Океана солёные волны
Ревут и дробятся о дикие камни…
Родная моя, Антонина Петровна,
Какие слова подыскать для тебя мне?
Вся жизнь на виду у народа, что спросит.
У ветра степного,
У жаркого солнца…
А если, не дай бог, телёнка подкосит, —
И ночью, и днём не оставишь питомца.
И вдруг осенило:
А жизнь-то какая!
Направилась только, и вот – Сорок Первый…
Над Родиной кружит фашистская стая,
Народ напрягает и силы, и нервы.
И муж твой, Петровна, уходит в солдаты,
Туда, где запели военные трубы…
А маленький Сеня – сыночек твой пятый —
Качается в зыбке, смеётся беззубо.
И подвиг начался без лишнего грома,
И без фотографий в районной газете,
А просто: на ферме колхозной и дома,
Где есть и заботы, и малые дети;
Где по вечерам,
Примостясь у огарка,
Латаешь штанишки до ночи глубокой…
И вот озаряются светом неярким
Твои поседевшие пряди до срока.
На кухне гремит сковородником дочка.
Рассвет занимается.
Сына качаешь.
И, глядя на бледные пухлые щёчки,
Ты песню о счастье ему напеваешь.
И всё ничего,
Лишь бы муж твой служивый
Вернулся, когда отгремит канонада…
Письмо.
Ты дрожащей рукой его вскрыла —
И словно на плечи упала громада;
И щёки твои побелели, и словно
Ушла из-под ног у тебя половица…
Родная моя, Антонина Петровна,
Приляг. Отдохни. Но тебе не лежится.
И снова на ферму.
Работа залечит
Глубокую рану. Без дела труднее.
Накормишь коров.
Подоишь. А под вечер
Спешишь к ребятишкам – скорее, скорее…
А я повторю: пограничник, чьё имя
Знакомое, скажет:
– Спасибо, родная,
За то молоко, что делами твоими
У нас на столе.
Ты для всех нас святая…
Моряк, что идёт по волнам-океанам,
В часы, когда все перепутались краски,
На вахту встаёт, как всегда, неустанно,
Согретый твоею заботой и лаской.
И я, написав эти скромные строки,
С друзьями из Омска, Рязани и Ровно
С приветом сердечным,
С поклоном глубоким
К тебе прихожу, Антонина Петровна.
…Вошла, передохнув с мороза,
И дверь захлопнула рывком…
Пора идти за молоком,
И умная корова Роза
Тебя приветствует кивком.
И тянется к тебе пеструха,
И норовит лизнуть сама…
А за стеной натужно, глухо
Ворчит и сердится зима.
Но ей заказана дорога
Сюда. Пусть бесится она
Там, за стеной.
А у порога
Вот-вот проклюнется весна.
Соки землиЭтюды
Часть IВ русском лесу
Влюблённая
Было это давно. Неподалёку от чистоструйной речки рос лес. И в один прекрасный день в этом лесу рядом с проклюнувшимся дубочком на свет божий явилась берёзка. Они в летнюю пору, не мешая друг другу, поднимали свои зелёные кроны к солнцу, любуясь разнообразной формой листвы и разноцветьем коры.
– Какая ты нарядная и светлая, – шептал листьями дуб.
– А ты, мой добрый сосед, – отвечала ему берёза, – такой статный и величавый…
А годы между тем шли и шли. В лесном массиве выросли корпуса пансионата. Стволы дуба и берёзы становились всё толще и толще. И настало время, когда «талии» дуба и берёзы приблизились вплотную, а затем, становясь всё более полными, слились, образуя некий дубо-берёзовый ствол.
И дуб, и берёза, пустившие разветвлённые корни в земную твердь, питались одними и теми же соками матушки-земли. Каждый из них не пытался урвать большую часть. Жили по принципу: тебе половина и мне половина. А когда кто-то из них заболевал, другой спешил на помощь…
Отдыхавшие в пансионате люди часто приходили к влюблённым дубу и берёзе полюбоваться этой сказочной парой. Дуб, чьи две ветви, как две руки, словно бы обнимавшие постаревшую, как и он, берёзу, прижимавшие её к «груди», шелестя листвою, тихо-тихо говорил:
– Люди, любите и берегите друг друга.
