Она благоухала свежеиспеченным хлебом, полнилась теплом от весело пылающего огня. Ханна хлопотала над тестом. Как известно, предрассудки и предубеждения особенно трудно изгнать из сердца, почва которого не была разрыхлена и удобрена образованием, — они взрастают там, как бурьян среди камней. Вначале Ханна держалась холодно и сухо, но последнее время начала слегка оттаивать, а когда увидела, как я вошла, хорошо и аккуратно одетая, она даже чуть улыбнулась.
— Как, встали, значит? — сказала она. — Так вам полегчало! Коли хотите, садитесь в мое кресло у очага.
Она указала на кресло-качалку, и я села. Ханна продолжала свои хлопоты, поглядывая на меня уголком глаза. Потом, вынув булки из духовки, она повернулась ко мне и спросила без обиняков:
— А прежде-то вам доводилось просить подаяния?
Я было возмутилась, но тут же вспомнила, что мне никак не следует давать волю досаде. Да к тому же я и правда появилась перед ней как нищенка. И я ответила спокойно, однако не без некоторой строгости:
— Вы ошибаетесь, считая меня нищенкой. Я нищенка не больше, чем вы и ваши барышни.
Помолчав она сказала:
— Чегой-то я не понимаю: у вас же ни дома нет, ни серебряников, а?
— Отсутствие дома и серебряников (полагаю, так вы называете деньги) еще не делает людей нищими в вашем понимании.
— Вы что же, книги читаете? — спросила она затем.
— Да. И много.
— Но в пансионе-то вы не учились?
— Я жила в пансионе восемь лет.
Она вытаращила глаза.
— Так чего же вы себя содержать не можете?
— Я содержала себя, и, надеюсь, так будет и дальше. А для чего вам крыжовник? — спросила я, когда она достала корзинку с этими ягодами.
— Начинка для пирогов.
— Дайте-ка их мне. Я их очищу.
— Да нет. Чего вам утруждаться?
— Но мне надо чем-то заняться. Дайте мне корзинку.
Она согласилась и даже принесла чистое полотенце, чтобы я прикрыла свое платье.
— А то еще запачкаете! — сказала она. — К черной-то работе вы непривычная, по вашим рукам видно, — добавила она. — Может, вы портниха?
— Нет, вы ошиблись. Да и не важно, кем я была, не думайте об этом. А лучше скажите мне, как называется этот дом?
— Одни его называют Марш-Энд, другие — Мур-Хаус.
— А джентльмена, который здесь живет, зовут мистер Сент-Джон?
— Да нет, он тута не живет, гостит пока. А живет он у себя в приходе. В Мортоне.
— В деревне в нескольких милях отсюда?
— Вот-вот.
— А чем он занимается?
— Священник он.
Я вспомнила, что мне ответила старая экономка в доме при церкви, когда я спросила священника.
— Так, значит, это дом его отца?
— Ну да. Старый мистер Риверс жил здесь, а допрежь его и его отец, и дед, и прадед.
— Так, значит, этого джентльмена зовут Сент-Джон Риверс?
— Да.
— И их отец скончался?
— Вот уж три недели. От удара.
— А их мать?
— Хозяйка померла много лет назад.
— А вы давно у них служите?
— Да тридцать лет будет. Я их всех вынянчила.
— Это доказывает, что вы честная и верная. И я хвалю вас, хотя вы невежливо назвали меня нищенкой.
Она вновь посмотрела на меня с удивлением.
— Кажись, я про вас худо подумала, — сказала она, — да ведь сколько всяких мошенников развелось, так уж вы меня простите.
— Хотя, — продолжала я с некоторой суровостью, — вы гнали меня от своей двери в ночь, когда вы бы и собаку наружу не выставили.
— Оно, конечно, нехорошо получилось, да что делать-то? Я же не о себе думала, а о деточках. Бедненькие, о них ведь некому позаботиться, окромя меня. Вот и надо остерегаться.
Несколько минут я хранила суровое молчание.
— Вы уж не держите на меня сердца, — сказала она затем.
— Как же не держать! — ответила я. — И объясню вам почему. Не за то, что вы отказались дать мне приют или сочли меня мошенницей, а потому, что вы вот сейчас попрекнули меня тем, что у меня нет «серебряников» и своего дома. Многие из лучших людей, каких только знал свет, были столь же неимущими, как я. И если вы христианка, так не должны считать бедность пороком.
— Что верно, то верно, — сказала она. — Мистер Сент-Джон мне то же толкует. И я вижу, что дала маху. Но теперь-то я вас получше узнала. Тощенькая-то вы тощенькая, но, видать, порядочная.
— Довольно-довольно! Я вас простила. На чем и пожмем руки.
Она вложила мозолистую выпачканную мукой ладонь в мою руку, еще одна, уже совсем сердечная, улыбка озарила ее грубоватое лицо, и с этой минуты мы стали друзьями.
Видимо, Ханна любила поговорить. Пока я чистила крыжовник, а она готовила начинку, я наслушалась множества подробностей о ее покойных хозяине и хозяйке и о «деточках», как она их называла.
