Избранные произведения в одном томе — страница 68 из 315

Нет безумия, на которое не толкнуло бы человека дурацкое светское соперничество вкупе с опрометчивостью, необузданностью и слепотой юности. Ее родственники поощряли меня, соперники распаляли, она обвораживала, и брак был заключен прежде, чем я толком понял, что происходит. Нет, я не испытываю к себе уважения, когда вспоминаю о своем поведении, — ничего, кроме мучительного презрения. Я никогда не любил, не уважал, даже почти не знал ее. Не был уверен, что в ее натуре есть хоть одна хорошая черта. Я не заметил ни единого свидетельства скромности, доброты, искренности и утонченности в ее душе или манерах, и все же я женился на ней! Глупый, облапошенный, слепой как крот простофиля, каким я был тогда! Да я меньше согрешил бы… Нет, я не должен забывать, с кем говорю.

Матери моей невесты я представлен не был — мне казалось, что она давно умерла. После медового месяца я узнал, что ошибся: она всего лишь помешалась, и ее поместили в приют для умалишенных. У моей супруги оказался еще и младший брат — полный идиот от рождения. Таким же, вероятно, рано или поздно станет и другой ее брат, которого ты видела. (Как ни отвратительна мне его родня, к нему я не могу питать ненависти, потому что при всем слабодушии он не лишен способности любить, как доказывает его неугасающий интерес к судьбе злополучной сестры, а также собачья привязанность, которую он когда-то питал ко мне.)

Мой отец и мой брат Роланд все это знали, но думали лишь о тридцати тысячах фунтов и присоединились к заговору против меня.

Это были жуткие открытия, но, если бы не скрытность и обман, я бы не поставил их в вину моей жене, даже когда убедился, до чего мне чужда ее натура, как противны мне ее вкусы, в какой мере вульгарен, низок, узок ее ум, насколько невозможно возвысить его и облагородить; даже когда обнаружил, что не могу с удовольствием в ее обществе провести хотя бы вечер, хотя бы единый час, что мы не способны поддержать интересный разговор, так как любая тема, какой я касался, в ее устах тотчас становилась пошлой и грубой, извращенной и идиотичной; даже когда понял, что в собственном доме никогда не буду знать уюта и покоя, поскольку не находилось прислуги, способной долго терпеть ее злобные беспричинные вспышки, ее нелепые, противоречивые и требовательные приказания, — даже тогда я сдерживался, избегал упреков, не позволял себе никаких обвинений. Я пытался втайне справляться с моим разочарованием и отвращением. Я подавлял глубочайшую антипатию, которую испытывал.

Джейн, не стану докучать тебе невыносимыми подробностями, ограничусь лишь несколькими словами, идущими к делу. С женщиной, запертой там, наверху, я прожил четыре года, и еще до конца этого срока она истерзала меня — и как! Ее склонности развились окончательно с ужасающей быстротой. Ее пороки расцветали пышным цветом один за другим и были настолько бесстыдными, что обуздать их могла бы лишь жестокость, а к жестокости я прибегать не хотел. Каким крохотным был ее умишко и какими колоссальными животные наклонности! Каким страшным проклятием для меня оборачивались эти наклонности! Берта Мейсон, достойная дочь омерзительной матери, подвергла меня всем адским и унизительным мукам, на какие обречен человек, связанный узами брака с женщиной не знающей узды и развратной.

Тем временем мой брат умер, а к концу этих четырех лет умер и мой отец. Теперь я стал очень богатым и все же был обречен на самую страшную нищету — натура, такая грубая, нечистая, порочная, какую и вообразить невозможно, была неразрывно связана со мной, признавалась законом и обществом моей половиной. И избавиться от нее законным путем я не мог, так как врачи теперь установили, что моя жена — сумасшедшая, ее излишества ускорили развитие наследственного безумия… Джейн, тебе тягостен мой рассказ? Тебе словно бы дурно. Не отложить ли остальное до другого дня?

— Нет, сэр, продолжайте. Я жалею вас. От всего сердца.

