Такому.
Однажды он где-то с непривычки напился допьяна, закусывая квашеной капустой, вызвал Любу из клуба, в темноте они сидели на скамейке возле райисполкома, и он беспомощно сознался, что любит её так, что сил никаких нет.
Он был прекрасен, и не было в нём изъяна, о который споткнулась бы её любовь, набирая скорость, взвинчиваясь вверх. Но ей было шестнадцать лет, а ему двадцать два, такого взрослого парня она имела право промучить около себя ещё года два – самое большее, и то лишь с уверенностью, что терпение его будет вознаграждено немедленной по совершеннолетии свадьбой – и что потом? – счастливая брачная ночь, неминучие дети, хозяйство и дом, из которого уже никогда никуда не вырваться. Так в этом счастье и погрязнешь навек.
А Люба ощущала в себе иное предназначение, её наполнял тревожный зов из будущего, в котором она видела себя не иначе, как у синхрофазотрона, и человечество, разинув рот, дожидалось от неё какого-нибудь великого открытия.
У неё был школьный товарищ, она ему созналась однажды, что намерена сделать великое открытие в физике. Мир стоял перед обоими неприступной крепостью, которую им предстояло взять, и уж они по-соседски делились инструментом для взятия крепостей: ты мне стенобитное орудие, а вот у меня смотри какая мортира, не надо тебе? Слабостей своих друг перед другом не стыдились. И когда Люба ему доверчиво созналась в открытии, он на неё в испуге посмотрел и усомнился, выйдет ли у нё. Всё же для взятия великих крепостей и сила великая нужна.
Выйдет, заверила Люба, если положить на это всю душу, если думать над чем-то одним изо дня в день и даже ночью, на автопилоте, на подсознании – непременно от таких усилий в мозгу завяжется зародыш и произойдёт великое открытие.
Естественно, она должна была после школы ехать поступать в МИФИ или МФТИ, долго учиться – и какие уж тут дети, какая любовь?
А Саша?
Не совмещался Саша с такими её планами.
Или ей от зова судьбы отрекаться, или от любви.
Любовь, причём, уже грозила перейти в неуправляемую стадию. Такие затраты сердечной энергии, она знала – физика! – невосполнимы, а ей не хотелось так расточительно расходовать из зря. Бесперспективно.
Она написала Саше длинное письмо – что любит его, но расстаётся с ним. Конечно, подлых слов зря и бесперспективно она постаралась избежать. Уже ведь мытая ходила, причёсанная и умная.
Он ничего в её письме не понял. И правильно сделал. Эту конторскую расчётливость нельзя понимать. Позорно быть таким понятливым. Или ты любишь – тогда люби, без глаз, без рассудка, без ума, положись на зрячесть священной стихии. Или уж не ври про любовь, коли у тебя рассудок, ум и расчёт.
Больше они не виделись, дообъясниться, дооправдаться он ей не дал. Не простил.
Кстати, с чего это она взяла, что зря и бесперспективно? Ведь они не обсуждали будущее.
Но человек втайне знает свои силы.
Саша от всех отличался – и от неё тоже. Награди нас природа собачьим нюхом – как бы мы страдали от вони! Но мы защищены от болезненных вторжений мира нашей глухотой, слепотой и тупостью.
Мы спасительно мелковаты и плосковаты, сигналы жизни потухают в нас, не получая резонанса и продления. А Саша был отзывчив и всё время мучился от эха – оно носилось в нём из края в край.
В нас нет огня, которым бы передавалась весть с вершины на вершину со стремительностью индейских сторожевых костров. Заветную весть, раскаты горнего смеха – вот чего мы, ущербные, лишены, вот во что он вслушивался, сбивая бичом макушки растений.
С тоскливой завистью глухого Люба часто видела, как он трепещет, отзываясь на музыку непостижимой жизни, как он не переносит фальши в поведении, звенит, как счётчик Гейгера. Её чувства были слишком неповоротливы, грубы.
Зато в нём не было дерзкой энергии напора – внедряться и создавать. Она же ощущала в себе целую каменоломню строительного материала, залежи и глыбы томились в ней, добытчик готовился к долгим трудам, и Саша тут в помощники не годился. Она была тяжела, он – из тонкой материи, эльф.
Она наказана богом любви за позорную расчётливость тем, что любит его до по сей день, избегает и боится, как бы не умереть от волнения.
Великого открытия она так и не сделала. Видно, не удалось сосредоточиться как следует на одной мысли, всё время что-нибудь отвлекало…
Но у синхрофазотрона проклятого всё же стоит и предназначение своё, видимо, исполнила верно, судя по здоровью – это индикатор точный.
У Саши со здоровьем хуже. Его преданная прекрасная жена то и дело возит ему передачи в кардиологическое отделение областной больницы.
Они женаты с сельхозинститута, куда он поступил через полгода после Любиного письма, на инженерный факультет. Любе донесла потом разведка из родного села: «Саша привёз жену – вылитая ты».
Привёз жену, стал работать в совхозе, со временем принял главное инженерство, потом и руководство, когда старый директор вышел на пенсию.
