вовать друг другу и иметь общую связь так, чтобы, идя даже различными путями исследования, они простирались на одну и ту же область предметов, следовательно, совпадали по объему, но только не по направлению исследования. Но этика не совпадает по области, на которую она притязает, с психологией как целым, а только с одной частью ее; именно она устанавливает законы для человеческого хотения, а о человеческом хотении трактует, правда, и психология, но только наряду со всеми другими формами душевной жизни. Прочим же частям, областям или направлениям психологического исследования, точно так же направленным на остальные, в равной степени основные формы душевной жизни, соответствуют другие, параллельные этике философские науки, т. е. такие, которые относятся к другим основным формам душевной жизни так, как этика – к хотению, а именно науки законоустанавливающие, по общепринятому выражению, нормативные. Так, логика, или учение о познании, – по господствующему мнению, более точное определение ее остается условным, – развивает нормы или законы для деятельности мышления и познания; эстетика, или учение о вкусе, – для свободного творчества фантазии. Разве эти параллельные этике науки – логика, эстетика и какие бы ни были им однородные – не должны принимать участия в определении цели и задач воспитания? Ведь задача воспитания – развить человека надлежащим образом, т. е. развить всего человека, все существенные стороны или направления его деятельности. И в этом отношении развитие мышления или творческого воображения не менее важно, чем развитие хотения. Правильно ли, в здоровом ли направлении развиваются эти стороны, – это не разумеется само собой; точно так же и этика не дает критерия для определения того, в чем состоят правильные, здоровые, сообразные с собственной природой формы этих психических деятельностей. Этот критерий могут дать только специфические, относящиеся к ним нормативные, или законоустанавливающие, науки – логика и эстетика. Этим восстанавливается вместе с тем игнорируемое прежде соответствие между теми философскими науками, которые должны указывать цель, с одной стороны, и той, которая должна указывать путь воспитания, – с другой. Это последнее есть дело психологии в целом, во всех ее частях, так как задача воспитания есть развитие психики в целом, во всех ее – вообще неотделимых друг от друга – основных функциях. Ей необходимо противостоят, как науки, от которых зависит определение цели воспитания, все те философские науки, которые как законоустанавливающие простираются на какое-либо из существенных направлений душевной жизни. Таковыми признавались до сих пор три: логика, этика, эстетика. Здесь не место решать, является ли это перечисление исчерпывающим. Можно только утверждать, что они, во всяком случае, нужны для полного определения цели, – вообще все науки подобного рода, сколько бы их ни было и каковы бы они ни были. Всякая наука, которая учит по отношению к одному из основных направлений, в которых развивается душевная жизнь, в чем заключается его правильное, нормальное образование, определяет тем самым одну из существеннейших задач, одну из существеннейших частей, в конце концов, единой самой по себе задачи, следовательно, единой цели воспитания, раз это человеческое воспитание есть здоровое развитие душевной жизни не только в том или ином отношении, но во всех ее существенных направлениях.
Выше уже было указано, что общепринятое понятие нормативных наук требует более точного определения. Прежде всего именно для логики совершенно не существенно, что она устанавливает законы в смысле нормы, т. е. повеления или предписания. Существенный смысл логических положений заключается не в том, что должно или не должно мыслить так и так, но в определении тех условий, которым должно удовлетворять мышление, чтобы быть «правильным». На это обыкновенно возражают, что в этом понятии правильного именно и заключается смысл нормы или долженствования. Но этого смысла в нем нельзя найти. «Правильно» происходит от «править», делать правее, т. е. прямее, и норма значит образец. Но утверждение, что что-нибудь есть право или прямо, не заключает в себе повеления. Это значение обнаруживается именно в логической правильности. Мыслят правильно, когда мыслят то, что есть, неправильно – когда то, чего нет. А и не-А не могут быть правильно высказаны в одно и то же время об одном и том же в одном и том же отношении и значении, т. е. ни при каких условиях одно и то же в одном и том же отношении и значении не есть А и в то же время не-А. В этих утверждениях непосредственно нет никакого предписания. Что должно мыслить так и не иначе, есть только следствие, выведенное из этого бытия и небытия; именно постольку, поскольку дело касается истины, т. е. того, что объект мысли есть, следует, конечно, сознавать это фактическое различие между бытием и небытием и с ним сообразоваться. Так, архитектор, если он не хочет, чтобы его постройка рухнула, должен «сообразоваться» с законами механики. Но как из этого не следует, что законы механики сами по себе составляют предписания для архитектора, так не следует и то, что законы логики сами по себе являются предписаниями, с которыми следует «сообразовать» свои мысли. Они точно так же, как и