Впоследствии это никогда не повторялось, наш неревнивый и нежадный Илья играл с Никой по-прежнему предупредительно и заботливо, а к исчезновениям её в тренерскую на пятнадцать минут относился абсолютно спокойно.
У праведников ведь другая психология, чем у нас, они и согрешат – не так, как мы.
Макс
Перепали ему дивной красоты печальные глаза.
Видно, многое было ему дано от природы, да не пригодилось.
Скучает ужасно. Включит в тренерской телевизор, выключит его, ах. Возьмёт гитару, запоёт, отложит в сторонку…
В молодости был джазмен, пел в ансамбле…
Слишком мало взяла жизнь из того, что он готов был ей отдать.
Всё пропадает в нашей системе без пользы, и люди тоже. Не в коня корм. Такой уж конь.
-Давайте как-нибудь соберёмся, посидим, попоём!..
Но так и не собрались пока.
От душевной неприкаянности Макс подружился с Ивиком, официантом.
Ивик человек богатый, весь в «фирме», красавец притом. Но красотой своей, как Макс, не пользуется. Ведь Макс выпьет – что нужно подавляется, что нужно оживает, - а Ивик человек восточный, мусульманский, к вину не приучен.
Его привезла когда-то с юга директриса ресторана, много старше его, вывела в люди, быстренько родила двух детей – заградительный такой батальончик, чтобы не было охоты к отступлению, и теннис теперь – одна отрада Ивика. Человек отрады хочет. Чтоб никакой «пользы», кроме радости души.
И вот Ивик поставил себе цель: научиться играть левой рукой так же, как правой. (Господи, нам бы его заботы!)
И в часы, когда зал не занят играми, приезжает на своей машине Ивик, переодевается в фирменную теннисную форму, становится против Макса (Макс без «фирмы», да у него и нету) – и играют вдвоём, долго играют, до ночи, до усталости, чтоб не чувствовать тоски своей души.
Нет в жизни счастья
Я уже говорила, у нас в основном несемейные люди. Кандидат наук Инна-марксистка – тоже. И вы уже поняли, почему? А славная такая женщина. Добрая.
Или вот взять нашу прелестную Любашу – которая с формами… Она, между прочим, тоже преподаёт в институте не то химию… Но это нетрудно, никаких особенных усилий не требует, если ты родился в семье таких же преподавателей, закончил школу, поступил на автопилоте в вуз, несло тебя течением – а течения в каждой среде свои: на дне, и в средних слоях, и наверху, они автоматически влекут своих людей, можно не грести – и вынесло на кафедру, вот ты и ассистент, хотя ни разу твоя мысль не зашкалила за пределы, дозволенные строкой учебника.
Вяжет, шьёт, рукодельница. Такая пропадает хозяйка!
И было мне вначале непонятно, как это наши холостые мужчины не бьются за неё друг с другом в смертном соперничестве. Домой боится поздно возвращаться – и некому проводить.
Но вот глядим – наш Вася Никулин, заводской технолог с аккуратной походочкой бюргера, стал поджидать Любашу после игры. Ну, Бог в помощь!
Очень ведь мы озабочены счастьем наших знакомых, поскольку собственное счастье нам не удалось.
Вася парень тоже славный, скучный жутко, рассуждает: «А как же, не подмажешь – не поедешь!» Такой мудрый старичок лет тридцати.
Мы думаем: хорошо, что Вася забыл, как однажды ему пришлось несолоно хлебавши уйти с игры из-за Любочки.
Простил ей эгоизм, не то что Валентин, который своей Саше до сих пор не прощает.
Да и как помнить зло, ведь Любаша одна у родителей дочка, всё лучшее привыкла получать, в этом что-то даже детски-трогательное есть: всегда с улыбкой заберёт себе лучшее место на корте:
-Я не могу против солнца играть! – и всё тут. А ты моги как хочешь.
И недели две Вася её провожал. А потом, увы, всё расклеилось.
Бедность участия – психиатрический термин: чувства чуть тронуты поверху; улыбка – как рябь по воде; а глубина их беспробудно спит.
Две скуки не сработали на взаимное притяжение, отпали.
А мы-то радовались.
Благословенное нарушение симетрии
Интеллигентная наша Катя – у которой всё в тон – пришла со светящимся лицом и сказала, что её место в клубе года на два освобождается: она идёт на выполнение демографической программы.
-Можете занимать за мной очередь! – объявила всей нашей женской рздевалке.
Мы ужасно обрадовались. Никто, понятно, не спросил насчёт отца, отец в Катином счастье роли не играл.
И вообще, у нас не принято соваться; каждый скажет о себе столько, сколько сочтёт нужным.
А не сочтёт – так что ж, мы не знаем, что ли, других таких историй? Не жили на свете? Жили, знаем.
Я знала одну прелестную, чудную женщину, был у неё возлюбленный – женатый, и решила она родить. Совершенно счастливая ходила. Торжественно ждали они с возлюбленным этого часа, а были далеко не молодые: ей тридцать девять.
Час грянул неожиданно, в ночь с пятницы на субботу, «скорую помощь» вызвать к автомату бегала соседская старушка; у возлюбленного дома тоже телефона не было, и в выходные некуда было ему позвонить.
