-Валера.
Ах!.. Сказано. Произнесено. Замерла.
Прошла на кухню, выкладывала продукты. Громко, с весёлым (притворно) любопытством крикнула:
-Ну и чего он хотел?
-Так, привет тебе передать. Хотел узнать, как ты живёшь. Ну, я пдробно известил.
-Что же его интересовало?
-Даже имена детей.
-О! – насмешливо. Гремя в это время посудой, хлопая как можно невозмутимей дверцей холодильника. Умирая, замирая, не смея спросить, позвонит ли ещё. - …Он ещё позвонит?
-Я так понял, что нет. Велел передать привет и что у него всё хорошо.
Раз велел передать, значит – что? – не позвонит?
А для чего вообще звонил? Если у него всё хорошо, зачем звонил, а? Врёт!
-Юля, нарежь хлеб!
-Женя, вынеси мусор.
-Алик, не приставай ко мне, я устала.
-Серёжа, почитал бы ты ему, а?
Страшной клятвой когда-то поклялась… Несколько страшных клятв дала она за свою жизнь, и самая страшная была эта. Она даже в слова не облекалась, эта клятва, одно только сощуренное до танковой щели чувство, нет, не ненависть, а хладнокровие, то хладнокровие, с каким наводят перекрестье оптического прицела на грудь врага и держат, держат, не спуская, повторяя синусоиду вражьего шага, и клятва та была: нажать спуск.
…Тот вечер в больнице, в старом роддоме, одноэтажном, даже, кажется, бревенчатом ещё – туда по утрам брали человек восемь-десять бабочек: опрастывать от нежеланного бремени. На третий день выпускали, но могли и на следующее утро отпустить: человечная была больничка, пятёрку брали за операцию. Работающим бабонькам бесплатно, а с неработающих уж пятёрку. Она неработающая была, Лариса, студентка. Человечая больничка и докторша тоже: понимала, молодая потому что была. «Посмотрите, - корила одну, - вот совсем ещё девушка, а как держится, а вы боитесь!"» Так что имела Лариса и прибыток: утешительное чувство героизма. Потом настал вечер, пришли к окну, открытому в лето, мужья, принесли передачи, ох, есть хотелось, улыбались своим жёнушкам, разговоры тихие домашние вели, а про Ларису ни одна душа в целом свете не знала, что она тут и что она вынесла, ни одна душа не догадается прийти покормить её, какая тоска. На всю жизнь остался жалобный запах больничных тумбочек – из них пахло, как от горемычных старух. (И после, когда лежала в родильных домах победительницей, счастливой матерью – из тумбочек всё равно пахло так же – истлевающей жизнью).
А вспомнить, какие змеюки были в женской консультации, какую радость себе извлекали, унижая, это их язвительное, подозрительное: «Замужем?» Взяла у однокурсницы кольцо обручальное – тоже был труд измышлять: для чего кольцо-то? Для одного, мол, розыгрыша… А в первое посещение консультации забинтовала обручальный палец, чтобы скрыть отсутствие кольца… Сколько позору, ох, сколько позору, и всё это в одиночку, никто, никто не должен был знать. Девчонкам в комнате: поехала к знакомым (какие знакомые, боже мой, сессия идёт!) в палате лежала после этого – конспект зубрила…
И тяжела, знать, оказалась та рана первого унижения во врачебном кабинете, если никак не утихала и всё требовала возмещения, и потом все три раза (Юля, Женя, Алик…), приходя встать на учёт, помнила то унижение и всё отыгрывалась за него – и никак не могла отыграться. Осмотр, анализы – и вот, наконец, запись в карточку, и этот напрягшийся холодный вопрос: «Желаете сохранить или как?» – и торжественный миг утоления: «Сохранить!» Сразу так и хлынет к тебе докторшина улыбка, как рубильник включили – и пошло всё греться, светиться и звучать, и миг преисполняется счастливого смысла: отныне вы с ней надолго родные, полгода ей хлопотать над тобой, обмеривать, взвешивать, выслушивать и выстукивать, любить тебя будет – ты наделяешь её труд великим значением. А ту, жестокую, истребительную часть своей работы она не любит и презирает наслаждения, не оплаченные материнством.
…Конспект читала, послеоперационная боль – слаще всякой радости: избавили, освободили, какое счастье!
Наутро ушла, и днём уже в том лесу на полянке зубрили каждый своё, загорая. Как ни в чём не бывало. И он – ни сном, ни духом, где она была весь вчерашний день, что с нею было, и в том она чувствовала своё над ним великое превосходство. Твоего сына из меня выдрали, мальчик ты мой, а ты и не догадываешься про то, тебе ещё и в голову не приходила мысль, что ты можешь быть родоначальником, ты знаешь себя только сыном. К роли отца ты себя ещё ни разу не примерил, а если бы и примерил – увидел бы, что тебе ещё не по росту, не по размеру, ни по какой мерке. А тем более если насильно, как смирительную рубашку напялить на тебя – ничего, кроме ужаса и обречённости, ты не испытал бы, и кем была бы я, если бы согласилась принять от тебя этот испуг взамен радости, эти вынужденные узы – взамен уз нуждаемости! Нуждаемость и вынужденность – разница есть? Разница, которую моя гордость не потерпела бы.
Но на его счёт всё это записалось – и подружкино кольцо, и забинтованный обручальный палец, и тот летний вечер невыносимый в палате, и запах из недр деревянной тумбочки, и эта поляна загоральная следующего дня, и предстояло ему все эти счета оплатить живым своим унижением. Алчные, мстительные её мечты - откуда?