— Жалость некоторых людей, Джейн, это гнусное оскорбление, которое следует швырнуть в лицо тем, от кого она исходит. Но это жалость, присущая черствым, эгоистическим сердцам. Ее порождает неприятная боль, причиненная повестью о чужих бедах, и невежественное презрение к тем, кому пришлось терпеть эти беды. Но это не твоя жалость, Джейн, не то чувство, которым сейчас дышит твое лицо, которое почти исторгает слезы из твоих глаз и переполняет твое сердце… заставляет дрожать твою руку в моих руках. Твоя жалость, милая, это страдающая мать любви, и ее боль знаменует рождение божественной страсти. И я принимаю ее, Джейн, так не прячь ее дочь — мои объятия открыты ей.

— Продолжайте же, сэр. Как вы поступили, узнав, что она сошла с ума?

— Джейн, я был на грани полного отчаяния, только остатки самоуважения удержали меня на краю бездны. В глазах света я, без сомнения, был покрыт грязью бесчестия, но я решил оставаться чистым в собственных глазах — до последней минуты я не позволял ее порокам запятнать меня, ее безумствам бросить на меня тень. Тем не менее общество связывало с ней и мое имя, и меня самого. И я все еще видел и слышал ее изо дня в день. Ее дыхание (фу!) примешивалось к воздуху, которым я дышал, а кроме того, я не мог забыть, что одно время был ее мужем — мысль об этом и тогда, и теперь невыразимо отвратительна мне. И еще я знал, что не смогу стать мужем другой, несравненно лучшей женщины, пока жива она. А она, хотя и была на пять лет старше меня (ее родня и мой отец скрыли даже ее возраст!), вполне могла прожить дольше, чем я, ибо телом была здорова не менее, чем больна духом. Вот так в возрасте двадцати шести лет я оказался лишенным всяких надежд на будущее.

Как-то ночью меня разбудили ее вопли (разумеется, с тех пор, как доктора признали ее сумасшедшей, она содержалась взаперти). Ночь была одной из тех паляще-душных вест-индских ночей, которые часто предвещают тамошние ураганы. Не в силах уснуть, я встал и открыл окно. Воздух обжигал, будто серные пары, я не обрел желанной прохлады. В окно влетели тучи москитов и с назойливым писком закружили по комнате. Я слышал, как глухо ворчал океан, будто земные недра перед землетрясением. Над ним громоздились темные тучи. Луна, круглая и красная, как раскаленное пушечное ядро, погружалась в них, бросая последний кровавый взгляд на мир, содрогающийся в предчувствии бури. Это зрелище, сама атмосфера воздействовали на меня, в моих ушах отдавались проклятия, все еще изрыгавшиеся безумной. Внезапно она выкрикнула мое имя с такой демонической ненавистью, в таких выражениях! Ни одна портовая блудница не нашла бы ничего гнуснее них! Хотя находилась она в двух комнатах от меня, я слышал каждое слово — тонкие вест-индские стены почти не приглушали ее волчьих завываний.

«Эта жизнь — ад! — сказал я наконец. — Вокруг меня воздух и звуки преисподней! Я имею право спастись! Я избавлюсь от страданий своего смертного бытия вместе с грубой плотью, сковывающей сейчас мою душу. Я не страшусь вечного огня, которым грозят фанатики: ничто в будущем не может быть хуже того, что я терплю теперь. Я вырвусь отсюда и вернусь к Богу!»

Говорил я это, опустившись на колени и отпирая сундук, в котором хранилась пара пистолетов. Я хотел застрелиться. Однако намерение это тут же и исчезло; ведь я был в здравом уме, а исступленное отчаяние, подсказавшее желание и способ покончить с собой, достигнув предела, через секунду угасло.

С океана подул свежий ветер со стороны Европы и ворвался в окно. Разразилась буря, хлынул ливень, загрохотал гром, заблистали молнии, и воздух очистился. И тут я понял, что мне делать, и принял непоколебимое решение. Я расхаживал под намокшими гранатовыми и апельсиновыми деревьями моего сада среди залитых водой ананасов, а вокруг разгоралось великолепие тропической зари. Вот как я рассуждал, Джейн, — слушай внимательно, ибо в тот час меня утешила истинная Мудрость и указала верный путь.

