Избранные произведения в одном томе — страница 78 из 315

шь самые неприхотливые цветы. Им были дороги лиловые вересковые пустоши, окружавшие их дом, неглубокая долина, в которую вела усыпанная галькой тропа, от ворот их дома: сначала она вилась между поросшими папоротником откосами, а затем — между совершенно неухоженными, граничившими с морем вереска лужками, где паслись серые местные овцы и их ягнятки с мохнатыми мордочками. Как я уже сказала, все это было им бесконечно дорого. Я понимала их чувство, разделяла его силу и искренность. Меня покоряло волшебство этого края. Я ощущала благостность его уединенности, мои глаза наслаждались прихотливыми очертаниями холмов, необыкновенными красками склонов и долин, которые им дарили мхи, вереск, рассыпанные в траве цветы, ярко-зеленый папоротник и мягкие тона гранитных утесов. Все это было для меня тем же, что и для сестер, — чистым и пленительным источником радости. Порывы бури и нежные ветерки, ненастные и погожие дни, часы восхода и заката, лунный свет и облачные ночи этого края приобрели для меня то же обаяние, что и для них, наложили на меня те же чары, какими околдовали их.

И внутри дома мы находили то же единство вкусов. Обе они были образованнее и начитаннее меня, но я с увлечением следовала пути знания, которым они прошли до меня. Я пожирала книги, которые они мне одалживали. Каким наслаждением было обсуждать с ними вечером то, что я успевала проштудировать за день! Мысль встречалась с мыслью, мнение оказывалось созвучным мнению — короче говоря, гармония между нами была совершенной.

Если кто-то возглавлял наше трио, то, конечно, Диана. Физически ее превосходство надо мной было полным — красавица, исполненная энергии. В ее жизнерадостности чувствовался избыток сил и сознание цели, вызывавшие у меня изумление и ставившие меня в тупик. В начале вечера я поддерживала разговор, но вскоре мое красноречие истощалось, порыв угасал, и мне было вполне довольно сидеть на скамеечке у ног Дианы и, положив голову к ней на колени, просто слушать, как они с Мэри подробно разбирают тему, которую я только затронула. Диана предложила учить меня немецкому. Мне нравилось учиться у нее. Я видела, как приятна и как подходит ей роль наставницы, а мне не меньше нравилась и подходила роль ученицы. Наши характеры удивительно дополняли друг друга, и результатом явилась сильнейшая взаимная привязанность. Сестры узнали, что я рисую, — немедленно их карандаши и краски оказались в полном моем распоряжении. В этом искусстве — и только в этом! — я их превосходила, что удивило и восхитило их. Мэри часами сидела и смотрела, как я рисую, и вскоре выразила желание поучиться у меня: более внимательной, все схватывающей на лету и прилежной ученицы невозможно было бы пожелать. За подобными занятиями и развлечениями дни пролетали точно часы, а недели — точно дни.

Что до мистера Сент-Джона, то дружба, которая столь естественно и быстро возникла у меня с его сестрами, его не включала. Одна причина этого сохраняющегося между нами отчуждения заключалась в том, что он редко бывал дома, посвящая большую часть времени посещению бедных и больных среди своих прихожан, чьи жилища были разбросаны по пустошам.

Никакая погода не служила препятствием исполнению его пастырских обязанностей: и в дождь, и в вёдро, завершив часы утренних занятий, он брал шляпу и в сопровождении Карло, старого пойнтера его отца, отправлялся по зову любви или долга — не знаю, как сам он на это смотрел. Порой, когда день выпадал особенно ненастный, сестры старались удержать его дома, и тогда он говорил с особой улыбкой, более серьезной, чем веселой:

— Если я позволю какому-то ветру или побрызгавшему дождю помешать мне исполнить столь простую работу, как подобная лень подготовит меня к будущему, которое я себе избрал?

Диана с Мэри обычно отвечали на эти слова легким вздохом и на несколько минут погружались в печальные мысли.

Но и кроме этих частых отлучек, для дружбы с ним было еще одно препятствие: его характер казался сдержанным, замкнутым и даже мрачным. Ревностный в пастырских трудах, безупречный в жизни и привычках, он тем не менее, казалось, не обладал той душевной безмятежностью, которая должна быть наградой каждому истинному христианину и добродетельному человеку. Часто по вечерам, сидя у окна за письменным столом, заваленным бумагами, он отрывался от книги или откладывал перо, опирался подбородком на ладонь и предавался не знаю каким мыслям, но особый блеск в глазах, расширение и сужение зрачков свидетельствовали, что они были бурными и волнующими.

Кроме того, мне кажется, Природа для него не была той сокровищницей радости, как для его сестер. Один лишь раз — всего один раз — он в моем присутствии упомянул о суровом очаровании холмов и своей врожденной любви к древним стенам, которые называл своим домом. Однако и тон, и слова, в какие были облечены эти чувства, казались скорее мрачными, чем благодарными, и он словно бы никогда не гулял по пустоши, чтобы просто насладиться окутывающей ее благостной тишью, никогда не искал и не упоминал тысячи маленьких радостей, источником которых могли служить эти вересковые просторы.

