Наиболее очевидная возможность достичь этого дается, пожалуй, представлением, что каждое живое существо есть осуществление и изображение всей жизни в целом — конечно, не в ее протяжении, но в ее значении, в ее внутренней сущности, причем каждое раскрывает жизнь на свой особый лад, своим особым, индивидуальным, незаменимым образом. Верно, что по своей природе и по своей судьбе каждый отдельный человек несравним с другим человеком. Но различия эти суть не что иное, как только различные тона, в которых разыгрывается именно в этой точке природа и судьба всего человечества — и даже шире: всей соборной жизни вообще.
В том именно и состоит характер и форма жизни, что в каждом индивиде она наличествует целиком, но в каждом, однако, в столь своеобразном виде, что тем самым дано уже и отличие одного индивида от другого, непреступаемая замкнутость и самодовление каждого из них. То, что мы имеем здесь в виду, не есть просто биогенетический закон повторения родового развития в развитии индивида; закон этот, касающийся порядка и общего характера стадий жизненного процесса, есть лишь частичное выражение более обширного представления, согласно которому в каждом творении живет вся целостность жизни, весь ее смысл, все ее метафизическое бытие: ибо раз она вообще пребывает в индивиде, то она уже пребывает в нем целиком. По аналогии с этим следует также мыслить в каждой отдельной душе и отношение ее целостности к тому, что называется ее «отдельным» поступком. Поскольку, с одной стороны, жизнь обладает действительностью лишь в настоящий момент, с другой же — момент этот не есть нечто изолированное, уединенное, но находится в абсолютно непрерывной связи со всеми другими моментами, то ясно, что каждое жизненное мгновение, каждый отдельный поступок, каждое действие есть вся жизнь в ее целом. Жизнь не есть самостоятельная, оторванная целостность, которой каждое отдельное действие противостояло бы в идеальной отрешенности. Но в том и состоит своеобразная, никаким механистическим сравнением не исчерпываемая форма жизни, что она в каждом своем мгновении есть вся эта целостная жизнь, сколь многообразными и взаимно противоположными ни были бы содержания этих мгновений. Не оторванный кусок жизни, а вся целокупность ее поднимается до того или иного поступка.
Быть может, яснее всего это сказывается там, где мы сводим наше поведение к общим существенным чертам характера. Когда мы называем, например, какого-нибудь человека скупым, то, очевидно, не скупость его скупа, а весь человек в целом (причем в остальном он может быть храбрым, чувственным, умным, меланхоличным и т. д.), — весь этот человек скуп. Поэтому в каждом отдельном поступке, который мы называем скупым, содержится весь человек, точно так же как и в каждом другом, представляющемся нам умным, или храбрым, или чувственным. Какой бы ни была жизнь в тот или иной из своих моментов, она всегда наличествует во всей своей реальности, и надо совершенно игнорировать сущность жизни, чтобы видеть в ней единство и целостность лишь постольку, поскольку в ней воспринимается качественное равенство, которое затем пытаются получить путем смешения всех материальных различий ее моментов, т. е. путем выведения среднего момента, или пытаются найти его в «чистом» «я», т. е. в отвлечении от всех вообще материальных различий. Категория целого и части, правомерная по отношению к мертвой природе, неприменима вообще к жизни, в особенности же к индивидуальной душевной жизни. В лучшем случае она применима лишь ко времени, в котором протекает жизнь, т. е. к пустой линейной временной схеме, получающейся тогда, когда из жизни вычеркивают, так сказать, всю жизнь. Внутри этой схемы имеются, правда, «куски» и части, вырезанные из целого, отделенные друг от друга резкими гранями. Но именно поэтому части эти не могут служить символами для протекающей в абсолютной, нераздельной непрерывности жизни. Эта внутренняя связность жизни, столь чуждая отличающей время делимости, не только означает рядопо-ложность связи между более ранним и более поздним, т. е. необходимость для того, чтобы от одной точки достичь другую, пройти все промежуточные точки, но прошлое, кроме того, воздействует на настоящее непосредственно, минуя все то, что лежит посредине, словно поверх его головы. Оно течет вместе с ним, образуя с ним нераздельное, постоянно меняющееся единство, — подобно тому, как в картине каждое отдельное красочное пятно стоит в отношении не только к соседнему с ним пятну, но к любому другому пятну того же полотна, откуда и возникает та сеть противоположностей, синтезов, подъемов, которую мы называем «необходимостью» художественного произведения и которая есть не что иное, как неотъемлемость каждой его части, потому что каждая другая часть есть именно эта определенная часть, и притом взаимно: каждая часть художественного произведения есть то, что она на этом месте есть, лишь в силу того, что каждая другая часть есть то, что она есть, так что значение каждой части включает в себя в известном смысле все художественное произведение в целом. Но даже это сравнение лишь очень несовершенно и, так сказать, лишь очень неопределенно приближается к тому, что своеобразная форма жизни принципиально выполняет без всякого остатка и в совершенном единстве, а именно к тому, что жизнь действительно целиком присутствует в любом настоящем моменте. Что эти «настоящие моменты» взаимно исключают друг друга, с одной стороны, будучи разделенными во времени «кусками», а с другой — в силу противоречивости своих содержаний, что они таким образом противятся тому, чтобы быть каждый раз всей жизнью, — это следует приписать действию различных точек зрения, прилагаемых к жизни извне.