Душистый ветер из Европы все еще шелестел в освеженной листве. Гремел, не зная оков, Атлантический океан, а мое сердце, столь долго иссушенное и испепеленное, ожило от этих звуков, наполнилось горячей кровью. Все мое существо искало обновления, моя душа жаждала испить чистоты. Я узрел, как воскресает надежда, и почувствовал, что возрождение возможно. Из-под цветущей арки в конце сада я смотрел на океан, более синий, чем небеса. За ним лежал Старый Свет, и путь был свободен.

«Поезжай! — сказала Надежда. — Вновь поселись в Европе, там не знают, как запятнано твое имя, какую грязную ношу ты вынужден влачить. Ты можешь увезти безумную с собой в Англию, поместить ее со всеми предосторожностями под надежный надзор в Тернфилде, а потом путешествуй, где пожелаешь, завязывай связи, какие захочешь. Женщина, которая так мерзко злоупотребляла твоим долготерпением, так опозорила твое имя, так запятнала твою честь, так сгубила твою молодость, — тебе не жена, и ты ей не муж. Позаботься, чтобы за ней ухаживали так, как позволяет ее состояние, и ты выполнишь все, чего от тебя требуют Бог и человечность. Пусть ее личность, ее связь с тобой будут преданы забвению. Ты не обязан сообщать о них кому бы то ни было. Обеспечь ей безопасность и возможный комфорт, скрой под покровом тайны ее превращение в животное и покинь ее».

Я поступил именно так. Мой отец и брат ничего не говорили о моем браке своим знакомым. В первом же письме, которое я написал им после свадьбы, я настоятельно просил их сохранить его в тайне, так как уже испытывал необратимое отвращение к его последствиям и, судя по тому, что успел узнать о ней и о ее семье, предвидел, какое ужасное будущее меня ожидает. Очень скоро гнусное поведение жены, которую выбрал для меня отец, заставило его самого краснеть от мысли о том, что у него подобная невестка. И он не меньше меня желал скрыть подобное родство.

Итак, я увез ее в Англию. Каким ужасным было плаванье в обществе такого чудовища! Как я был рад, когда наконец добрался до Тернфилда и водворил ее в комнату третьего этажа — за десять лет она превратила примыкающее потайное помещение в берлогу дикого зверя, в обиталище злого духа. Найти для нее надзирательницу оказалось нелегко. Требовалась такая, на кого можно было бы безоговорочно положиться, так как в своем бреду она неминуемо выдала бы мою тайну. К тому же у нее выпадали ясные дни, а иногда и недели, которые она использовала, чтобы всячески меня поносить. Наконец я нанял Грейс Пул, служившую в Гримсбайском приюте для умалишенных. Она и врач Картер (тот, который перевязывал раны Мейсона в ту ночь, когда она ударила его ножом и искусала) были единственными, кому я доверил мою тайну. Миссис Фэрфакс, возможно, что-то подозревала, но ничего не знала наверное. Грейс в целом оказалась хорошей надзирательницей, хотя из-за одной дурной привычки, от которой ничто не может ее излечить, так как это следствие ее нелегкой профессии, она порой забывает об осторожности и бдительности. Сумасшедшая и хитра, и очень злобна — она не упустила ни единого случая воспользоваться слабостью своей надзирательницы. Один раз припрятала тот самый нож, которым ранила брата, и дважды выкрадывала ключ, чтобы ночью выбраться из заключения. В первый раз попыталась сжечь меня в моей постели, а во второй нанесла тебе этот страшный визит. Благодарю хранящее тебя Провидение, что свою ярость она излила на твою фату — возможно, смутно вспомнив собственную свадьбу. Мне и помыслить жутко, что могло бы произойти! Когда я думаю, что тварь, сегодня утром вцепившаяся мне в горло, наклоняла сине-багровое лицо над гнездом моей голубки, кровь стынет у меня в жилах…