась сюда на работу, — Саймон фактически ее подкупил, — но это не означает, что она ему нравится больше, чем раньше. Как, впрочем, и он ей, если судить по злобному взгляду ее красных глазок.
— Сама хочет вас видеть, — говорит она, кивая головой на заднюю часть дома. Ее манеры, как всегда, демократичны.
Миссис Хамфри категорически возражала против возвращения Доры, поскольку не могла находиться с нею в одной комнате, да это и немудрено. Однако Саймон отметил, что не может работать в такой грязи и беспорядке, и кто-то должен выполнять работу по дому, а раз никого другого пока нет, остается снова нанять Дору. Если платить жалованье, сказал он, то она станет вполне сговорчивой, хотя ожидать от нее любезности и не приходится. Именно так все и случилось.
— Где она? — спрашивает Саймон. Не следовало говорить она, это прозвучало слишком интимно. Лучше бы он сказал «миссис Хамфри».
— Как всегда, поди, валяется на диване, — презрительно отвечает Дора.
Но когда Саймон входит в гостиную — по-прежнему зловеще пустую, хотя некоторые изначальные предметы обстановки таинственным образом снова здесь появились, — миссис Хамфри стоит у камина, грациозно положив одну руку на белую каминную полку. В руке — кружевной носовой платок. Саймон чует запах фиалок.
Доктор Джордан, — говорит она, меняя позу, — я подумала: вы же не откажетесь поужинать со мной сегодня вечером — в качестве скромного вознаграждения за все те усилия, которые вы предпринимаете ради меня. Мне бы не хотелось показаться неблагодарной. Дора приготовила холодную курочку.
Она старательно выговаривает каждое слово, словно бы заучила эту речь наизусть.
Саймон отказывается со всей возможной учтивостью. Он искренне ее благодарит, но сегодня вечером он, увы, занят. Это недалеко от истины: Саймон практически принял приглашение мисс Лидии совершить с компанией молодых людей лодочную прогулку по внутренней гавани.
Миссис Хамфри принимает его отказ с любезной улыбкой и говорит, что в таком случае они отобедают в другой раз. Что-то в ее манере держаться и в медлительной взвешенности ее речи странно его поражает. Она что, выпила? У этой женщины очень пристальный взгляд, и руки ее слегка дрожат.
Поднявшись наверх, он открывает свой кожаный ранец. Все как будто в порядке. Три пузырька с опийной настойкой на месте и заполнены ровно настолько, насколько нужно. Он откупоривает их и пробует на вкус содержимое: в одном почти чистая вода. Она уже Бог знает сколько времени опустошает его запасы! Вечерние головные боли получают другое объяснение. Он должен был догадаться: с таким-то мужем ей пришлось найти себе хоть какую-то отдушину. Пока она была при деньгах, то, без сомнения, покупала лекарство, думает он, но потом с наличными стало туговато, а он проявил беспечность. Нужно было запирать комнату на ключ, но теперь уже слишком поздно.
Конечно, он не может сказать ей об этом прямо. Она женщина привередливая. Обвинить ее в воровстве было бы не просто грубо, а в высшей степени вульгарно. Тем не менее его обвели вокруг пальца.
Саймон отправляется на лодочную прогулку. Ночь теплая и тихая, светит луна. Он выпил немного шампанского, — которого и взяли-то немного, — сидит и одной лодке с Лидией и вяло с нею флиртует. Хоть она-то нормальная, здоровая, да в придачу хорошенькая. Возможно, он должен сделать ей предложение. Саймону кажется, она бы его приняла. Отвезти ее домой, дабы расположить к себе ее мать, передать дочь с рук на руки и позволить им обеим составить его счастье.
Это один из способов решить собственную судьбу, распрощаться со своим постылым образом жизни или уйти от греха подальше. Но он этого не сделает: ведь он еще не настолько обленился или устал; во всяком случае — пока.