законы механики, говорят только о том, что есть и чего нет, что существует, в особенности существует во взаимной связи, и что не существует. Точно так же и эстетика сама по себе не состоит из предписаний. О вкусе всегда можно спорить, но предписывать его по меньшей мере нельзя. Можно только указать черты художественного в данном произведении искусства. Предписание поступать таким-то образом вообще было бы ложным предписанием, так как каждое произведение искусства должно иметь свою индивидуальность, не стремясь к согласованию с каким-либо другим. Если нам на это скажут, что этим самым устанавливается норма, то мы ничего против этого не возразим. Нельзя отрицать, что эстетические законы, поскольку таковые вообще существуют, становятся впоследствии нормами (по крайней мере отрицательными). Но их первоначальный смысл не в этом, точно так же, как первоначальный смысл законов оптики не в том, чтобы давать предписания, как смотреть или как помочь зрению надлежащими приспособлениями. Чисто эстетический закон гласит только: произведение искусства состоит в том-то и в том-то или его нет вовсе, т. е. только так оно выражает эстетическое единство, иначе никак; причем это единство, как и в логическом и этическом, присуще некоторой внутренней собственной, трудно определимой гармонии, гераклитовскому ἒν διαφερόμενον ἑαυτῷ ξυμφέρεται[59]. Вместе с тем уже выясняется и то, что даже для этики, хотя она, и только она, имеет непосредственное отношение к хотению и, следовательно, едва ли может обойтись без формы предписаний, не так уж неизбежно повелевать волею, т. е. выражать самое волю вместо бытия. Именно для этики как науки само долженствование становится особой формой бытия. И она должна в конце концов показать: хотение – именно содержание его – состоит в том-то, вот чего хотят, самого по себе и в себе самом; оно таково или его нет вовсе; только в таком-то случае оно согласуется с самим собою, в другом – этого согласия нет, а то, что противоречит самому себе, не может само по себе существовать. Предписание: необходимо следует хотеть так-то – является по меньшей мере следствием из всего этого; впрочем, в конце концов оно опять-таки не говорит нам ничего иного, кроме: в этом, и только в этом, будет состоять хотение само по себе. Для того, кто не заинтересован в этом, это предписание будет бесполезно.
Итак, во всех трех областях закон, во всяком случае, сохраняет смысл требования, задачи; сам по себе ясно очерченный образ вполне с самим собою согласного и, следовательно, неизменного мышления, хотения и художественного формирования противостоит волнующемуся хаосу представлений действительности, стремлений, свободных созданий фантазии. Последние тогда неизбежно должны сообразоваться с этими чистыми первообразами, по ним «направляться», т. е. «правильно» формироваться, или стремиться к исправлению. Так возникает потом общее отношение идеи и осуществления, цели и пути, нормы и сообразующейся с нею деятельности. Таким образом, то, что упомянутые науки (я бы назвал их чистыми законоустанавливающими науками) должны выполнить по отношению к жизни представления сообразующегося с действительностью, стремления руководящегося идеей и свободной игры воображения, во всяком случае, достаточно характеризуется названием нормативных наук; и так как в педагогике дело касается именно этого отношения, то, приняв особенно его во внимание, мы должны сказать, что такое название вполне допустимо.
Может возникнуть еще сомнение относительно того, что одной психологии противополагается не одна, а три, если не больше, законоустанавливающих науки или три нормативных науки, тогда как мы настойчиво подчеркивали необходимость взаимного соответствия, равно как и нераздельного единства всей философии. Но дело в том, что это последнее утверждение не устраняет деления вообще, в смысле распределения, а только раздельность частей философии. До конца разработанная логика ведет к этике, и обе именно в этом тесном союзе необходимо приводят к эстетике, и все три, следовательно, образуют нераздельное целое. Их полное единство получило бы и в терминологии более точное выражение, если бы стал общепринятым тот взгляд, который, как мы убеждены, в силу необходимости вещей будет распространяться все шире: что этика и эстетика являются лишь необходимыми расширениями логики, логикой идей, выражаясь ради краткости техническим термином кантовской философии. В сущности, этим только восстановилось бы первоначальное мнение Платона. Его ошибка заключалась в действительности не в том, что он свел эти три задачи философии к одной, а в том, что он хотя и не отрицал вовсе, но недостаточно определенно и решительно провел распределение, которое необходимо для точного и ясного развития единой в себе по существу философии как учения об «идее». Канта обыкновенно упрекали в противоположном: что у него теоретический, практический и эстетический разум совершенно распадаются и уже не соединяются больше в единство принципа. В сущности, это разделение на три части и у него понимается только как распределение. Стало ли оно все-таки разделением вопреки его намерению, не подлежит здесь нашему исследованию. Но тогда стоило бы исправить Канта в этом пункте, и мы снова, само собой, подойдем к Платону.