Избранные стихи — страница 4 из 13

!).


*  *  *

Святыня  Давида.  Сиона  дочь.

Диадема.  Жезл.   Псалом...   И  прочь

Все  уходит.   И   только  ученый   крот,

Возможно,   что-нибудь   разберет,

Вгрызаясь в  святые,  в  гнилые! — тома...

А  ты  мне  лучше   ответь  сама:


Ты, святоблудка, пьешь не  впервые

Из родника клевет.

А  как  Давид умыкнул  Вирсавию —

Слышала  или  нет?

Ах,  ты не слыхала?  Не  знала? О,  боже!

И два удивленья во взгляде святоши...


Но   я-то,   глину   твою   раскопав,

Сыскал твоих Изевел и Ахав[16],

Что  фимиам  распутству  курили,

Затмивши  израйлев грех Самарии[17].


Глаза решимостью зажглись:

Покинуть хочешь высь,

Разрыть могильные пласты,

Ко мне пророка привести.


Не торопись! Ты  можешь все испортить.

Я помню — в  храме кровь  лилась.

Любой пророк, провозгласивший: — Против!

Был убиен тотчас!

Захарию забудешь ты едва ли,

Которого  провидцем величали.


Еще один был убиен. Конечно,

Ты помнишь, как шалил  с  тобой  господь!

Блуд  господина   бога!   Есть  в   нем  нечто,

Воспламеняющее   плоть...


Разгул взметнулся до высот,

Над переулками.  А  сверху,

Над  валом  крепостных  ворот,

К  мечети  прислонилась  церковь.


Вошел.   Безмолвье.  Светотень.

И  вот с иконы одинокой

Средь   выцветшего   мрака   стен

В   покое   девственности   строгой,

Смиренья  скорбного  полна,

Мне  улыбается   она.

...Упал на колени, воскликнул смущенно:


— Мадонна Мария! Мария мадонна! —

Но вдруг покраснела, смежает ресницы...

Что  ж, щедро  отведав  господних утех,

К груди непорочной прижала девица

Румяный,  живой святоблудия  грех!

Мадонна...


*  *  *

Но что это? Где это мы?

Стена предо мной крепостная.

Я руки свои вырываю из тьмы,

Навстречу заре простирая.


Ясна, как приказ, как топор, тяжела,

Из храпа всплывает столица,

На ту, что в душе моей ночью жила,

Обрушить все  башни грозится.


Так что? Поэтический бред? Алкоголь?

Два образа в памяти спорят...

Столица во тьме мне казалась другой,

Совсем не похожей на город.


Я с ней толковал   и был,  кажется, прав,

Но вдруг она скрылась, исчезла...

А может, я просто слегка перебрал

И верить глазам бесполезно?


Но  я подымаюсь  с  холодной  земли,

И все мне понятно и зримо:

Я в городе древнем очнулся, вдали

От нового Иерусалима.


(По  теме   скучал.  Не  писал ни черта.

И вот занесло человека

Опять налакаться под сенью Христа

В харчевне Анониса-Грека.)


К воротам!

Вперед!

Ты, святоша, прощай!

Довольно мне бога и водки.

Спешу в новый город, в мой каменный край,

Где улицы взмыты,  как волны.


Там  завтрашний день из вчерашнего  дня

Мне виден — и в нем мое место.

А рост твоей святости не для меня...

Да он невысок — скажем честно...


Навозом прошедшего нас не прельстишь

И божьими жертвами — тоже...

Простимся давай, а за правду — простишь!

Я выложил правду, святоша?!


1933

Перевод В. Корнилова


БЕЛЫЕ СТЕНЫ

1

Не о любви, не об изменах —

мне не до этого теперь —

о белых, о больничных стенах,

об арифметике потерь.


О том, как беспощадны факты,

как тучность пожирает дни,

как несговорчивы инфаркты

и страшен крик: «Повремени!..»


О вере в чудеса: «Ошибка!

Живите дальше — рака нет...»

О том, как призрачна улыбка,

как путаются явь и бред.


О старости по-детски слабой,

о детстве, старческом вконец,

об удивленье эскулапа,

узнавшем, что воскрес мертвец.


Здесь только факты — я не прячу

ужасную их наготу.

Рассказ по памяти горячей

о белых стенах поведу.


2

Тут страж на каждом этаже,

тут изгоняют каждый шорох,

но слышен шепот в коридорах:

«Он жив еще или... уже?»


Тут необъятный шар земной

стеснен до узенькой кроватки,

и пульс в предсмертной лихорадке

пускается в галоп шальной.


Тут жизнь висит на волоске,

захлебываясь в алой пене,

тут кажется сердцебиенье

биеньем рыбы на песке.


Тут, как любовница, болезнь

не хочет отлипать от тела,

тут никакого нет предела

у боли — хоть на стенку лезь.


Тут все минуты до одной

подобны дряхлым черепахам:

ползут, раздавленные страхом,

томительные, словно зной.


