— Почему оно соленое? — спросил я как-то.
— Специально присаливают, чтобы не испортилось! — ответил он.
Еще он привозил целый мешок риса. Но больше всего меня привлекал его облезлый чемодан, в котором всегда были мандарины. Оттуда же он вынимал и лепешки ширмал[19], мягкие-премягкие. Даже потом, когда они черствели так, что не разжуешь, мы с братом уписывали их за обе щеки. Я любил слушать беседы дяди с отцом. Говорил обычно дядя, рассказывал о знакомых, о том, что произошло в их провинции за год. Отец же больше слушал. Когда дядя говорил, быстро и энергично, сдабривая свою речь мазандеранскими[20] пословицами и поговорками (он не забывал объяснять мне их смысл), казалось, что он сердится. Дядюшка гостил у нас пять-шесть дней, а то и неделю. У него в городе были какие-то свои дела, и поэтому, случалось, он не приходил ночевать.
— Ну, — вздыхала мама, — дядя опять отправился бродяжничать!
Появлялся он на другой день утром или под вечер. Оказывалось, что он ходил к знакомому земляку-торговцу, которому сбывал свой товар, и заночевал у него. Навещал он и других земляков. В те дни, когда дядюшка оставался дома, а мы были в школе, он спал до нашего возвращения. Дней через пять или через неделю он вечером прощался со взрослыми, целовал детей и рано утром, со звонком будильника, заведенного отцом, вставал и уезжал. До следующего года.
В своих вечерних беседах с дядюшкой, насколько мне помнится, отец неизменно сетовал на летнюю жару, а дядя уговаривал его провести лето у него. Отец ссылался на занятость по службе, но я-то знал, что он просто не любит переездов. Во всяком случае, нам все никак не удавалось побывать у дяди. Но однажды мы наконец решились и двинулись в путь. Проехать в имение дядюшки на машине было невозможно — туда и верхом с трудом добирались. Находилось оно в лесу, высоко в горах. По рассказам, там было так холодно, что приходилось топить даже летом. Было решено, что дядюшка вместе с женой и детьми спустится в Марзунабад[21], и мы все вместе поедем в одну из близлежащих деревень.
Это было самое удивительное и незабываемое воспоминание моего детства! У меня сладко замирало сердце, когда автобус, оставив позади узкий туннель Кандеван, поднялся на перевал Хезарчам, и оттуда открылся вид на ущелье и окружавший его со всех сторон лес. Грузовики, полные угля, медленно, со стоном поднимались вверх. Уступая нам дорогу, они жались к скалам, а автобус, сторонясь их, кренился набок, и меня охватывал ужас — казалось, мы вот-вот свалимся в пропасть.
Наконец мы прибыли в Марзунабад, где нас ждал дядюшка с домочадцами. Все вместе мы погрузились в другой автобус, который ехал в Хасан-кейф, деревню в двух фарсангах[22] от Марзунабада. В стареньком, битком набитом автобусе стоял неумолчный гомон. Плакали дети, что-то быстро-быстро говорили по-мазандерански мужчины в войлочных шапках и женщины в шароварах. Кругом громоздились деревянные ящики, мешки, корзины. Нам почтительно уступили несколько мест, и автобус тронулся. Вскоре начался дождь, окна запотели. Дорога извилисто шла вверх, натужно ревел мотор, галдели пассажиры, а мать все волновалась, как бы чего не случилось, потому что водитель из-за дождя не видит дороги. Мне казалось, что нас сунули в большой деревянный ящик, засыпали опилками и заколотили досками. Мы задыхались от духоты, но было необыкновенно весело. Дядя, уставший от тесноты и шума, принялся передразнивать крестьян, бестолково толкавшихся и галдевших в переполненном автобусе. Мы так и покатывались со смеху.
В отличие от дяди жена его была немногословна и к тому же ленива и тучна. Если она и открывала рот, то только для того, чтобы охать и жаловаться на жизнь. Двигалась она медленно и тяжело, будто только что поднялась с больничной койки и вот-вот упадет в изнеможении. То и дело она протяжно вздыхала: «О Мортаза[23] Али!», «О Аллах!», словно каялась во всех земных прегрешениях. Своих детей она упорно называла машади[24], что, с одной стороны, удивляло нас, а с другой — вызывало зависть: ведь этим титулом удостаивали лишь избранных.
Однажды было решено всем вместе пойти пешком в соседнюю деревню. Даже малыши, предвкушая увлекательную прогулку, встали на рассвете, а жена дяди проснулась позже всех и к тому же заявила, что собирается идти в баню. Как ее ни уговаривали, она стояла на своем. Дядя не на шутку рассердился, они начали браниться, обрушивая друг на друга потоки мазандеранских ругательств. В конце концов жена дяди взяла сверток с бельем, таз, полный риса[25], и ушла. А дядя уселся в углу комнаты и закурил. Не успел он выкурить сигарету, как жена вернулась и разразилась гневной тирадой, из которой мы ничего не поняли. В ответ дядя покачал головой и удовлетворенно произнес:
— Справедливость восторжествовала!
Эти слова подлили масла в огонь. Жена дяди пришла в ярость, глаза ее выкатились из орбит, лицо исказилось от злобы. Отец объяснил нам, что баня оказалась закрытой. Тут только мы поняли смысл дядиных слов: «Справедливость восторжествовала!» — и покатились со смеху. Жена дяди готова была растерзать нас на части, а дядя молча курил и посмеивался.