Я показал уже это относительно разложения во времени. Между 6 и 7 часами, конечно, протекает «кусок» моей жизни, к которому от 7 до 8 часов примыкает другой: так что каждый из них содержит в себе мою жизнь лишь pro rata[15], вся же жизнь в целом слагается из них. Но если не смотреть на жизнь извне, а исходить из нее самой, то мы увидим, что это распадение на куски не есть нечто объективное, заложенное в самой структуре жизни. Непрерывность ее нельзя выразить иначе, как сказавши, что каждый с особой точки зрения рассмотренный и (постольку лишь) особый момент есть вся жизнь в целом, ибо форма этого целого, его единство, и состоит именно в том, чтобы изживать себя в чем-то, что во внешнем временном аспекте должно быть названо множеством. Пантеизму, полагающему, что единая целостность бытия присутствует в каждой ее части (тоже неадекватный термин), соответствует то, что можно было бы назвать панбиотизмом. Не иначе обстоит дело и с качественной различностью жизненных частей. Что я разлагаю свое поведение то на скупое или расточительное, то на храброе или трусливое, то на умное или глупое — это исходит из абстрактных категорий, совершенно не связанных с жизненным процессом и противостоящих ему в предметной систематике. Конечно, в самом этом жизненном процессе имеются материальные различия, благодаря которым он вызывает применение то одной, то другой категории. Но истинную свою сущность состояние это получает не от понятий скупости или расточительности, храбрости или глупости, а от непрерывного и беспрестанно изменчивого жизненного потока. Здесь еще раз самым резким образом обнаруживается различие между абстрактно-всеобщим и витально-индивидуальным миропониманием. Для платонизирующей точки зрения (составляющей предпосылку этики «всеобщего закона») «храбрый» поступок есть экземплифици-рующее осуществление понятия «храбрость»; лишь поскольку он покрывается тем или иным понятием, есть он вообще поступок; оттуда, а не из жизни, биением пульса которой он является, приходит к нему его сущность. Можно отрицать трансцендентно-субстанциализирующие выражения Платона, согласно которым человек, поступая храбро, причастен идее храбрости, — основной мотив все-таки остается тот же. В отношении своего смысла, своей оценки, объемлющей его связи, поступок по-прежнему является не как целая, сейчас так именно осуществляющаяся жизнь индивида, а как осуществление понятия храбрости. Происходя от описываемых понятиями содержаний действия, любое мгновение жизни является (конечно, в пределах последней) лишь простым куском, который только совместно с другими (так, например, разумное с чувственным, практическое с теоретическим, индивидуалистическое с социальным) образует всю жизнь в целом.
Такой способ рассмотрения, несомненно, нужен и полезен, потому что как для действия, так и для познания жизнь обыкновенно имеет значение лишь благодаря своим отношениям к таким реальным и идеальным рядам и ценностям и благодаря своим в соответствии с ним получающимся результатам. Но если восходить к источнику, дающему действительно начало поступку, то поступок оказывается отнюдь не «делом храбрости» (этому полупоэтическому словоупотреблению соответствует, однако, по рационализму некоторое реальное основание), нет, он есть сиюминутная действительность этой целостной жизни, и поэтому, поскольку речь идет об этической ответственности, он должен быть обсуждаем и оцениваем с точки зрения того, что являет в этом месте целокупное долженствование всей жизни, — чего, впрочем, не должно смешивать с простым «пониманием» этого поступка, которое касается исключительно его действительности. (Хотя и понимание также, по совершенной аналогии с оценкой, должно было бы исходить не из «сущности храбрости», а из всей совокупности жизни, поднимающейся в настоящий момент именно до этого поступка.)
Именно поэтому долженствование, будучи направлено на точку ответственности, не определимо согласно всеобщему закону. Конечно, храбрость как таковая есть добро, и скупость как таковая есть зло, и в качестве всеобщего закона можно было бы только желать, чтобы одна была, а другой бы не было. Но каково значение названных поступков в ряду индивидуальной жизни, точнее: что означают они как эта жизнь (так как они ведь являются лишь мгновенными изображениями ее целостности и потому могут быть оцениваемы лишь со стороны совокупного ее долженствования), — это тем самым еще не определено.