Много повидавшая на своём веку берёза в знак согласия кивала своими ветвями.
Перебралась-таки
В берёзовой роще рос одинокий дуб. Шли годы, и однажды на достаточной высоте от земли ствол дуба разошёлся на рогулькообразные ветви, ставшие как бы удвоенным продолжением ствола дерева. Со временем ствол и два его ответвления становились всё толще, и настало время, когда его нижнюю часть невозможно было обхватить руками человека.
И вдруг на том месте, где дуб раздвоился, появился росток. Он поднимался ввысь между двумя стволообразными отростками.
И однажды летом, проходя мимо дуба, я ахнул: у деревца, поднявшегося из середины рогульки дуба на добрый человеческий рост, листва… рябины. Не дуба, а именно рябины. Откуда?
Долго я гадал, пытаясь выяснить, как это могло случиться? И наконец пришёл к выводу, что косточка рябины упала на раздвоенное место дуба, приклеилась, прижилась, пустила, как уже было сказано, росток на коре дуба. Он стал расти, поднимаясь всё выше и выше. А я, глядя на это чудо природы, невольно припомнил слова русской народной песни:
Но нельзя рябине
К дубу перебраться…
Видно, сиротине
Век одной качаться.
На сей раз не оправдались слова песни. Рябинушка перебралась-таки к дубу, и он, принявший её в свои объятия, делился с ней соками земли.
Верная
В знакомом мне лесу, на нижнем его ярусе, куда я любил ходить за грибами, неподалёку от реки росла берёза. Она появилась здесь, судя по всему, давным-давно. А вокруг значительно позднее выросли пять дубков, своими пышными вершинками едва достигавшие «плеча» статной берёзы. Плотным кольцом окружили они русскую красавицу.
Как-то, проходя мимо, я невольно остановился и долго любовался и берёзой, и дубками, которые, как мне показалось, склоняли к ней свои «головы», а то и преклоняли «колени» и тем самым признавались ей в любви. А то вдруг заводили весёлый хоровод вокруг молчаливой берёзы и, напоённые ветрами, своей шелестящей листвой распевали лесные песни.
Но берёза ни единым листочком, ни единой веткой не давала знака молодым ухажёрам на возможную взаимность. Она стояла, устремив свой «взгляд» куда-то далеко-далеко. Я попытался выяснить – куда, но за моими плечами был луг; примыкавший к реке, а за ней – на взгорке избы деревеньки. Берёза, как мне показалось, с нескрываемым укором смотрела на те избы. И тогда я приблизился к берёзе и к пяти дубкам, плотно окружавшим её.
То, что я увидел, стало ответом на возникшие у меня вопросы. Между берёзой и одним из пяти окружавших её молодцев-дубков виднелся мощный пень. Его тёмная кора свидетельствовала о том, что когда-то на этом месте рос дуб-великан, своими размерами значительно превосходивший растущие вокруг берёзы дубки. Но невесть кем и неизвестно когда был он срублен. И рос тот дуб всего-то в полушаге от берёзы.
Я ещё раз оглянулся и посмотрел на деревушку, в сторону которой был обращён гневный взор берёзы. Она, в кои-то годы потерявшая своего суженого, продолжала с тем же нескрываемым укором смотреть на хаты деревушки.
И стало ясно мне, почему она вот с таким укором смотрела на те избы и почему не отвечала взаимностью на знаки ухажёров-дубков.
Рябина
Вот уже много дней звучит в моих ушах русская народная песня: «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина…» Иду ли на излюбленное место рыбалки, ловчусь ли, как заметил поэт, «перехитрить ерша» или забираюсь в берёзовую рощу, где встречаюсь с чудом природы – белыми грибами, над которыми колдую с ножичком несколько минут, сохраняя в земле их живительные корешки, а в ушах: «…го-ло-вой скло-ня-ясь до са-мо-го ты-на…»
С чего бы это прикипела ко мне чуть грустноватая русская песня? Чем вызвана она?