Прошло несколько лет. Однажды вечером, придя домой, я понял, что приехал дядюшка. Однако на этот раз я прежде всего услышал его кашель, а не громкий голос. Худой и бледный, с ввалившимися щеками, он подал мне руку, но не поцеловал. Всю ночь я слышал, как он кашляет. На следующее утро вместе с матерью они отправились к врачу. С этого дня я заметил, что дядюшке подают еду в отдельной посуде и что мать чем-то сильно обеспокоена. На тумбочке возле его кровати появились коробочки с пилюлями, пузырьки с микстурой. В этот раз дядя гостил у нас дольше обычного.
На следующий год он появился, как обычно, в конце осени и выглядел еще хуже. Он, как всегда, не забыл привезти ящик с апельсинами, мешок риса и бидон масла. Я уже не проявлял детского нетерпения при виде мандаринов и лепешек, но по-прежнему любил их и все так же приходил в восторг от дядиных реплик. Теперь я мог оценить их по достоинству и понять, как он остер на язык! Дядюшка уже не говорил так громко, как раньше, меньше шутил. Был подавлен и раздражителен, не верил в выздоровление.
Он приезжал теперь два раза в год, и уже мы с братом втаскивали в комнату мешок с рисом. Дядя тяжело дышал и вытирал со лба испарину. Врачи говорили, что ему необходим отдых, что он должен остаться в Тегеране, чтобы постоянно находиться под медицинским наблюдением. Но он не мог бросить на произвол судьбы свой апельсиновый сад и рисовое поле. Кто вместо него будет сеять, жать, собирать урожай? Да и где взять столько средств на врачей и лекарства?
Когда он приехал в Тегеран показаться врачам в последний раз, от прежнего жизнерадостного шутника ничего не осталось. В глазах дяди застыла тоска, которая горькой болью отозвалась в моем сердце. Я до сих пор помню его безнадежный взгляд.
Доктор написал длиннющий перечень всевозможных лекарств, а потом отозвал отца в сторону и тихо сказал:
— Будет лучше, если он вернется к жене и детям.
Летом отец поехал к дяде. Он изредка писал нам, сообщая о его здоровье. Письма шли долго, и как-то мы получили сразу два. Одно было написано восемь дней назад, а второе — спустя день.
— Слава богу, отец пишет, что дяде стало лучше, — сказала мать, прочтя первое письмо.
Затем она распечатала второе и вдруг изменилась в лице, опустила руки. Потом безмолвно передала письмо мне. Отец писал: «Дядя умер». Не хотелось верить в это. Я молча вышел из комнаты. Мне все время казалось, что вот-вот к нашему дому подъедет такси и из него вылезет дядя с мешком риса, ящиком апельсинов и облезлым чемоданом, полным мандаринов и лепешек… Уже неделя, как его нет в живых, а мы и не знали об этом. «Вспоминал ли я о нем эту неделю, — думал я, — и где был в тот день, когда он умер?» Мне не пришлось долго напрягать память. В тот день я ходил в кино. Показывали веселый фильм, и я вдоволь насмеялся.
Прошло еще две недели. Вернулся отец и рассказал, как умер дядя.
— Последнее время он очень страдал, но не подавал вида и не жаловался. Только был печален. Его можно было понять — он всю жизнь прожил для других, а когда пришла смерть, не было никого, кто мог бы облегчить его страдания. Но в этот день он чувствовал себя намного лучше. Пообедал, выкурил сигарету. Он так и не бросил курить. Потом сказал жене: «Не дашь ли нам чаю?» Когда она поставила перед ним чашку с чаем, он закашлялся. Из горла хлынула кровь, залила все вокруг. Я подбежал к нему, он вздрогнул и умер прямо у меня на руках.
Голос отца задрожал, и он прикрыл глаза рукой с зажатой в ней сигаретой. Никогда прежде я не видел, чтобы отец плакал.
Я отвернулся к окну. По лицу побежали слезы.
Прозрение
Все началось после получки, когда оказалось, что никому не уплатили денег сполна — у каждого хоть десять или двадцать туманов да вычли. Удержания случались и раньше, но прежде рабочие отшучивались: ладно, мол, невелики деньги, как говорится, нищий останется нищим, дашь ему кусок хлеба или отнимешь. Но сегодня хозяин явно перегнул палку.
В полдень гудок возвещал обеденный перерыв. А через полчаса — ни минутой позже — работа возобновлялась. За эти полчаса рабочие должны были ухитриться купить себе еду и поесть. Те, кто приносил съестное из дому, располагались вдоль забора на солнышке и, подкрепившись, успевали еще выкурить сигарету. Остальные же сломя голову бежали в ближайшие лавчонки. Завод стоял посреди пустыря, и торговые ряды находились в трех кварталах от него. Бежать до них четверть часа, не меньше. И обратно столько же. Да на покупки какое-то время надо. Словом, обед отнимал у рабочих, хоть они, давясь, проглатывали на ходу свои бутерброды, час. И хозяин отмечал каждому в табеле полчаса опоздания. Штрафы набегали день за днем и составляли изрядную сумму.