От зависти. От страшного неравенства мужчины и женщины. Достаточно было увидеть его хотя бы в игре. Забыв себя, он вожделел к мячу и знать не хотел, как хорош. А хорош был – мог бы встать среди площадки и красоваться – любуйтесь! – законченное произведение природы. Но он ни во что не ставил свою красоту и ценил себя лишь как инструмент, при помощи которого природа может создавать что-нибудь дельное. Он понимал себя чем-то вроде стеки в руках скульптора. Двое – скульптор и стека – создают третье: скульптуру. Двое – природа и мужчина – должны создать третье – что? Вот тайна, непостижимая женщине: что? Что они там мастерят, соединив усилия? Он не мог придавать никакого значения своим ярым очам и одичалым кудрям, а только уму и рукам, потому что есть нечто, чему он служил лишь посредником.
Это может только мужчина: иметь цель вне себя. Женщина – сама для себя цель и хочет быть ею для всего доступного мира. Она, конечно, старается, подражая мужчине, тоже завести себе интерес снаружи от себя – щипание корпий или там научные исследования – но ей плохо удаётся это притворство. Она, Лариса, например, стала тогда играть в теннис из одной только ревности к мячу: ишь, предмет, игрушка, не имеющая никакой ответной силы любви - а так всецело владеет сердцем человека! А она, женщина, уж она бы как отозвалась навстречу, но мужчине интереснее с мячом, чем с живой Ларисой.
Тайна его: самозабвение. Он рвётся служить чему-то вне себя. Женщина – только себе (особенно если она красивая женщина, которая ощущает себя конечной целью природы).
И тогда что она делает? Что делает женщина, борясь со своим соперником-мячом за мужчину? Начинает сама в этот мяч играть. Она действует безошибочно. Она отнимает мужчину так, что он и заметить не успеет. Вначале он думает, что это они объединились вместе любить мяч. Но постепенно она перетягивает его любовь, переводит этот луч на себя одну – и мяч становится ей больше не нужен. Мужчина отнят, отвоёван. Только не надо думать, что она действует сознательно – боже мой, какое там у женщины сознание! Она никогда не знает, что делает, и, может, именно поэтому она всё делает правильно.
Или взять её детей. Каждый новый ребёнок – это как бы её оклик мужу, увлёкшемуся чересчур своим делом: эй, вот она я! Три оклика. И, может, будут ещё. Она хочет и впредь быть центростремительной точкой обращения – тем солнцем, вокруг которого на привязи вертятся планетки, с той лишь разницей, что ей необходимо не излучать, а привлекать излучения принадлежащих ей планеток. Тепловая смерть, если они вдруг отвернут свои излучения в другую сторону.
Но опять же, учитывая, что нуждаемость и вынужденность – разные вещи… На принуждённую любовь её гордость не согласилась бы. Как это другие женщины соглашаются – ей непонятно. Когда он написал ей, что женится на другой вынужденно (а она-то терпеливо дожидалась его нуждаемости в себе! ) – вот тогда был у неё срыв, поражение её гордости. Нельзя, кричала она, не надо, кричала в трубку.
Слишком уж несправедливо: она-то не воспользовалась бесчестным этим оружием, когда оно было у неё в руках, а другая воспользовалась и, конечно же, победила! Как было смириться? Нельзя, кричала, нельзя так жениться, это нечестно!
Взыщется с него за тот её срыв, за падение её и поражение.
В том и состояла её клятва: в страшной мести.
-Про себя ничего не рассказывал? – опять пытает у Серёжи.
-А, да… Инженер, второй раз женат. Кажется, так.
-Второй. Вот как. С той, значит, не стал жить… - Мысленно: и с этой не станет. О ней, о Ларисе, вспомнил… - Адрес он дал?
-Адрес, телефон, вот, - услужливо, заботливо, подробно.
Золотой муж. Бесценный муж. Ценимый муж. Ценящий. Не то что ты, не оценивший, продешевивший! Слышишь, ты! Мы становимся в очередь; если очереди нет – сомневаемся, покупать ли. Такие мы, себе не верим, другим верим. И ты! Думал, раз само в руки идёт, так стоит ли брать? А этого ты не видел – подполковник, красавец, умница, трое детей, обожает меня и детей, это ты не хочешь знать? Умрёт за меня. Умрёт без меня. Хочешь знать?
Рисовала себе, с каждым новым повышением (старлей, капитан, майор…) всё ярче размалёвывала, и с каждым новым ребёнком – всё пышнее разрасталась картина её счастья, добавить бы к этой картине зрителя! Его! Плачущего, стенающего, рвущего на себе волосы в сокрушении: какой я был идиот! Униженный, несчастный, брошенный, подзаборный, рыдающий, жалкий, обманутый, приползший к воротам королевства стучать под дождём: королева, впусти хоть погреться у твоего огня! И милосердно – впустить. Но – чтоб сам приполз. Звать – ни-ни. Ни разу за все эти годы ни попытки поиска, ни попытки выяснения: где он, что с ним. Сам найдёт. Чем позднее, тем злораднее. Пусть больше будет детей: каждый ребёнок – как восклицательный знак, подтверждающий её победу. Три восклицательных знака, высшая степень выражения. Каждый ребёнок - как гвоздь в крепости её королевства – подкрепляя безоговорочность взаимного их с подполковником счастья.