Избранные рассказы. Хронологически — страница 18 из 58

глядом человека, совершившего решительный поступок. И я увидела, что его трудовая книжка очень быстро кончится, такой в его лице таился запас потенциальной решимости. Автобус поехал, спинка моего кресла не откидывалась, он мне предложил поменяться - я не принимала дар, и тогда он великодушно ушёл куда-то назад, на пустые места, чтобы я могла бесплатно, не одалживаясь у него, занять его кресло. Такой вот чуткий человек. Потом на остановке он выходил покурить, а возвращаясь, запечатлел в моём сердце серьёзный, бережный взгляд. И снова автобус долго ехал в ночи, сирые пригнетённые светились изредка деревни в снегах, пассажиры все спали под монотонный гул, и только два освободившихся зэка позади меня ненасытно беседовали вполголоса - о воле, о конвое, о консервах в томатном соусе, которые назывались у них “красной рыбой”, о лесоповале и нраве своих машин. Один из них, как я поняла, восстановил списанный трактор, и этот трактор ещё долго работал, а потом всё-таки погиб по чьей-то вине. Он с болью говорил, он любил этот трактор, ведь и в заключении он не мог перестать быть человеком, а значит, должен был что-то любить.

Я полудремала, потом юноша мой прошёл в тёмном автобусе к шофёру, заслонив собой вид дороги; шофёр загодя сбавил скорость, включил внутри маленький свет и выпустил юношу наружу - навсегда, в тёмную пустыню зимы, у своротка, где торчал указатель в строну невидимой деревни. Минуя моё окно, юноша поднял глаза и отправил прямёхонько в меня протяжный луч своего прощального взгляда, потратив на него ох немало силы сердца. Автобус тронулся, поехал, свет погас, все продолжали спать в темноте, а я разволновалась не на шутку: этот его взгляд - он его исторг из себя и отправил, не поскупился, в безвозвратную тьму, без отдачи, вы понимаете, это как в холодный космос запустить без возврата радиосигнал, потратив на него мощность целой электростанции, даром, понимаете - да он, может, печалился по моей юности, утраченной для него, упущенной, это он через меня передавал моей недостижимой юности привет любви, щедрый человек.

Этот бесценный взгляд, голодному кусок, он поделился со мной чистым жаром, это похоже на то, как до появления спичек хранили и передавали друг другу огонь - и у меня появилось то, чего не было: я согрелась, я заволновалась - и дух возвратился в меня.

И тогда я поняла, в чём исполняется любовь людей.

И знаете, что потом? Потом я вдруг обнаружила, что мой покойник оставил меня в покое. И я забыла и отпустила ему всё моё горе.

Это что же, одного взгляда любви чужого юноши хватило, чтоб отогнать моего преследователя? Выходит, так?

Потом ушли мои болезни. То есть, однажды я хватилась их - а их нет и в помине. Ну, не хотите - не верьте. Я живу, мир полон беспокойства, я слышу вечный ветер в себе, вы понимаете? - и походка моя легка.

А юноша этот чужой и не знает, что он сделал для меня.

Но зато я теперь знаю, что делать. И иногда ночью, когда не сплю, я собираю в один пучок всю свою любовь, всю неизрасходованную её силу и засылаю этот луч в ту точку, которую держит на прицеле моя память, моя мысль - к милому юности моей.

Э-э-э-эй!

Теперь это не зов, обратное зову.

И где-то там, не знаю где - да и неважно - он проснётся утром, полный счастья и сил.

1986

ПОЗВОНИЛ

Полез в шкаф за документами, и попались среди постаревших общих тетрадей твёрдые корочки от альбома, а внутри - реликвии молодости: фотографии, читательский билет и затёртые конверты тех времён с тогдашними картинками - шестидесятые годы, ещё радовались “стеклу и бетону” - на одной горделиво изображён аэропорт Новосибирска, помнил он тот аэропорт: летал к ней, летал-трепетал, что-то они тогда решали, да так и недорешили, бросили, она ведь уехала в Новосибирск курса с третьего, кажется (надо же, забыл! А думал: ну, эти воспоминания - пожизненный капитал; а вот хватился - капитал-то полураспался, как жемчуг, который не носят... ха, период полураспада любви...), - и сел с этими письмами в руках, стал напрягаться, вспоминать, колёса-то все заржавели!

Все дела прочь отставил, испугался вдруг, что источник его памяти пересох, ох, ведь это означает старость. Старость - это когда ты изжил до дна последнюю память и живёшь только настоящим. Где-то написано: молодость имеет впереди жизнь, а старость - смерть, вот разница между ними. Да, так. Прошлое всё извелось, истратилось, а будущее впереди тоже кончилось, впритык подошёл - и одно только убогое настоящее при тебе.

Перетрухал, сидит, делом занят: воскрешает. Старости испугался, ещё бы - “земную жизнь пройдя до половины, я заблудился в сумрачном лесу”. Ирка зашла: “Ты чего?” - сидит на диване, всклокоченный, вокруг конверты и письма...

Стыдно стало: действительно, занимаюсь ерундой.

Она наоборот: нет, это не ерунда!

Называется, жена с понятием - выкралась, вышла, занимайся своей святой ерундой.