Он не хотел этой работы, но согласился, полагая, что не надо потакать своему нежному душевному устройству. Пора быть настоящим мужчиной и преодолевать слабости и тонкую инопланетянскую свою природу.
Так и преодолевает изо дня в день, из года в год. Никак не может преодолеть. Ему по-прежнему громадных усилий стоит подойти к трактористу, пожать руку, спросить, как дела, и бежать себе дальше. Он понимает, как трудно Господь сотворял душу этого тракториста, храм свой, как сложно этот храм устроен; он слышит, как эхо гуляет под сводами; он может приблизиться к нему не иначе как с трепетом, а старый директор всего этого не знал, он запросто подходил и здоровался; и сам тракторист о себе ничего такого не подозревает, никаких гулов и храмов, и отстранение директорское он понимает как заносчивость и презрение к его, тракториста, работе и жизни.
Хотя всё как раз наоборот.
Так и мучаются все – и крестьяне, и директор. Работает, конечно, до крайности, до упора, держит хозяйство.
Сохранился бы здоровей и целей, найди он себе поприще одиночки. Синхрофазотрон какой-нибудь. А он – директором! Ужасное несовпаденье, безумный выбор. В гневе после письма, в мщении.
Для Любы рос, её был мальчиком, ей предназначенным. Она это в свои чумазые шесть лет знала – но не точно.
Что мы знаем точно? Про нас прозектор всё узнает, когда вскрытие произведёт. Он и скажет, в каком месте самая тонкая жила не выдержала насилия над нашей природой.
Но как надо было, не знает и он. И никто. А если бы кто знал, так и жить было бы неинтересно.
1990
Две породы
Жили в простоте, праздников не пропускали; на праздниках всё по-заведённому: вначале веселились все, потом мужья становились всё веселее, а жены всё тревожнее, мужья напивались и решительно не хотели, а потом и физически не могли покинуть место веселья, а жёны их оттаскивали от стола: дома скотина не кормлена и печь не топлена. Плюнув, уходили к скотине одни, а мужья безраздельно отдавались остатку счастья.
Тётя Зоя моя в этих сатурналиях была в той половине, что не расстаётся с весельем раньше, чем кончатся напитки. Она плясала, изобретала сцены с переодеваниями, на грани непристойности, такие же пела частушки, и женщины поглядывали на неё косо. Была к тому же опасна: крепче и свежее, с огнём в глазах.
Моя мама тайно недолюбливала её, свою золовку. Само тети Зоино существование было враждебно для маминой породы - из инстинкта сохранения вида. Как для муравьёв существование жуков, поедающих муравьиные яйца. Для мамы священными были гнездо и потомство. Тетя Зоя была из женщин деятельных, дерзких, взломавших скорлупу канонов, а значит, разорительница гнезд.
Меня же с детства к ней влекло; свойства мира интересовали меня не с точки зрения, как в нём безвредно выжить, а - как бы сделать в нём чего-нибудь ещё; миропреобразовательный зуд искал примера и опыта не там, где самки мирно высиживают потомство.
Итак, веселье - до скончания напитков. Вместо «надо», которое включается у женщин, как заслонка ограничителя в карбюраторе, здесь без удержу «хочу». Но - чудом - скотина всё же была накормлена и подоена, а наутро тетя Зоя выходила в рейс. Тогда ещё не было чутких приборов проверки на трезвость, а работала она шофёром. На автобусе. Это значит, был у неё первый класс. А как иначе, если уж тёте Зое быть шофёром, так первого класса.
В родительском альбоме фотография: юная тётя Зоя в белом берете набекрень. Мама не могла спокойно выносить это и годы спустя: тётя Зоя отдала в обмен за этот беретик настоящую бесценную пуховую шаль. Конечно, безумие: пуховую шаль за пустяковый беретик. Но я это понимала. Очень. А вслух не могла сказать: мама начинала сильно волноваться, обнаруживая во мне опасные задатки той, второй моей породы - «Ефимкиной», говорила мама, ругая меня или брата. Всё хорошее в нас было, понятно, от мамы, а за всё плохое отвечал отец или дед Ефимка.
Ведь две породы человек в себе соединяет.
Тётя Зоя была похожа на свою родню, и жесты её, повадки и черты были маме ненавистны. Как ненавистным может быть только муж.
Я подрастала, познавая белый свет, и со временем уж и сама с трудом переносила тётку - так мне её черты и внешности, и характера напоминали те, что причинили мне столько неприятностей.
Хуже того, и в себе самой я с ужасом обнаруживала те же черты. И смотрела на тётку как на собственный приговор: участь, на которую и я обречена с годами. Ведь она плохо кончила, тетя Зоя. Как и мой отец. Как и, продолжим ряд, видно, мне на роду написано.
Погибает человек от того, что долго приносило ему радость. Эта радость потом забирает в расплату его самого.По частям. Утонул в реке по недосмотру младший её сыночек. А старший, умненький такой, красивенький, послушный, когда подрос до девятого класса, связался с дурной компанией, попался на воровстве. Это уж они в город перебрались.