Избранные работы — страница 8 из 98

ть таким-то и таким-то, все равно, какова его действительность, и лишь в силу неизбежного, правда, отрыва отдельных кусков становится возможным одну отдельную часть действительного ряда противопоставлять одной отдельной части ряда идеального и утверждать: первая должна быть таковой, как последняя. Повторяем: целое должно быть таким-то и таким-то, раз уже дана определенная индивидуальность. Долг обладает очевидно гораздо более решительной, определяемой гораздо более обширной координатной системой объективностью, раз даже чисто волевой его смысл оказывается определенным не только в пределах его частной области, но и в связи с идеальной сферой всей личной жизни в ее целостности.

Лишь из такого внутренне единого, хотя безусловно и не поддающегося никакой абстрактной формулировке, нормирования жизненной целостности могут вообще получаться отдельные долженствования, не укладывающиеся в рамки категорического императива и тем паче более материальных общих законов; все те долженствования, которые относятся к текучим, подвижным, изменчивым, не выражаемым никакими понятиями жизненным содержаниям и положениям, которые могут быть только пережиты в своей целостности или в своих оттенках, но никоим образом не формулированы и которые поэтому совершенно не пригодны для того, чтобы быть расширенными до всеобщего закона. Все такие переживания, не поддающиеся форме всеобщей максимы, остаются вне предела досягаемости категорического императива и подпадают под совершенно проблематическую категорию абгафора[11] или анархии. Не могу отрицать, что как оборотную сторону Кантового морального ригоризма «я» часто испытывало именно совершенно анархическую беспомощность перед лицом логически не схематизируемых жизненных моментов, не говоря уже о жизненном целом. Но закон индивида, развертывающийся из того же корня, из которого вырастает и его — быть может, совершенно отличная от него — действительность, охватывает собой любую аналитически или синтетически получающуюся часть жизни, потому что он не что иное, как сама эта жизнь, вздымающаяся как долженствование во всей ее целостности и центральности. Поэтому имеющийся здесь в виду принцип не может быть сформулирован, например, следующим образом: что для одного грех или добродетель, не есть еще грех или добродетель для другого. Это только внешность или следствие. Ибо это «что» есть уже с самого начала, а не только потому, что оно впоследствии оценено как грех, в одном случае нечто совсем иное, чем в другом. Только внешний эффект, а не внутреннее этическое есть «то же самое». Si duo faciunt idem[12] — эта посылка уже сама по себе настолько ложна, что нет нужды приискивать для нее вывод.

Сколько бы вы также ни нагромождали санкций рационального, предметного, социального рода и как бы ни были сами по себе эти санкции правильны — все же поступок становится моим долгом лишь после включения его в определенные всем моим реальным обликом ряды долженствования. Ибо нельзя привести ни одного поступка, ни одного общего закона, которому отказать в признании при известных обстоятельствах не было бы нашим безусловным долгом[13], т. е. нет ни одного поступка и закона, предметный состав которого не подчинялся бы как высшей своей инстанции следующему вопросу: мой ли это долг, принадлежит ли это объективно-идеальной форме моей жизни? Решение и тогда даже остается за смыслом и констелляциями всей моей совокупной жизни, когда оно требует, например, жертвы самой этой жизнью; ибо и смерть взять на себя может только живущий. Но это значит, что если все отдельные содержания наших обязанностей и происходят из названных сфер, то, во всяком случае, решение относительно их не может быть сложено из них самих, не может быть составлено из сколь угодно большого числа отдельных целей и нормировок, но остается достоянием единства и непрерывности жизни. Надо только понимать, что связь эта не есть здесь просто эмпирическая действительность — ибо из действительного как такового можно выводить опять-таки лишь действительное — требование. Форма требования должна уже с самого начала лежать в основе вывода, т. е. жизнь должна уже первоначально протекать также и в категории долженствования — все равно, в какой хронологической точке в развитии эмпирического сознания оно бы ни появлялось. Или, выражаясь иначе: всякое долженствование есть функция соответствующей целостной жизни индивидуальной личности.

Отсюда становится также ясным (что я, впрочем, отмечаю лишь как побочное следствие), в каком смысле «последовательность» поведения может иметь значение ценности. Большей частью она понимается в объективном смысле: как будто бы ситуация, задача, имевшее место развитие требуют в качестве следствия из своего логического состава того способа действия, который является «последовательным» и который поэтому должен предъявляться субъекту как нравственное требование. Но всегда ли этот поступок последователен для данного именно индивида — это остается весьма сомнительным. Последовательность его природы ведет, быть может (следуя одинаковой или опять-таки индивидуальной логике), к совсем иному поступку — и это несмотря на то, что указанные предметные ряды могут быть элементами именно этого существа, вливая свою последовательность в его последовательность, делая ее его последовательностью.