Ох, какой был дурак! Вот она пишет: “На танцы я тут не хожу - в отличие от некоторых... Но рада, что тебе не скучно. И что тебя окружают друзья”. Это, видимо, он, идиот, расписывал ей, как роскошно они проводят каникулы своей оголтелой компанией - именно оголтелой, их каникулы были как тризна по юности: все в истерии дружбы накануне окончательного расставания - предчувствие конца пронимало всё насквозь, словно предзимье, каждый день праздновали как последний общий - разлетимся, не будет больше этого священного “мы”. И уж они там давали дрозда! И он, кретин безмозглый, описывал ей, видимо, взахлёб их подвиги. Танцы, сопутствующее (ему казалось, искусно им умалчиваемое)... Но фиг, теперь-то он знает: женщина - она насквозь видит всё, что ты там искусно умолчал, она кишками чует урон, понесённый ею во тьме твоего сердца. А отказаться было невозможно, это же, говорят вам, похмелье юности, юность уже ушла, её нет, уже взрослость, но они впопыхах, оборачиваясь, хватали горстями это минувшее, глотали, спешили доизрасходовать, чтоб не досталось врагу - так, отступая, сжигают...

А она пишет: “А у меня такое прекрасное, такое одинокое лето. Бабуля будит меня в пять часов утра, я иду доить корову и выгоняю в стадо - какие утра, боже мой! Потом досыпаю и весь день одна, со мной только единственная книжечка стихов Геннадия Могилевцева - я от неё пьянею, а сказать некому...”

Дальше стихи. Она его утомляла. Инстинктивно боялся её - знал, что не сможет соответствовать. С нею было тяжело, правда. Наверное, он не стоил её, что ли?

Ведь как было, сейчас подумать - мистика! Она слышала его мысли. Ну, не всегда, но на пике, на вершине любви, когда скопились, как на обкладках конденсатора, предельные заряды - вот-вот прошьёт. Она тогда становилась сверхпроводимой.

Политех стоял на краю, у самого леса. И лес в начале своём был оборудован в парк. Были теннисные корты, и они ходили играть, политехники. Вечно отирались на корте. И она играла, он её там и увидел, она с другого фака были и курсом старше (да, ещё и это: курсом старше, в то время это по-дурацки много значило…). Она играла всегда с улыбкой, так и светилась. Раз, другой, третий он её видит, потом чувствует: ему скучно, если её нет на корте. Потом как-то однажды оказались в одном сете, мяч улетел, его побежали искать в траве за оградой, невольная пауза, а они оба у сетки – с разных сторон, и не знают друг друга, то есть, конечно, знают, только друг друга и знают, а больше и знать тут никого не хотят, но незнакомы. И вот стоят они у сетки, и обернулись друг к другу, и глядят, и он тогда набирается духу и говорит нахально: «А ты красивая!» И она вдруг – жарко, пламенно возражает (шёпотом!): «Нет, это ты красивый!» И тут мяч уже нашли, опять игра, и он играл уже без себя, то есть что-то от него оставалось на площадке, играло, било ракеткой по мячу, не зная промаха, но он сам-то как взмыл, так и витал где-то в идиотическом восторге и был от этого весь бесчувственный, как под наркозом.

А она ушла – её пара проиграла, и они должны были уступить площадку, - он оставался, потом искал её весь день, но нигде не встретил, а знал: должен сегодня же встретиться непременно, обязательно! Понятия даже не имел, в каком она общежитии, фамилии не знал, но к полуночи, вконец изнемогая, но со всё возрастающим волнением он пришёл в парк, на корт, сел на скамейку и ждёт, как сумасшедший, и смотрит, главное дело, на часы поминутно – и вот стрелка к полуночи, трепет его доходит уже до бешенства, сердце колотится, вот без двух полночь, и он слышит шаги, поспешные, крылатые, гулкие шаги, роковые по асфальтовой дорожке к корту; он ещё не видит, но уже точно знает, кто это идёт, каждый шаг впечатывается в его сердце, как молотком в дерево – вмятинами, и вот, вот она возникла, вот он увидел её, и она его увидела: но она остановилась нерешительно, и он встал со скамьи, и оробели, бедные – они приняли свою встречу за случайность, глупцы, тысячелетие материализма, они не осмелились поверить этому чуду неизбежности, он встал навстречу, и хоть знал, знал, знал, что она придёт на зов, что это он вызвал её, но ведь никаких реальных оснований к её появлению не было, и он по-дурацки произнёс непричастным (хоть и дрожащим) голосом: «Гуляешь?» И она: «И ты?» И чинно пошли рядком по аллейке, и никак не могли посметь, никто не набирался смелости поверить в очевидное и посметь, и он когда сказал ей спустя час: «Посмотри на звёзды!» (чтобы она подняла голову и он смог бы нечаянно поцеловать её), то ужасно до последнего мига боялся, что она пощёчину влепит или что-то в этом роде из традиционного. Но она наоборот, и он тогда сразу совершенно сорвался, отпустил себя – как с вышки в невесомость, и она тоже, а были уже не в парке, а в лесу, комары их ели, и как водоворотом (кто попадал в водоворот, знает: соображение отключается), в общем, тогда же и… Какой-то поэт тогдашней морали поучал: «Пусть любовь начнётся, но не с тела, а с души, вы слышите, с души!» Какое любви дело до поэтовых предпочтений, она начинается с чего ей угодно, но он-то, Валерка, он верил поэту прежде, чем любви, он жил в мире, наполненном подобными нормами; он, конечно, оказывал им внутреннее противодействие, но ведь и силу действия на себе испытывал безостановочно…