Ну и перенесла она за эти выходные! Врачи хоть и боялись за её поздние роды, с этим она справилась, и когда акушерка сказала: «Девочка!», она счастливо произнесла: «Ну, здравствуй, Машенька!» Потом в палате молодые родихи (я понимаю, что правильно «родильницы», но это не по-русски; «сорок килОметров» – говорили в нашей деревне мужики, и где-нибудь в Англии это, может, и киломЕтры, а по нашей дороге сорок этих самых будет исключительно с ударением на О; или: «Я пошла к детЯм» – тоже по-русски гораздо правильнее, потому что «к дЕтям» – это когда из гостиной в детскую, а когда из очереди в коммуналку, то сугубо «к детЯм». И с этим не справиться никаким лингвистам, с правотой живого языка); так вот, родихи в палате обсуждали между собой: мол, там какая-то старуха, говорят, рожала, так ещё и «здравствуй, Маша» сказала. Очень удивлялись. Тридцать девять лет – возраст их матерей, и они уж, верно, толстые старухи.
А она лежала, отвернувшись к стенке, обессиленная родами, и плакала оттого, что вот родилась Машенька, а ни одна душа на свете про то не знает, никто не принесёт ей фруктов, как этим дурным молодухам, август на дворе, пора плодов, и хочется есть, а эти девки жрут, и невдомёк им.
В понедельник она позвонила возлюбленному на работу, он ругается: где ты без меня шляешься, я приходил в субботу, в воскресенье… Она перебила:
-У нас родилась Машенька! – и заплакала.
И любовь продолжалась у них ещё долго, ещё лет пять. Пока жена не выставила его за дверь и он не перебрался к возлюбленной насовсем. Вот тогда любви и пришёл конец.
Так что нас ничем не удивишь.
И мы смотрим на нашу счастливую Катю с грустью, как боги, которым открыты все книги судеб и можно заглянуть в их конец и узнать, «кто с кем остался».
Как будто сама Катя знала про жизнь меньше нашего.
Но она была счастлива, а мы нет. И в этом состояло её превосходство. Всю нашу мудрость она превосходила простейшим жестом – отказом от неё.
1990
ГДЕ СОКРОВИЩЕ ВАШЕ
Люба, шестилетняя, толстая, хвостом таскалась за сестрой-пятиклассницей. Сестрины подружки собирались на закате за поскотиной – как бы встречать своих коров из стада. Коровы и без них знали дорогу к своим воротам, где ждал кусок посоленного хлеба и ведро воды, но именно в то лето у компании была мода встречать коров у поскотины. Мальчишки – тоже здесь, отдельной стайкой, с матерными анекдотами и рёвом смеха: чтобы девчонкам было слышно, какая нескучная у них, какая значительная жизнь, какие тайны им открыты.
У девчонок визг и похвальба, у кого быстрее грудь растёт и кто уже влюбился. Для прочих секретов малышню отгоняли.
Люба бродила в изгнании по склону, в замызганном ситцевом платье, босая, нечёсаная, но не ведающая об этом, замечая на свете совсем другое: как цвёл махрово-фиолетовый чертополох, ржавели кучерявые листья конского щавеля, как в отдалении от мальчишек и девчонок сшибал бичом макушки растений подросток, тоненький до ломкости.
Бич – только повод отойти. Ему в одиночку лучше. В небо глядел и вдаль и ещё под ноги себе, видел что-то небывалое, что и не снилось ровесникам. Он был другой: ходил не так, глаза иначе поднимал, смущался. Стерпел бы и анекдоты, и остальное, чем под завязку были наполнены мальчишки – но ему это было скучно.
Того, что нужно, не находил ни в ком.
Девчонка одна, Катька, захватила себе монополию на него и закатывала глаза: «Ах, мой Саня!», чтоб остальным было завидно, как она влюблена.
Он, слава Богу, не догадывался об этом, а то бы его стошнило от отвращения, думала маленькая толстая замызганная Люба: нестерпимо ей было, как смеет эта паршивка даже издали касаться Саши своей поганой любовью.
Отойдёт от этих пошлых девчонок, глянет на него – он, соглашается всё её существо в грязном платье.
В следущие годы мода встречать коров прошла, у Любы уже была своя компания, свой класс, про Сашу она не помнила: в школе разница в шесть лет воздвигает слишком высокие стены.
Она увидела его и он увидел её, когда она доросла до танцев в клубе, а он приехал в армейский отпуск. Единственный их танец они станцевали в последний вечер его отпуска. Люба только и успела сказать ему, что помнит его двенадцатилетним мальчиком, как он бродил в сапогах за поскотиной с бичом, непохожий на других.
Он страшно разволновался и пожалел, что прохандрил весь свой отпуск в родительском доме, никуда не выходя.
Остаток службы он помнил о ней, а она о нём.
Он вернулся из армии и стал работать шофёром, она училась в девятом классе, они встречались на танцах, он провожал её по хрупкому льду октября, по ноябрьскому белому снегу, целовал нежно, рассказывал застенчиво истории из своей жизни. Про то, как он ходил с Линой Никитиной, не смея к ней прикоснуться от благоговения, а потом узнал от её подруг: она обижалась, что он долго её не целует.
Люба помнила эту девушку, необыкновенную, чудную, тень её ещё витала в стенах школы, и справедливо было, что Лина принадлежала именно ему.