А игрушечная обезьянка Астап так ничего и не понимал, он притих и с огорчением думал: что уж такого, ведь я её не убил, не поранил, и она ведь всё равно не девушка, и я ничем не заразил её - это точно.
Она сказала, присмирев:
-Ты не виноват. Это мне - за моё. За выражение лица... И чтоб знала, с кем связываться... - мелькнула на миг злоба, но нет, только на миг - она отмела, ей не хотелось сейчас обижать Астапа: ведь позади у них осталось таинство, предназначенное природой к священному делу продолжения жизни, и что бы там и как бы там ни было, они пережили кровное родство соития; Женя была почвой, которую бедняга засеял, и ему велел теперь инстинкт хранить и оберегать эту почву ради будущих всходов потомства, и вот он покупал ей расчёски, он заботился о ней, и он не мог сейчас не любить её: она содержала в себе часть его самого; и Женя тоже чувствовала всё это и не могла больше держать в себе ненависти к нему.
Ненависть появилась позднее - в самолёте. Проникло, пробралось до самого костного вещества: осквернилась. От брезгливости она несколько раз ходила мыть руки, она прикладывала их к горящему лицу - но очищения не наступало, и, возвращаясь, она с недоумением оглядывала пассажиров: опять эти нейтральные, ни в чём не замешанные лица - но теперь она не верила больше, что они не знают зла - знают, все видели, но каждый утёрся, съел и пошёл как ни в чём не бывало - все скоты, и сейчас она была уверена: о каждом из них знает всю подноготную, всю их таимую, постыдную правду - она есть, эта правда, ибо, не кройся она за пристойным покоем их лиц, разве могла бы уцелеть без благотворной среды и тайного пропитания, находимого в каждой из этих душ, зараза, бацилла тупого, жестокого зла!
Зная теперь то низкое за собой и за этим щуплым Астапом (к имени которого она не имела права прибавть “негодяй”, потому что поняла: он не был бы им, окажись она другой), зная то низкое, она не могла не подозревать его и в остальных людях.
Она откидывалась без сил на спинку кресла и закрывала глаза, не зная, куда ей деваться от того, что она обнаружила в себе, - но закрывать глаза было ещё хуже: тотчас подробно и с преувеличенной чёткостью возникало близко мартышечье лицо Астапа, и она с испугом подумала: во сне бы не проговориться.
Самолёт гудел и улетал прочь от этой земли, на которой смирно копались гектарщики - крестьяне, которые брали от колхоза в аренду засаженное поле, обрабатывали его в личное своё время и имели право на долю урожая. Это было выгодно хозяйству, потому что урожай волей-неволей оказывался высоким, хватало и крестьянам, и колхозу, и оставалось только руками развести перед безусловностью прибыли. Под горячим солнцем этой земли спела и осыпалась шелковица, зелёные листья которой срезали на корм червям, черви опутывались шёлковой нитью - и это тоже приносило прибыль тем добровольцам, которые не щадили труда держать у себя дома их, ненасытных. А от асфальта, разогретого благоприятным солнцем, исходил горячий дух, и по асфальту катили их автомобили, заработанные неутомимыми трудами, и около многих домов паслись на длинной привязи их коровы с тучным выменем, и корову на этой земле держать было несравнимо легче и выгоднее, чем на робкой родине Жени, потому что не требуется здесь запасать сено в долгую зиму. Сюда, говорили, развернут скоро реки с бедных российских мест, где всё равно толку от тех рек никакого, а здесь толку будет много, и на этой вот изобильной многовыгодной земле Женя оставила свою душеньку, продав её за одно то, чтоб успеть к самолёту, чтоб не осталось синяков на её коже, чтоб не волновать отца и чтоб вернуться к маленькому своему детёнышу.
Голова Жени моталась по спинке кресла, а тот, обезьян, он теперь пообвыкнется и будет думать, что т а к - можно. Что только так и можно. И будет ещё и ещё. Как тигр, вкусивший человечины, становится впредь людоедом.
И это она, Женя, растлила его. Это она позволила ему считать, что т а к можно.
Сказать Косте... Костя бросит к чертям чемпионат, полетит назад, разыщет этого обезьяна, будет драться - и убьёт; но это будет конец и крушение всей жизни. Всё рухнет - спорт, семья - будет тюрьма и несчастье. Может быть, увечье - в драке-то. А может быть - скорее всего - пока он долетит, истомившись по дороге ненавистью до изнеможения, уже не достанет духа отомстить, растеряется, перегорит и станет пустым - и удивится: зачем это я приехал? - подумает и не сможет вспомнить, а Женю разлюбит. И останется тишина и развалины - как после землетрясения.
Или: додержит гнев до места, войдёт в бой, но там не Костина земля, там земля Астапа, и там у него заступники - убьют ещё Костю, белокожего пришельцы и чужака, или, того хуже, унизят и искалечат. И её, Жени, не окажется рядом помочь - ведь он не возьмёт её с собой, он сделает это угрюмо и тайно - в одиночку. Нет, это невозможно, рассказать ему - невозможно! Нельзя!
И мстить - нельзя, нельзя... нельзя...
Господи, отомсти за меня!