Тут жар бывает сорок два,

хотя такое невозможно,

тут жизнь больна, и безнадежно,

а смерть надеждами жива.


3

Конвульсий страшные качели

больного скидывают вниз,

в гнилое, смрадное ущелье,

где нервы змеями сплелись.


И снова завоняло хлором,

лишь начал разносить недуг

по лазаретным коридорам

предписанные дозы мук.


Не уходила из палаты

бессонница, черным-черна,

покамест белые халаты

не впрыснули полграмма сна,


В жару метался разум — между

сознанием слабости и сил —

и колебал свечу надежды,

и только чудом не гасил.


Пожары...

Спящих тел пожары...

Как из брандспойта, льется пот...

И водят вкруг огня кошмары

юродивый свой хоровод.


И голова трещит от боли,

раскалываясь меж глазниц,

чтоб вылетели из неволи

желанья стаей белых птиц.


Белеет пух, белеют перья,

а может, это наконец

белеет сквозь туман неверья

сестры склонившейся чепец.


4

Лизоль осточертел до рвоты.

Но мы вдыхаем и лежим,

как нам велит режим зевоты,

всепослушания режим.


Тут звучен голос боли властной,

а голос человека слаб,

тут кислород страдает астмой

и птица выжить не смогла б.


Тут сад в чахотке скоротечной

(исход болезни — дело дней) —

к нему из-за одышки вечной

восход приходит все поздней.


Листвы завершено круженье,

за днем сгнивает палый день,

и неподвижностью движенье

поглощено, как тенью тень.


О, здесь такая гниль и порча,

что луч, едва в окно упав,

обратно уползает в корчах,

как перешибленный удав.


Тут аппетит и так некрепок,

а рацион и вовсе скуп.

Неужто так целебны репа,

капуста и протертый суп?


О, тут, как жвачное, на травке

пасется кротко пациент

и ставит унцию поправки

превыше орденов и лент.


5

Тут все равны, тут все больные —

совсем особый вид людей...

Зачем внизу гремят шальные

шаги непрошеных гостей?


Хотят сочувствием упиться,

одобрить громко цвет лица.

(Так в голову самоубийцы

впивается кусок свинца!)


Шумят, галдят, теснясь в проходе,

и их никто не просветит,

что арестанту о свободе

болтать не позволяет стыд.


Цветы и этот хохот зычный,

как будто прямо из окон

под вечер на перрон столичный

их дачный выблевал вагон.


6

Тут удивительное снится:

слеза на молодой щеке,

и прядь волос или ресницы,

и отражение в реке.


Вопросы есть, но нет ответа,

есть грех, но никакой вины:

подобье странного сонета,

где строфы рифмы лишены.


Стремленье к встрече безвозвратной

и к имени тому, всегда

звучавшему как «вероятно»,

но только не как «нет» и «да».


Мне часто снится взгляд кошачий,

и тем обидней этот сон,

что он уже не больше значит,

чем отзвеневший перезвон.


Проснусь — не доведу ошибку

до безнадежного конца...

Сестра и слезы и улыбку

сотрет с помятого лица.


7

Забрезжил день, как столбик ртути,

а плох ли день или хорош

и легок или очень труден

не сразу, к счастью, разберешь.


Зажегся свет по всей больнице

и в утренний обход погнал

гусиной важной вереницей

дневной дежурный персонал.


Кому-то делают уколы,

хоть на рассвете все бодры,

но «легкий» ты или «тяжелый»,

не скроешь от ночной сестры.


Тяжелый хрип ночами страшен,

а ты дыхание уйми

и, не дыша, сиди на страже

с одиннадцати до семи.


Палата новый день встречает,

который водрузил очки,

и ход болезни изучает,

температурные скачки.


Латынь, с ее лукавством мудрым,

укажет на опасный крен...

Так входит в силу каждым утром

суровый график белых стен.


1936

Перевод Л. Тоома


ПЕСНЯ ИТОГОВ

Это грусть о тебе. Это повесть о том,

Как гранитная мука секлась пополам,

И, вконец измельчав, попрошайкою в дом

Позвонила, прошаркав бедой по полам.


Это время, рассыпавшись боем часов,

Загоняло бегущие дни в циферблат,

И, гремя, запирало слезу на засов,

И меняло дожди на огрызки тепла.


Это боль под ножом. Это лютый бульдог

Зажимал в челюстях перекушенный крик.

Это ярких пожаров остывший итог.

Это меченый туз предрешенной игры.


Это пепла ресницы в глазах папирос.

Это звезды в плену у земной суеты.

Это ужас,  который себя перерос.

Это боль, и тоска, и покой.

Это — ты...


1941

Перевод автора


МИР В ОСАДЕ(Поэма об измене и верности)

Правому реформистскому рабочему движению в Европе, которое своим предательством (до и после Мюнхенского соглашения) прямо и косвенно способствовало возникновению и упрочению национал-фашизма.