Избранные рассказы. Хронологически — страница 12 из 58

режет, и вдавливается человек, впечатывается в землю, смешивается с землёй, смачивая её соками бывшей своей жизни...

Да ни за что!

Ещё одна мысль: о смерти... Но только мысль - и тело сразу шарахается.

И снова, и снова - туда, сюда: где выход?

На этой точке мы оставляем Женю, слишком зная, что положение у неё безвыходное, - тот случай, когда сердце успокоится только одним - забвением. Оно не замедлит.

А Астап вскоре попал в аварию, и ему глубоко ампутировали ногу. Правда, свою эту беду он никак не сопоставил с Жениным проклятием. Просто беда - слепая, глухая, безразличная. Несправедливая. Страшная. Избави нас Бог.

1983

КАК СТАЯ РЫБОК

Вот и всё. Оказалось, так просто!.. Она только и сказала, что убирайся отсюда, что всё, я больше не могу, я с тобой что-нибудь сделаю, - тряся головой и больно морщась, чтоб скорее, - и возразить было нечего, да и чем возразишь отвращению? Оно ведь не укор, не обида, которую быстренько загладил, повинившись – и лучше прежнего стало. Отвращение – это неопровержимо.

И, главное, почему убедительно: сам иногда чувствуешь похоже…

Ну и всё, собрал вещи – без лишних движений и звуков, чтобы не чиркнуть по её ярости, не поджечь.

Дождь моросил, на остановке стояли люди, на лицах затвердело молчание. Вот так в дождь молчат коровы в стаде, смирясь с судьбой, и люди тоже, когда укрыться всё равно негде – и только сократить себя, сжаться кочкой, чтоб меньше досталось тоски и сырости.

Он пристроился к толпе и растворился. Ему казалось: по чемодану все поймут, что он изгнан. Но никто не обратил на него внимания, каждый замер, как в анабиозе, вжавши плечи и погасив сознание. Он тоже скоро забыл о людях – отгородился. Он нуждался сейчас в укромном месте: залечь и осваивать происшедшее, чтоб, привыкнув к нему, сделать своей незаметной принадлежностью; как животное лежит и терпит, пока пища в желудке сварится и станет его собственным телом.

Автобусная остановка годилась для уединения – оцепеней и стой себе хоть весь день. Если не принесёт какого-нибудь знакомого… Тошнило от одного представления о словах: что их придётся говорить и слушать.

Тридцатый прошёл… Недавно ехали им. Ещё смотрел в окно и она смотрела, но не вместе, а каждый будто в отдельный коридор пространства, и нигде эти коридоры не пересекались. Она вздохнула, и он спохватился, виноватый, что давно не проявлял любви, и обнял мельком -– напомнить: всё в порядке; отметился в любви и быстро забрал руку назад, задержав её ровно настолько, чтоб не противно… Конечно, было когда-то и так, что тело ныло без прикосновений, тосковало и не могло успокоиться, и нужно было то и дело касаться друг друга, чтоб стекало это электричество, эти полые воды весны, иначе разорвёт изнутри. Но что делать: не может быть так, чтоб вечная весна… Вот и совсем зима, хуже зимы.

Ничего, выползти из старой кожи и отряхнуться…

Если бы не… кому расскажешь? – у дочки такая кудрявая, золотая и серебряная, иногда золотая, иногда серебряная, головка, ей год всего, она бежит-бежит, остановится – и поднимет на тебя глаза…

Тёща удивляется:

-И откуда такая? Из сказки, наверное.

Теперь всё, всё. Свобода и ясная даль, как на обложке журнала «Знание – сила».

…Она ночью заплачет, не просыпаясь, возьмёшь её на руки, всю так мягко к себе прижмёшь, окутаешь собою, тёплым, как одеялом, она сразу и замолкнет, устроится на твоей руке и вздохнёт – как до места добралась. Она же чувствует, как её держат, семь Китайских стен, семь крепостей охранных, и на улице, на прогулке – заслышит машину, самолёт ли на небе, мопед ли во дворе – кидается со всех ног к тебе, прижмётся – и всё, спаслась, теперь хоть танк езжай на неё, она обернётся и глядит из безопасности – куда тому танку или самолёту! – гуди, гуди, а у неё папа. Он загородил крепостью рук, щитами ладоней заслонил, она выглядывает, как мышка, из укрытия – кому рассказать? Вон, ходят матери с дочками-сыночками, ни одна не боится, что отнимут – у-у-у…

Он рассеянно смотрел перед собой – из своей тоски, как из окна: сам внутри, но что-то и снаружи невзначай замечаешь. Лицо прохожего не такое, как у всех, взгляду на нём отраднее держаться, чем на прочих… И тут пробилось: прохожий вёл за руку девочку-подростка, за скрюченную руку вёл, ноги её подволакивались, и стало ясно, чем так отличалось его лицо: он был мужественный человек, который ни от чего не увиливал. Он вёл свою дочку, красивый отец, прочно держа её руку своей, голой, под дождём, рукой, вёл у всех на виду, нёс своё наказание, не было в его лице места заботам, которые одолевают благополучных.

Да отвернись же…

Падчерица – таких же лет. Женился, хорошая была дочка у жены, дошкольница – ласковая, он полюбил её, - но разве то походило хоть сколько-нибудь на чувство, которое теперь: когда приходишь с работы после целого дня и берёшь на руки, а она пахнет – ну будто рыбки крохотной стайкой мерцают, ласково тычутся, щекочут, она пахнет, как мягкая булочка, ситный хлеб и, как у голодного, голова кругом, вобрать бы в себя навечно, но никак – на пол опустишь её – и всё растаяло, вроде музыки, которая снится, а утром не вспомнишь – так там и останется.