И было всё безвыходно, непоправимо и ужасно, да, но было нечто ещё более ужасное, таимое в глубине и недостижимой тьме - в такой пропасти, куда человек обычно не заглядывает: боится подойти близко к краю. Но она подошла, приблизилась - ей теперь нечего было терять - заглянула... Там было вот что: она с первого дня знала, к а к действует на Астапа. Женщина это всегда знает. Она знала, и ей нравилось.
И не будь этого - не было бы и всего остального.
Отец стоял у чугунной ограды и пристально глядел издали, торопясь высмотреть дочь, словно бы время их свидания отмерено, секундомер уже пущен и, чтобы оно не утекало зря, надо скорее встретиться взглядами - и уже не выпускать друг друга из поля любви.
А Жене, наоборот, хотелось укрыться за спинами, чтобы оттянуть этот миг соприкосновения взглядов: ей было стыдно - за себя и за отца. За то, в чём они оба замешаны и виноваты, подельщики - за всё, что делается. Но укрыться ей было трудно с её ростом атлетки, да в следующий миг уже и ничего, прошло. Она уже смотрела вперёд.
-Загорела... - волнуясь, сказал отец.
Да, это заметно. А т о - незаметно.
Потом ждали в багажном отделении её чемодан, отец рассказывал:
-Рассердится - и начинает “слова” говорить, напористо так. Какие подвернутся звуки в кучки складывает - и вроде слова получаются. Торопится побольше наговорить: авось нечаянно выйдет что нужно, по теории вероятности. - Женя кивала. Кажется, это о её сыне. - ...А ты не огорчайся, - сказал вдруг, и она вздрогнула: а это о чём? Ах да, в состав не попала... - Я тебя в детстве специально отдал в лёгкую атлетику: спорт чистый, трудный - честный. И люди в нём приживаются только благородные. А благородство - это, брат, и мужество прежде всего.
Женя на него долго пристально смотрела, копилась во взгляде враждебность - спортсменка, утратившая сегодня то имущество, на которое так рассчитывал отец, - мужество и благородство.
Но отец ведь о другом. Женя вздохнула:
-Вот и живу в этой среде повышенного благородства, как в дворянстве. Думаю: так оно и везде. А потом вдруг оказывается: нет.
-Что ж, - согласился отец. - Это так.
Значит, он знал! Знал и не предупредил её: про жизнь...
Женя молчала, у неё сильно билось сердце, помощи ей от отца не было, а если б и была, то опоздала, а отец стоял рядом, опустив руки, смутно чувствовал тоску, как всякй зверь вблизи беды, но не знал, что за беда и что тут можно сделать - ведь дочка стояла рядом, целая и невредимая, и не от кого было её защищать. Подумав, отец наугад сказал:
-В принципе, ведь ты можешь пойти тренером? Если устала...
-Да-да... Да, конечно.
Когда Женя увидела после разлуки своего ребёнка, он показался ей маленьким и совсем незначительным - не стоящим того, что она за него заплатила... Она увидела, что не любит его. Его было совсем мало, сына, а горя внутри неё много.
Вечером позвонил Костя. Она боялась этого звонка и хотела, чтобы связь испортилась, как вчера. Она не знала, что будет с её голосом.
Но, живя на свете п о с л е т о г о всё дальше и дальше, она с удивлением обнаруживала, что м о ж е т. Всякий последующий шаг - может. Как прыгун, не знавший своих возможностей, удивляется всякому новому преодолению планки и с недоверием выжидает: что будет сейчас, на новой выставленной высоте - и берёт и её... Безграничны возможности тела и - теперь она видела - и души тоже.
И была эта приёмистость души грустна..
Говорил Костя, а она старалась молчать. Он осторожно отчитался за первые дни соревнований: берёг её самолюбие. Вера, сказал, споткнулась на ровном месте и выбыла из борьбы. А Гарька, шут гороховый, терпенья на него нету; команду, конечно, он веселит, но ведь и бежать иногда надо, не только трепаться!
Говорил об одних промашках, удачи умалчивал - чтоб Жене не было там одиноко.
Она же всё время боялась, вдруг он спросит: как ты доехала до аэропорта? Но, к счастью, такие вещи не были у них важными: как доехал, что ел, как спал... Для них важно было другое.
А Кармен? - вспомнила ночью Женя. - Достоинство, которое она не захотела променять на жизнь... А я? - тоскливо думала Женя, и даже в молчании голосок её тускнел и замирал, недостойный оглашать собою эфир человеческих мыслей, пространство духа.
Ну и? Костя вернётся, а ей будут сниться сны, которых она не сможет ему рассказать.
Смотреть в глаза и держать эту фигу в кармане.
Радоваться ссорам и его промахам: копить, чтоб хватило оплатить её предательство. Чтобы вышло так, что он вроде его заслужил... И всё, конец. Да, так и выходило: расказать Косте - разлюбит. Не рассказать - сама не сможешь любить. Ведь хорошее рождается от самого себя, множась простым делением, и кому сделал добро - хочешь делать ещё. А кому вышло сделать зло - того станешь избегать, как место отбросов, а то и преследовать дальше.
А может: взять и повиниться... У той самой чугуной ограды аэропорта, стоять там и сказать: “Он не виноват...” Потому что преступник никогда не виноват один. Всегда - больше или меньше - и жертва тоже. Вот. И пусть тогда Костя сам выбирает, жить ему с ней или нет. ...И что при этом будет происходить с Костиным лицом... лязг, танк, гусеницы, ск