Разгадка – проще простого. Ещё в июне, проходя мимо развесистых кустов рябины и, как всегда, любуясь белоснежными «блюдцами» соцветий, из которых ближе к середине осени появятся кисти горьковато-кислых ягод, я на этот раз не мог не обратить внимания на то, что рябиновые заросли почему-то не цвели. «Видимо, отдыхают», – мелькнула успокоительная мысль. Но проходили дни, недели, я шёл в другие лесные заросли, приближался к отдельно росшим колкам, где то и дело возвышались тонкие стволы рябины с их причудливыми листьями, и вновь обнаруживал отсутствие на них белоснежных соцветий.
В чём дело? Почему за всё рыбацкое лето и грибные походы мне так и не довелось увидеть те самые белые цветы, о коих поётся в другой песне: «Ой, рябина кудрявая, белые цветы…»
Знающие люди, с которыми я встречался, объяснили мне горькую участь рябины в этом году так: в период, когда обычно появляются первые соцветия, невыносимо жаркие солнечные лучи погубили проклюнувшиеся было завязи, и они, так и не выпустив белоснежных лепестков, опали. Так ли оно или нет – не знаю. Видимо, тому могли быть и другие причины. Только и в городе, как и в знакомых мне лесных местах, в то знойное лето я так и не увидел цветущую рябину…
Может быть, поэтому так упорно преследует меня эта грустная песня. Ну, ладно, с некоей хитринкой в глазах подумал я, ладно – не будет у меня на этот раз бодрящего напитка, который… помните песню: «И вина бочонок целый на рябине настою». Ладно! Обойдусь! Но вот наши лесные певчие, от чьих голосов мы нередко приходим в восторг, что своими песнями сопровождают нас по лесам-лесочкам, – как они перемогут приближающуюся зимушку? Ой, как же голодно будет пернатым без этих плодов!
И тут мне припомнились стихи Марины Цветаевой:
Красной кистью
Рябина зажглась,
Падали листья, —
Я родилась…
Мне и доныне
Хочется грызть
Жаркой рябины
Горькую кисть.
Нет-нет, припомнившиеся стихи Цветаевой не оборвали во мне всё ещё звучащую песню. Они только усилили боль от сознания того, что год от года наша родная русская природа скудеет и скудеет. Не мы ли сами в этом виноваты? И есть ли этому предел?..
Калина
Не случайно наша калина красная воспета и поэтами, и художниками, и музыкантами. А как её, несравненную, величают в народе: и калинкой-малинкой, и калинушкой, и чудо-лекарем. От многих болезней избавляют её сочные горьковатые ягоды.
Ну, а наш дважды Краснознамённый ансамбль имени Александрова прославил это деревце на весь мир. Помните?
Калинка, калинка, калинка моя!
В саду ягода малинка, малинка моя!
А как тут не вспомнить знаменитую шукшинскую «Калину красную» с её берущей за сердце песней!
Я много раз видел, как роскошно цветёт калина. Долго-долго простаивал у издавна знакомого, широко разросшегося, чудесного кустарника калины – и не мог налюбоваться. Как заворожённый смотрел я на цветущее чудо природы: какому же здесь быть урожаю! Такого густого и опьяняющего аромата мне не доводилось вдыхать никогда!
Я стоял и думал: наступит осень, ударит первый морозец, и приду я сюда с лукошком, чтобы осторожно, кисть за кистью, собрать ярко-красные плоды, часть их превратить в варенье, другую заложить в холодильник, обязательно в морозильную камеру, и зимой, отказавшись от непомерно дорогих пилюль в наше окаянное время, малыми дозами калинушки лечить своё солдатское сердце, раненное, как сказано в одном из моих стихотворений, на войне.
Так думал я, стоя у чудо-кустарника. Но всё порушило жаркое засушливое лето. Прохожу как-то значительно позднее мимо развесистых кустов калины, останавливаюсь там, где ещё сравнительно недавно были блюдцеобразные соцветия, чем-то напоминавшие соцветия рябины, – и вижу, что появились вроде бы те самые и в то же время какие-то не такие гроздья плодов. Что же это случилось? Половина их, как и положено в это время, пока ещё зеленые, другая половина – коричневые и величиной с мелкие-мелкие бусинки. Дунул ветерок, и бусинки посыпались в траву.