Старый мистер Риверс, поведала она, человек был простой, но джентльмен, и происходил из такого старинного рода, каких поискать. Марш-Энд принадлежал Риверсам с тех пор, как был построен, а было это, заверила она, «лет, надоть, двести тому назад, пусть он и скромный, махонький, коли сравнить с дворцом, какой мистер Оливер выстроил себе в Мортон-Вейл. Да она-то помнит, как папаша Билла Оливера ремеслом занимался — иголки делал, а Риверсы рыцарями были в старину при королях Генрихах: кто хочет, может сверить с записями в книге мортонской церкви». Тем не менее, признала она, «старый хозяин был как все прочие — и жил по-простому: на птиц охотился, хозяйство вел и все такое прочее. Вот хозяйка была другая. Все над книгами сидела, науками занималась» и «деточки» пошли в нее. В здешних местах никого на них похожего нет, да и не было. Они любили учиться, все трое, с тех пор почти, как начали говорить. И всегда были «на свой лад скроены». Мистер Сент-Джон, когда вырос, захотел учиться в университете и стал священником, а девочки, как закончили пансион, так пошли в гувернантки. Потому что, как они ей объяснили, несколько лет назад их отец потерял почти все свои деньги, когда человек, которому он доверял, объявил себя банкротом. А раз он теперь не может обеспечить их будущее, они должны сами себя содержать. И дома они уже давно почти не живут, да и сейчас приехали ненадолго из-за кончины отца. Но они очень любят и Марш-Энд, и Мортон, и пустошь, и холмы. Побывали и в Лондоне, и во всяких больших городах, но всегда говорят, что лучше дома на свете места нет. И до того друг дружку любят — никогда не ссорятся, не затевают свар. Такой дружной семьи поискать!
Дочистив крыжовник, я спросила, где барышни и их брат.
— Пошли прогуляться до Мортона, вернутся к чаю, через полчасика.
Они вернулись в указанный Ханной срок и вошли в дом через кухонную дверь. Мистер Сент-Джон, увидев меня, только поклонился и направился в гостиную. Но его сестры задержались. Мэри в нескольких словах ласково и спокойно выразила удовольствие, что я достаточно хорошо себя чувствую, чтобы спуститься к чаю. Но Диана взяла меня за руку и укоризненно покачала головой.
— Вам следовало бы дождаться моего разрешения! — сказала она. — Вы все еще очень бледны. И сильно исхудали! Бедняжка! Бедняжка!
Голос Дианы напомнил мне воркование голубки. Глаза у нее были такие, что я радовалась, встречая ее взгляд. Ее лицо, казалось мне, дышало очарованием. Лицо Мэри было не менее умным, черты выглядели столь же миловидными, но в них сквозила некоторая сдержанность, и ее манеры, хотя и мягкие, казались чуть менее приветливыми. Диане была свойственна некоторая властность: она, несомненно, обладала большой силой воли. Я же по натуре склонна подчиняться разумной властности и, если позволяют моя совесть и уважение к себе, с радостью уступаю деятельной воле.
— И почему вы здесь? — продолжала она. — Вам здесь не место. Мы с Мэри иногда сидим на кухне, потому что дома любим чувствовать себя свободно, порой даже чересчур. Но вы — гостья, и ваше место в гостиной.
— Мне тут очень хорошо.
— Вовсе нет! Когда Ханна хлопочет рядом и посыпает вас мукой?
— И тут для вас слишком жарко, — объявила Мэри.
— Разумеется, — согласилась ее сестра. — Идемте! Вы должны быть послушной. — И, не выпуская моей руки, заставила меня встать и увела в гостиную.
— Посидите тут, — сказала она, усаживая меня на кушетку, — пока мы переоденемся и приготовим чай. Это еще одна привилегия, которую мы присвоили себе в нашем домике посреди пустоши, — готовить еду самим, когда нам захочется или когда Ханна печет хлеб и пироги, варит пиво, стирает и гладит.
Она закрыла за собой дверь, оставив меня наедине с Сент-Джоном, который сидел напротив меня не то с книгой, не то с газетой. Я обвела взглядом комнату, а затем остановила его на мистере Сент-Джоне.
Гостиная, небольшая, очень просто меблированная, тем не менее дышала уютом — так она была тщательно прибрана. Старомодные стулья весело блестели, а стол орехового дерева мог бы заменить зеркало. На выкрашенных стенах висели старинные портреты мужчин и женщин, одетых по модам былых времен; за стеклянными дверцами шкафа виднелись книги и старинный фарфоровый сервиз. Тут не было никаких безделушек, ни единого современного предмета, если не считать рабочих шкатулок и дамского бювара розового дерева на столике сбоку. Все — включая ковер и занавески — выглядело одновременно и видавшим виды, и бережно сохраняемым.
Мистер Сент-Джон сидел неподвижно, словно одна из фигур на темных портретах, не отводя глаз от страницы, которую читал, и плотно сжав губы. Поэтому смотреть на него можно было без стеснения, словно я разглядывала не человека, а статую. Он был молод (лет двадцати восьми-тридцати), высок, строен, а его лицо просто приковывало взгляд. Оно было истинно греческим — правильные черты, прямой классический нос, афинский лоб и подбородок. Очень редко видишь английское лицо, столь близкое античным образцам. Да, было понятно, почему он обратил внимание на неправильность моих черт — ведь его лицо было сама гармония. Большие голубые глаза с каштановыми ресницами; на высокий лоб, белый, как слоновая кость, небрежно падали пряди светлых волос.