Здесь приобретает большое значение одна особенность душевной жизни, на которую в этике, пожалуй, еще недостаточно обращали внимание. Каждый поступок наш есть продукт всего человека, а не только, как то полагает рациональная мораль, чистого «я» или «я» чувственного. Поскольку рациональная мораль (Vernunftmoral) рассматривает поступок лишь со стороны его отдельного содержания, то этот последний исключает в своей логической определенности все остальные (для всякого механистического рационализма omnis determinatio est negatio[14]) — и тем самым также и жизненную целостность.

Ибо даже с заменой внешнего поступка умонастроением (Gesinnung), этой кратчайшей линией между поступком и абсолютным «я», все богатство эмпирической личности, не захватываемое этой линией, остается здесь вне всякого, как фактического, так и этического, отношения к поступку. Ибо здесь человек оценивается постольку, поскольку он совершил именно этот поступок, а не поступок, поскольку он совершен именно этим человеком. Даже более того: к изолированному нормированию отдельного поступка (т. е. к общему закону относительно содержания) можно прийти лишь через такое исключение целого человека. И наоборот, такое выделение и уединение поступка ведет к построению чистого, абсолютного, трансцендентального или трансцендентного «я», являющегося его коррелятом. Но в действительности это применимо лишь к логизированному и механизированному представлению о душевной жизни, и все это совершенно отпадает, если в каждом отдельном поступке видеть лишь новую, обогащающую жизнь возможность, раскрытие и изображение целостного существования.

Необъяснимое в рациональной морали отношение между абсолютным, в сущности, неживым, «я» и отдельными изменчивыми поступками становится тогда тотчас же органически единым. Отдельный поступок не исключает, но включает в себя тогда эту целостность. Как ни недостаточно наше знание для того, чтобы показать это в частностях, все же основное метафизическое чувство здесь следующее: каждое особое существование безостаточно выражает на своем особом языке всю целостность бытия. Это приводит нас к основному противоречию (Spannung) внутри понятия жизни. Противоречие это глубоко заложено и требует своего разрешения. Жизнь как космический факт имеет форму безостановочного скольжения, она переходит от родящего к рожденному и продолжается непрерывно. Уже понятие связи органических существ не вполне сюда подходит, так как оно предполагает некоторую самостоятельность существ, которая только уравновешивается и преодолевается протекающей сквозь них жизнью. На самом же деле жизнь есть единый поток, каплями которого являются отдельные существа; он не протекает сквозь них, но их существование есть не что иное, как только его течение. И в том-то и заключается загадка, что из всех явлений мира как раз одни только живые существа суть индивиды, они только представляют собой относительно замкнутые в себе формы и круговращения (наряду и во всем своем взаимодействии с окружающей средой), они одни лишь суть единства, сохраняющие себя таковыми в изменчивых судьбах своих и преобразованиях.

Итак, жизнь являет нам величайшую непрерывность, носимую и выражающуюся, однако, в величайшей прерывности. Она — единство, в котором совершенно противоречиво было бы ставить грани и выделять отдельные частичные единства. И вместе с тем единство это состоит сплошь из существ, вращающихся вокруг собственных центров, и притом в тем большей степени, чем выше и зрелее занимаемая ими на лестнице жизни ступень: с развитием жизни в душу мы все более и более ощущаем ее крайнюю сконцентрированность, высшую ее жизненность, но именно здесь — также и высшую индивидуальность отдельного существа, самое крайнее, до отрыва от всеобщего потока жизни доходящее самодовление.

Здесь перед нами дуализм категорий, благодаря которым становится вообще возможным трактовать факт жизни, — дуализм, проникающий собою все формы жизни, начиная с ее логических и метафизических глубин и вплоть до сугубо практических проблем, как, например, проблема сочетания самостоятельности индивида как целого с положением его как простого члена в общественной жизни. Вытекающие отсюда содержания этической задачи особенно резко отграничивают ее от произведения искусства. Последнее есть, безусловно, замкнутое в себе образование, принявшее форму само-довления и совершенно изъятое из всякой сплетенности с мировым быванием (в котором стоит лишь его материя). Органический же индивид, стремясь к такому же завершающему отношению всей своей периферии к своему центру, есть вместе с тем часть, переходная точка, член некоторой охватывающей его связи. Эту двойственность внутреннего и внешнего устремления, индивидуального жизненного строя и сверхиндивидуальной соборной жизни можно назвать типической трагедией организма. Парадокс этики, пожалуй, наиболее общим образом резюмирующий ее содержание, в том и состоит, что субъект един, не отменяя, однако, общей связи, что он предается тому, что больше, чем он сам, и вместе с тем остается самим собой. Поэтому стремление этики и состоит в примирении трагедии организма.