– Что же произошло с тобой, милая? – обращаюсь я к кустам калины. – Скажи мне, почему так разнятся твои плоды?
Положил я на ладонь несколько таких бусинок, из которых могли бы вырасти сочные ягоды. Смотрю на них – высохли.
Обо всём этом дома рассказал жене. Она подвела меня к домашней древовидной розе, за которой ухаживала, как за малым дитём. И поведала такую историю. На древовидной розе, скажем, вечером может появиться завязь будущего огромного цветка – крохотный бутончик. Пройдёт несколько дней, и в одно прекрасное утро вспыхивает шаровидный ярко-красный цветок. Весь день он будет радовать глаз, а на следующее утро отпадёт. Затем на другой ветке народится завязь, и вновь вспыхнет цветок-однодневка. И так изо дня в день.
Но при чём тут калина, осыпавшая коричневые плоды?
Жена тогда заметила: если на одной из веток древовидной розы появятся две завязи и обе начнут дружно развиваться, то в какой-то миг одну из них роза «отстрелит». Не может она прокормить обе завязи. Вот и приходится ради пышного цветения одного жертвовать другим…
Не так ли и моя калина в это архизнойное лето, сохраняя в каждой кисти до десятка пока ещё зреющих зелёных ягод, остальные осыпает в траву?..
В середине осени наведался я в свои рыбацкие места, где и произрастает моя калина. Знойное лето погубило большую часть её плодов: в траву осыпалась добрая половина возможного урожая. Но оставшиеся радовали глаз – были ярко-красными, манящими к себе проходившего путника. Они уже созрели, и лёгкий ночной морозец прошёлся по ним.
– Милая, славная, – шептал я, укладывая в лукошко спелые гроздья калины, – спасибо тебе и на этом. Ведь могло быть куда хуже.
«Калина красная, – думал я, – неужели и в следующую весну влага не напоит землю живительными соками, и ты, дорогая моя, не порадуешь людей щедрым урожаем?..»
Скрипичный ключ
Собрался я как-то на рыбалку, к которой меня, ещё пацана, пристрастил дедушка. Забросил в издавна полюбившемся местечке с помощью спиннинга две донки с приманкой на леща или на плотвичку. Приготовил на всякий случай подсачок. Проходит час. «Распечатался» второй, показывая свой «хвостик», но ни один из «сторожков» двух донок так и не дрогнул. «Видимо, – думаю, – лещ не пожаловал на излюбленное мною место подкормиться. А может, и погода не способствует клёву». Так нередко рыболовы объясняют дома то ли своё невезение, то ли бог весть что…
Август – грибная пора. Что ж, пойду пошукаю в лесу грибов для жаркого с картошкой. Ещё раз «зарядил» кормушку манкой, сменил насадки на крючках, укрепил спиннинги и отправился в соседний лесок.
Иду. Внимательно гляжу окрест себя. И – вот он! Шоколадную шляпку и ножку-бочоночек старательно прикрывает листком от дерева. Из-под шляпки глядят на меня лукавые глазки. Осторожно беру его – и в котомку. Потом второй. Потом сразу под осиной три подосиновика. Да такие крепенькие, что… Впрочем, не торопись, рановато, ещё поджарить надо…
Так вот иду, смотрю в основном под ноги. Кончился сплошной березняк, перемежающийся с осинками. Надвинулось, как говорят в Сибири, чернолесье – ельник да сосна. И то, что я увидел, невольно привлекло моё внимание.
Передо мной во весь свой огромный рост стояла сосна. Один из двух её стволов, раздвоившихся от основания дерева, причудливо изогнулся, и когда я посмотрел на него сбоку, он своими изгибами напомнил мне скрипичный ключ. По соседству, невесть как занесённые сюда, стояли осинки, листья которых, как и изогнутые стволы, рисовали в моём воображении нотные знаки: «до-ре-ми-фа…» А перед сосной на почтенном расстоянии возвышался клён. Он-то и стал в моём воображении дирижёром.
