А швейцар Василия Степаныча цоп за локоть и не пущает. Василий Степаныч в сторону.
— Ах так! — кричит. — Рабочего человека в ресторан не пущать? Костюм неинтересный?
Тут публика, конечно, собралась. Смотрят, Василий Степаныч кричит:
— Да, говорит, действительно, граждане, манишечки у меня нету, и галстуки, говорит, не болтаются… И может быть, говорит, я шею три месяца не мыл. Но, говорит, я, может, на производстве прею и потею. И может, некогда мне костюмчики взад и вперед переодевать.
Тут пищевики наседать стали на Василия Степаныча. Под руки выводят. Швейцар, собака, прямо коленкой поднажимает, чтоб в дверях без задержки было.
Василий Степаныч Конопатов прямо в бешенство пришел. Прямо рыдает человек.
— Товарищи, — говорит, — молочные братья! Да что ж это происходит в рабоче-крестьянском строительстве? Без манишечки, говорит, человеку пожрать не дозволяют…
Тут поднялась катавасия. Потому народ видит — идеология нарушена. Стали пищевиков оттеснять в сторону. Кто бутылкой махает, кто стулом…
Хозяин кричит в три горла, — дескать, теперь ведь заведение закрыть могут за допущение разврата.
Тут кто-то с оркестра за милицией сбегал.
Является милиция. Берет родного голубчика Василия Степаныча Конопатова и сажает его на извозчика.
Василий Степаныч и тут не утих.
— Братцы, — кричит, — да что ж это? Уж, говорит, раз милиция держит руку хозяйчика и за костюм человека выпирает, то, говорит, лучше мне к буржуям в Америку плыть, чем, говорит, такое действие выносить.
И привезли Васю Конопатова в милицию и сунули в каталажку.
Всю ночь родной голубчик Вася Конопатов глаз не смыкал. Под утро только всхрапнул часочек. А утром его будят и ведут к начальнику.
Начальник говорит:
— Идите, говорит, товарищ.
Вася говорит:
— Личность оскорбили, а теперь — идите… Рабочий, говорит, костюмчик не по вкусу? Я, говорит, может, сейчас сяду и поеду в Малый Совнарком жаловаться на действия.
Начальник милиции говорит:
— Брось, товарищ, трепаться. Пьяных, говорит, у нас правило — в ресторан не допущать. А ты, говорит, даже на лестнице наблевал.
— Как это? — спрашивает Конопатов. — Значит, меня не за костюм выперли?
Тут будто что осенило Василия Степаныча.
— А я, — говорит, — думал, что за костюмчик. А раз, говорит, по пьяной лавочке, то это я действительно понимаю. Сочувствую этому. Не спорю.
Пожал Вася Конопатов ручку начальнику, извинился за причиненное беспокойство и отбыл.
Шипы и розы
На лестнице раздался резкий звонок.
Я бросился открывать дверь.
Открыл. И вдруг в прихожую стремительно ворвался человек. Он явно был не в себе. Рот у него был открыт, усы висели книзу, глаза блуждали, и слюна тонкой струйкой текла по подбородку. Пиджак был порван и надет в один рукав.
— Счетчик?! — дико захрипел человек. — Скорей! Где?
Я ахнул с испугу и ткнул пальцем под потолок. Человек вскочил на столик, раздавил ногой отличную дамскую шляпу и принялся за счетчик.
— Товарищ, — испуганно спросил я, — вы кто же, извиняюсь, будете? Контролер, что ли?
— Контролер, — хрипло сказал человек. — Чичас проверим, и дальше бежать надо…
Контролер спрыгнул на пол, зашиб ногу об угол сундука и, охая, бросился к выходной двери.
— Товарищ… Братишечка, — сказал я, — вы бы присели отдохнуть… на вас лица нет…
Контролер остановился, перевел дух и сказал:
— Фу… Действительно… Запарившись я сегодня… Сто квартир все-таки… Раньше мы шестьдесят проверяли, а теперича восемьдесят надо… А если больше, твое счастье — премия теперь идет… Вот догоню сегодня, ну, до полутораста, и будет… Мне много не надо. Я не жадный.
— Ну и ничего, поспеваете? — осторожно спросил я, поправляя помятую шляпу.
— Поспеваем, — ответил контролер. — Только что публика, конечно, не привыкши еще к повышению производительности. Пугается быстроте… Давеча вот в седьмой номер вбегаю — думали налетчик. Крик подняли. В девятом номере столик небольшой такой сломал — опять крики и недовольство. В соседнем доме по нечаянности счетчик сорвал — квартирант в морду полез. Не нравится ему, видите ли, что счетчик висит неинтересно. Некрасиво, говорит… Ах, гражданин, до чего публика не привыкши еще! Только что в вашей квартире тихо и благородно… Шляпенция-то еще держится… Раздавил я ее, что ли?
— Раздавили, — деликатно сказал я, подвязывая на шляпе сломанные перья.
— Да, уж эти дамские моды, — неопределенно сказал контролер, укоризненно покачивая головой.
Контролер потоптался у дверей и добавил:
— Беда с этим повышением. Всей душой рвешься, стараешься, а публика некультурная, обижается быстроте… фу… Бежать надо. Прощайте вам…
Контролер сорвался с места, ударил себя по коленям, гикнул и одним прыжком ринулся на лестницу.
Производительность повышалась.
Утонувший домик
Шел я раз по Васильевскому острову. Домик, гляжу, небольшой такой.
Крыша да два этажа. Да трубенка еще сверху торчит. Вот вам и весь домик.