А какой раньше был дурак – думал, счастье – это женщина. Ну, там, любовь, то-сё… А теперь, когда по телевизору возмущаются: дескать, в Палестине стариков, женщин и детей – даже удивительно, как можно равнять!

Особенно невыносимы их босоножки, вот они стоят тут вблизи, эти знаменитые женские ноги, штук двадцать, раньше слюни пускал, разуй глаза, дурень: стоят, забрызганные грязью, в полном ассортименте облупившихся ногтей, кривых пальцев и потрескавшихся пяток, и подкосились их каблуки, дрогнув под этими эфемерными… а как же тогда не подкашивались? Хитрая природа, она подменяет тебе мозги, ишь, чтоб не пустели её пределы…

Прозрело око дурака, помилосердствуйте, спрячьтесь под паранджу, спрячьте эту слабину вашей мякоти, дребезжащей на ходу, груз ваших избытков скройте – вот они насытились за полвека еды и теперь плывут, как баржи, медленно, степенно, тараня поперёд себя колеблющиеся свои чрева, боже мой, господи, это как же надо лишиться зрения, слуха и самого разума!

А их голоса, особенно у оперных певиц, но, правду сказать, и мужики не лучше, а вот автобус, хорошо, пустой, увы, мужики ничем не лучше…

Но мужики хоть что-то теряют – эти же всегда в выигрыше. Закон – смех один: мол, родители равны в правах – да где это вы видели, чтоб равны; взять хоть падчерицу: она вылитый отец, а при разводе безоговорочно досталась матери, а почему, собственно? Ей же самой с отцом было бы лучше: они так похожи. А с матерью – одни конфликты.

А тут ещё эта народилась… Гуляли недавно все вместе, старшая сорвала ключку с репейника и тянется этой колючкой к маленькой, а та мордашкой своей любопытной навстречу - с полным доверием.

-Глядите, морщится, не нравится!

А та заплакала горько – не от колючки, нет. От обмана.

Старшая ухмыляется, рожи корчит: вроде бы развеселить. А та ещё горше плачет и, плача, жадно глядит сестре в лицо сквозь рожи, ищет, требует, сейчас же требует себе любви, иначе не выжить, а весёлые рожи взамен любви никак не годятся, детёныш не взрослый, его не купишь на видимость, детское сердце знает.

И тогда большая растерялась:

-Ты смотри-ка, что-то ещё понимает! – пробормотала и притихла.

…Пусть живут теперь втроём, пусть. Им будет хорошо.

Попробовала бы сама остаться без своих детей!..

Когда маленькая подросла месяцев до восьми и начала что-то лепетать, важней всего для неё было освоить священное имя сестры. Набирала воздуха и единым духом выпаливала:

-Тада! – и снова: - Тала! – и с восторгом ждала отзыва, а та благодушно (поддаваясь на любовь) ворчала:

-Во, опять то недолёт, то перелёт.

Поддавалась, а то раньше ненавидела. Да и понятно: подросток знает, откуда берутся дети, никакого сочувствия к причине их появления на свет не находит в своём разуме и должен её, причину, ненавидеть. И самих младенцев тоже: они так близко стоят к ней, причине, так близко стоят, что дыхание их ещё смешано с горячей влагой тайны.

-Фу, вонючая! – морщится.

-Хоро-ошая! – сладко поёт мать.

-Плохая! – сердится старшая.

-Хоро-ошая! – блаженно растягивает мать, а бедная маленькая хлопает глазками, как глухонемой, и живёт свои дни с великим трудом, сворачивая их, как глыбы, тяжело и с плачем.

…Уж выросла чуть-чуть. Язык появился. «Ав-ав». И ещё волнистое «а-а-а-а» – спать, значит. И ещё «аль-ляль-ляль» – это чтение и книга. Проснулась днём в коляске, а он стоял над нею, читал. Продрала глазки, небесно улыбнулась и сказала насмешливо:

-Аль-ляль-ляль…

Читаешь, мол…

И они смеялись вместе. Она – хрупким голоском…

Капли изредка падали с его намокших волос и досаждали лицу. Волосы у него были жёсткие, прямые и распадались с макушки подобно траве на болотной кочке. Это никогда не было красиво, зато дочке досталась золотая – серебряная головка от матери, и пусть, пусть они теперь живут сами, без него.

Квартира сестры пустовала с год – она вышла замуж в другой город, но квартиру прежней своей жизни не трогала пока – мало ли…

Вот и будет тут жить теперь.

Он осмотрелся. Будет тут жить, и до работы отсюда поближе. Можно подолгу задерживаться, ходить где хочешь – никто не спросит и не упрекнёт. Нет, ничего, терпимо.

Ободряя себя будущим, как клячу кнутом, он открыл чемодан, чтобы разобрать вещи. Решив жить тут долго и счастливо, он заспешил: дел много – прибраться, вытереть пыль, сходить в магазин за продуктами, помыться – чтобы сегодня же покончить со старой и завтра приступить к новой жизни.

Все горизонтальные плоскости необитаемого жилья покрылись пылью, на стул нельзя было присесть, и он решил начать с уборки, намочил в ванной тряпку, стал вытирать пыль, но прикинул, что за это время как раз вскипит чайник; отправился на кухню, поставил чайник, уставился в окно, в пустую даль… Там виднелись неизвестные раньше холмы и на них строения. Видно, земля беспрерывно бугрится, шевелится, и вдруг выпирают какие-то города и дома, появляются на виду, потом пропадают, но никого это не беспокоит.