И вдруг… Или это только показалось мне? Нет-нет! Я стал вслушиваться. Что это? «Сказки Венского леса»? Но я-то не в венском, а в русском лесу. Музыка явно не гармонировала с окружавшим меня лесом. Хотелось чего-то другого, своего, близкого. И мне вновь показалось, что клён-дирижёр медленно опускает ветки-руки. Музыка смолкла. Зачем? Ну, нравится клёну-дирижёру Штраус, пусть его лесной оркестр исполняет то, что мне впервые довелось услышать в конце войны в Вене…
И тут я заметил, как ветви-руки клёна-дирижёра начали медленно подниматься. Лёгкий взмах. И – о чудо! Свиридов! Наш! Русский! Великий! Его непревзойдённая мелодия, рождённая пушкинской повестью «Метель». Неужели клён-дирижёр угадал мои мысли, мои желания? Да, и тут же отозвался на них, да так, что на глазах у меня выступили слёзы. А музыка, вызванная неожиданной встречей с сосной, изогнутой в виде скрипичного ключа, листочками – нотными знаками поблизости растущих осинок, набирала силу, и я стоял не шелохнувшись, заворожённый этим лесным оркестром.
В тайге
«Блуждающий, прилёг я на траву…» Этими словами начинается одно из моих стихотворений, которое я приведу далее. Такими же словами хочется мне начать и этот исповедальный рассказ. Я заблудился в тайге. Лето на исходе. Небо заволокло облаками. За ними где-то прячется солнце, а без него не ведаю, куда идти. Попробовал сориентироваться по деревьям, южная сторона которых имеет более внушительный вид… Я шёл, то и дело поглядывая на деревья. Наконец от усталости прилёг на траву в раздумье: что же делать? От становища, подле которого протекала речка, я уходил на север. Следовательно, возвращаться нужно строго на юг, что я вроде бы и делал. Значит… Значит, я мог миновать становище, оставив его где-то в стороне. Но в какой?
Между тем сгущались сумерки. Хотелось есть. Поднялся. Спустился в ложок, там, на моё счастье, протекал ручеёк. Набрёл на малину. Да такую рясную, что, утоляя голод, не мог не нахваливать эту дивную сочную ягоду. А она, словно понимая моё незавидное положение, опускала свои тонкие лозины всё ниже и ниже, тем самым как бы говоря:
– Ешь, путник, набирайся сил. У тебя путь длинный…
«Обрадовала», но и накормила. А холодные струи ручейка утолили жажду.
Проснулся, когда уже чуть забрезжил рассвет. Говорят: голод – не тётка. И снова малина кормила меня своим удивительным соком. Но не куковать же в тайге! Необходимо было сделать всё, чтобы выйти к своему становищу. Небось, там мои друзья-спутники уже всполошились. Может, и на поиски кого отрядили…
Поднялся я с травяного ложа и решил идти вдоль по течению ручья, авось он приведёт меня к знакомой речке, а там и становище искать будет проще. Иду. Всячески успокаивая себя, вспоминаю легендарную надпись царя Соломона на его золотом кольце: «Всё пройдёт», а на внутренней стороне кольца: «И это пройдёт». Так и в моём положении: рано или поздно доберусь я до своего становища. Бывало ведь и не такое. И всегда находился выход из трудного положения.
Наткнулся на грибное место. Каких только грибов тут не было! Заметил сыроежку. Само название гриба говорит о многом: можно-де и в сыром виде его потреблять. Так я и сделал.
К полудню наконец-то вышел я к речке, на которой, уверен – то ли ниже по её течению, то ли выше, – располагалось наше становище. Всё зависит от того, как далеко прошагал я в обратном направлении. Повеселел. И в то же время… загрустил. Вернусь – не миновать взбучки от друзей.
Добрался-таки. Взбучку, как и положено, получил. И растяпа-то я. И недотёпа. На слова мои дорогие друзья на сей раз не скупились. Я, естественно, молчал. Но вот что характерно: посыльного искать меня они не отрядили. Значит, верили, что не заблужусь в тайге. И на том спасибо.