Маленький, вообще, домишко. До второго этажа, если на плечи управдому встать, то и рукой дотянуться можно.
На этот домик я бы и вниманья своего не обратил, да какая-то каналья со второго этажа дрянью в меня плеснула.
Я хотел выразиться покрепче, поднял кверху голову — нет никого.
«Спрятался, подлец», — думаю.
Стал я шарить глазами по дому. Гляжу, у второго этажа досочка какая-то прибита. На досочке надпись: «Уровень воды 23 сентября 1924 г.». «Ого, — думаю, — водица-то где была в наводнение. И куда же, — думаю, — несчастные жильцы спасались, раз вода в самом верхнем этаже ощущалась? Не иначе, — думаю, — на крыше спасались…»
Тут стали мне всякие ужасные картины рисоваться. Как вода первый этаж покрыла и ко второму прется. А жильцы небось в испуге вещички свои побросали и на крышу с отчаяния лезут. И к трубе, пожалуй что, канатами себя привязывают, чтобы вихорь в пучину не скинул.
И до того я стал жильцам сочувствовать в ихней прошлой беде, что и забыл про свою обиду.
Вдруг открывается окно и какая-то вредная старушенция подает свой голос:
— Чего, — говорит, — тебе, батюшка? Из соцстраха ты или, может, агент?
— Нету, — говорю, — мамаша, ни то и ни это, а гляжу вот и ужасаюсь уровнем. Вода-то, — говорю, — больно высока была. Небось, — говорю, — мамаша, тебя канатом к трубе подвязывали?
А старушка посмотрела на меня дико и окошко поскорей закрыла.
И вдруг выходит из ворот какой-то плотный мужчина в жилетке и с беспокойством спрашивает:
— Вам чего, гражданин, надо?
Я говорю:
— Чего вы все ко мне пристали? Уж и на дом не посмотри. Вот, — говорю, — гляжу на уровень. Высоко больно.
А мужчина усмехнулся и говорит:
— Да нет, — говорит, — это так. В нашем районе, — говорит, — хулиганы сильно балуют. Завсегда срывали фактический уровень. Вот мы его повыше и присобачили. Ничего, благодаря Бога, теперь не трогают. И лампочку не трогают. Высоко потому… А касаемо воды — тут мельче колена было. Кура могла вброд пройти.
А мне как-то обидно вдруг стало вообще за уровни.
— Вы бы, — говорю, — на трубу еще уровень свой прибили.
А он говорит:
— Ежели этот уровень отобьют, так мы и на трубу — очень просто.
— Ну, — говорю, — и черт с вами. Тоните.
Папаша
Недавно Володьке Гусеву припаяли на суде. Его признали отцом младенца с обязательным отчислением третьей части жалованья. Горе молодого счастливого отца не поддается описанию. Очень он грустит по этому поводу.
«Мне, — говорит, — на младенцев завсегда противно было глядеть. Ножками дрыгают, орут, чихают. Толстовку тоже, очень просто, могут запачкать. Прямо житья нет от этих младенцев.
А тут еще этакой мелкоте деньги отваливай. Третью часть жалованья ему подавай. Так вот — здорово живешь. Да от этого прямо можно захворать. Я народному судье так и сказал:
— Смешно, — говорю, — народный судья. Прямо, — говорю, — смешно, какие ненормальности. Этакая, — говорю, — мелкая крошка, а ему третью часть. Да на что, — говорю, — ему третья часть? Младенец, — говорю, — не пьет, не курит и в карты не играет, а ему выкладывай ежемесячно. Это, — говорю, — захворать можно от таких ненормальностей.
А судья говорит:
— А вы как насчет младенца? Признаете себя, ай нет?
Я говорю:
— Странные ваши слова, народный судья. Прямо, — говорю, — до чего обидные слова. Я, — говорю, — захворать могу от таких слов. Натурально, — говорю, — это не мой младенец. А только, — говорю, — я знаю, чьи это интриги. Это, — говорю, — Маруська Коврова насчет моих денег расстраивается. А я, — говорю, — сам тридцать два рубли получаю. Десять семьдесят пять отдай, — что ж это будет? Я, — говорю, — значит, в рваных портках ходи. А тут, — говорю, — параллельно с этим Маруська рояли будет покупать и батистовые подвязки на мои деньги. Тьфу, — говорю, — провались, какие неприятности!
А судья говорит:
— Может, и ваш. Вы, — говорит, — припомните.
Я говорю:
— Мне припоминать нечего. Я, — говорю, — от этих припоминаний захворать могу… А насчет Маруськи была раз на квартиру пришедши. И на трамвае, — говорю, — раз ездили. Я платил. А только, — говорю, — не могу я за это всю жизнь ежемесячно вносить. Не просите…
Судья говорит:
— Раз вы сомневаетесь насчет младенца, то мы сейчас его осмотрим и пущай увидим, какие у него наличные признаки.
А Маруська тут же рядом стоит и младенца своего разворачивает.
Судья посмотрел на младенца и говорит:
— Носик форменно на вас похож.
Я говорю:
— Я, — говорю, — извиняюсь, от носика не отказываюсь. Носик, действительно, на меня похож! За носик, — говорю, — я завсегда способен три рубля или три с полтиной вносить. А зато, — говорю, — остатний организм весь не мой. Я, — говорю, — жгучий брюнет, а тут, — говорю, — извиняюсь, как дверь белое. За такое белое — рупь или два с полтиной могу только вносить. На что, — говорю, — больше, раз оно в союзе даже не состоит.