Такая необщительность долго не позволяла оценить его ум. В первый раз мне довелось почувствовать силу этого ума, пока я слушала, как мистер Сент-Джон проповедовал у себя в мортонской церкви. Если бы я могла воспроизвести эту проповедь! Но подобное мне не по силам. Я даже не способна точно описать свое впечатление от нее.

Начал он спокойно — более того, тон и звучание его голоса оставались неизменными до конца, — однако строго обуздываемый жар веры скоро дал о себе знать в выразительности интонаций, во внутренней мощи его слов. Она все возрастала, оставаясь подавляемой, сжатой, управляемой. Красноречие проповедника заставляло сердце трепетать, ошеломляло ум. И с начала и до конца — отзвуки странной горечи, отсутствие утешительной кротости. Частыми были упоминания суровых догматов кальвинизма — избранности, предопределения, осуждения. И каждая ссылка на них звучала точно смертный приговор. Когда он кончил, я не почувствовала себя успокоенной, просветленной, возвысившейся духом — напротив, меня преисполнила невыразимая печаль. Мне казалось — не знаю, какое впечатление осталось у других, — что красноречие это вырывалось из глубин, где осела густая тина разочарований, где бурлили неутолимые устремления, высокие, но пугающие в своей неукротимости помыслы. Я уверилась, что Сент-Джон, ведущий столь чистую жизнь, добродетельный, ревностный, тем не менее еще не обрел того мира в Боге, который превосходит человеческое понимание. Не обрел, как не обрела этого мира и я, жертва скрытых надрывающих душу сожалений о моем разбитом кумире и потерянном элизиуме. На этих страницах я перестала упоминать о них, но они по-прежнему беспощадно терзали и угнетали меня.

Меж тем миновал месяц. Диане и Мэри вскоре предстояло покинуть Мур-Хаус и вернуться к совсем иной жизни и обстановке, к жизни гувернанток в большом оживленном городе на юге Англии, где обе служили в семьях, богатые и чванливые члены которых видели в них лишь прислугу и ничего не желали знать об их внутренних достоинствах, ценя только приобретенные ими знания, как ценили искусство своего повара или вкус своей камеристки. Мистер Сент-Джон все еще не сказал мне ни слова о работе, которую обещал подыскать для меня, однако время было на исходе — я должна была найти какое-нибудь место. Как-то утром на несколько минут оставшись в гостиной наедине с ним, я осмелилась приблизиться к эркеру, который его стол, кресло и книжная полка превратили в подобие кабинета. Я намеревалась поговорить с ним, хотя никак не находила слов, в которые могла бы облечь свой вопрос, — ведь всегда очень трудно разбить лед сдержанности, защищающий подобные натуры. Но тут он вывел меня из нерешительности, заговорив сам. Подняв голову на звук моих шагов, он сказал:

— Вы хотите о чем-то меня спросить?

— Да. Я бы хотела узнать, не слышали ли вы о каком-нибудь месте, для которого я могла бы подойти?

— Да, я нашел и кое-что придумал для вас уже три недели назад, но, поскольку вы как будто были полезны и счастливы здесь, поскольку мои сестры, несомненно, привязались к вам и ваше общество доставляло им редкое удовольствие, я не счел нужным мешать вам до тех пор, пока их отъезд из Мур-Хауса не должен будет заставить и вас его покинуть.

— Они ведь уезжают через три дня? — сказала я.

— Да, а когда они уедут, я вернусь в свой дом при церкви в Мортоне, Ханна переберется туда, и старый дом будет заперт.

Я подождала, полагая, что он продолжит объяснения, но он, казалось, вновь погрузился в свои мысли и, судя по выражению его глаз, забыл и о моем деле, и обо мне. Я была вынуждена вернуть его к теме, которая, понятно, представляла для меня живейший интерес и не терпела отлагательств.

— Какое место имеете вы в виду, мистер Риверс? Надеюсь, проволочка не усугубит для меня трудности получить его?

— О нет, поскольку только от меня зависит предложить его вам, а от вас — принять его.

Он вновь помолчал, словно ему не хотелось продолжать. Я потеряла терпение. Быстрый жест, требовательный устремленный на него взгляд сообщили ему о том, что творилось в моей душе, лучше всяких слов и с меньшими затруднениями.

— Вы напрасно так торопитесь, — начал он. — Скажу откровенно: я не могу предложить вам ничего заманчивого или выгодного. Прежде чем объяснить, я хотел бы напомнить, как уже ясно дал вам понять, что моя помощь вам может быть не более, чем помощь слепого хромому. Я беден. Выяснилось, что после уплаты долгов моего отца в наследство мне достанется лишь этот ветшающий дом, ряды кривых елей за ним и кусок местной почвы перед ним с тисами и остролистами. Я ничтожен. Риверсы — древний род, но из трех последних его потомков две зарабатывают горькую корку зависимости среди чужих людей, а третий считает себя чужим в родной стране, причем не только в жизни, но и в смерти. Да, и считает, обязан считать этот жребий честью для себя и уповает лишь на тот день, когда на его плечи будет возложен крест разрыва со всеми плотскими связями и когда Глава церкви воинствующей, коей он — смиреннейший воин, прикажет: «Встань, следуй за Мной!»