А теперь, как и обещал, стихотворение, поводом для написания которого было моё таёжное блуждание:
Блуждающий, прилёг я на траву.
А сумерки спускались тихо… сонно.
Вершины гор поплыли в синеву,
Сливаясь с потемневшим небосклоном.
И нечем было развести костер.
И не уйти от липкого тумана.
Устал. Промок. И вдруг от дальних гор
Прорвался луч – нежданный, но желанный.
Скорей туда! Эх, мне б сейчас коня —
Понёсся б я быстрее пули, ветра.
Не шёл – бежал… Но свет ведёт меня
От этих гор за тыщи километров.
Туда бы не попал я никогда —
Вела меня Полярная звезда.
…Вот так и жизнь: хоть сотни лет иди,
А края не найдёшь и не познаешь…
Но надо жить! Ты к свету пробиваешь
Ещё не проторённые пути.
Не могу не добавить. Тайга, да ещё летом, когда поспевают ягоды и орехи, когда чуть ли не на каждом шагу грибы, – не даст путнику умереть с голоду. Ну, а если у тебя в кармане коробок спичек, тогда ты вообще кум королю. Только будь осторожен. Не нанеси ущерба тайге. Она живая, как и мы, люди. Она твоя кормилица и поилица. В трудную минуту протягивает тебе свои руки. Пожми их с благодарностью. Поклонись тайге-кормилице. Она того заслуживает… И как же верно сказал о русском лесе великий советский писатель Юрий Бондарев! «С детства я знаю, что деревья чувствуют прикосновение человеческих рук, ласковое поглаживание пальцев по коре, по листьям, отвечающим вам шелковистым, нежным теплом».
Подружки
Я возвращался с рыбалки. Дорога, по которой нужно было идти, делала довольно большой крюк. Решил, как это нередко бывало на фронте, спрямить угол и идти полем, густо поросшим золотистым зверобоем, девственными ромашками, звонкими цветами-колокольчиками, другой растительностью. Лес, вдоль опушки которого тянулась дорога, остался за моими плечами. На обширном поле кое-где встречался кустарник шиповника. Над моей головой то и дело гудели дикие пчёлы-труженицы, возвращавшиеся со взятком в свои жилища. Солнце ещё припекало и не спешило уходить за горизонт. И вдруг на моём, казалось бы, безлесном пути поднялись две берёзки выше моего роста. Они были столь красивы, столь нарядны, что я невольно остановился, любуясь ими. Стройные, кудрявые, стояли они рядышком, как неразлучные подружки. Лёгкий ветерок запутался в их листве, и мне почему-то почудилось, будто ведут они неторопкий разговор о чём-то своём.
Долго-долго стоял я подле них, любуясь их совершенными кронами. Мне хотелось разгадать, о чём могли беседовать эти две красавицы вдали от лесного массива, который я совсем недавно покинул, где росли такие же берёзы, только по соседству с ними были и сосенки, и дубочки, и клёны, порой заслонявшие друг друга своими пышными ветвями от солнечных лучей в утреннюю и вечернюю пору. Этим же двум подружкам хватало на весь день солнечного света, и оттого они, тянувшиеся ввысь, выглядели удивительно стройными.
Я стоял, слушал шелест листвы и всё так же пытался разгадать, о чём они, милые, шептались. Конечно же, думал я, не могла их, молоденьких, не волновать дальнейшая судьба. До лесного массива, где, как уже было сказано, произрастали дубочки и клёны, возможные суженые берёзок, далековато. Это, конечно, не могло не сказываться на настроении подружек. Усиливавшийся порыв ветра начал раскачивать руки-ветви моих красавиц, как бы подтверждая тем самым мою невесёлую догадку.
А я, так и не отходя от этой пары, продолжал размышлять. «Надо же быть такому, – думал я, – в самом центре ромашкового поля невесть из чего проклюнулись вот эти две берёзки. Как это могло случиться? Ветер ли занёс сюда берёзовый побег? Зверь ли на своей шкуре принёс то, что потом неожиданно проклюнулось? И вот уже несколько лет далеко от рощицы, которую я покинул, пытаясь спрямить свой путь, растут на воле эти две берёзки, две подружки…»
Я продолжал размышлять. Почему-то подумалось, что одна лишь сорока-белобока, сидевшая в роще на молоденьком дубочке, перелетая поле, может на минутку присесть на одну из берёзок и что-то пошептать ей на ушко, отчего она повеселеет и тотчас перескажет услышанное от сороки своей подружке. И та тоже повеселеет. «Ой, сорока, сорока, что же ты шепнула берёзке? Может, вселила надежду, что ветерок ли, зверь ли занесёт сюда семена других деревьев, и они, подымаясь всё выше и выше, будут расти и радовать подружек…»
Попрощался я с берёзками и зашагал к автобусной остановке.
Кедр
В ельнике – трудиться, в березняке – веселиться, в кедровнике – молиться.
Доводилось ли вам слышать, как стонет кедр? «Нет, – отвечает один, – не доводилось». «Что? Кедр? – слышу другой голос. – Да он же немой». Неверно! Кедр живой, и он может жаловаться на свою судьбу-судьбину шку.
…Как-то осенью журналистские дела занесли меня чуть ли не в верховья горной речки Хор, впадающей в Уссури. Уссурийская тайга богата кедровниками. Орех дальневосточного кедра отличается от сибирского, он значительно крупнее и несколько иной формы – не овально-круглый, а овально-плоский.
Забрались мы с проводником-удэгейцем, местным лесничим, в самую глухомань, где «кедры стройные растут, где белки скачут там и тут». Идём. Ведём неторопкую беседу об особенностях уссурийской тайги, в кою мой добрый спутник влюблён без памяти. Дышим настоянным на хвое хрустально-прозрачным воздухом. Красотища вокруг неописуемая. Одна сопка сменяется другой. В низинах журчат ручьи, вода в них вкусная и холоднющая до ломоты в зубах.
– Тайга наша, – ведёт свой рассказ удэгеец, – живо отзывается на заботу человека. Она дарит ему свои богатства. И не только кедровые орешки, которые ты, друг любезный, бери, но добрую половину оставь обитателям леса… Здесь и женьшень – корень жизни, и лимонник, и дикий виноград, и ягоды, и грибы, и многие лечебные травы… Да разве перечесть всего, что растёт в нашей матушке-тайге!
Задаю спутнику вопрос о том, стонут ли кедры? И о том, что кое-кто почему-то в это не верит.
– Прислушайся, мил человек, – отвечает мне удэгеец. – Взгляни вот на этот кедр. – И он рукой показывает мне дерево, вершина которого чуть ли не упирается в кромку облаков. И я вижу: примерно на уровне рук человека кора кедра-великана имеет множество вмятин. – Это шишкарь-браконьер своим колотом исполосовал ствол дерева, – поясняет удэгеец. – Вслушайся! То не ветер воет, то кедр стонет. Ему потребуется много времени, чтобы залечить раны, нанесённые человеком.
Я вслушался. И в самом деле – стонет кедр, стонет, клянёт свою судьбу и как бы говорит мне:
– Этот двуногий не только искалечил меня!.. Он ещё взял все орехи, не оставил ничего белкам и кедровкам… О-о-о!..
И тогда мой добрый проводник рассказал мне о таёжных трагедиях, разыгрывавшихся в тот период, когда либо дикие промысловики подчистую выгребали богатства кедровников, либо опять же и по вине браконьеров-промысловиков в тот или иной год в тайге случались неурожаи на кедровые орешки.
– Белки, другие зверьки и пернатые, – говорил удэгеец, – с осени заготавливают для себя орехи. Зима-то у нас длинная. Каким-то особым чутьём лесные заготовители определяют, есть ли в скорлупе орех, добротный ли он? Только такие они и носят в свою «кладовую». Но не дай Бог, если эту «кладовую», случайно наткнувшись на неё, порушит человек… Та же белка, заготовившая на зиму орехи, останется без пропитания. И тогда она, бедная, ищет подходящий сучок-рогульку, втискивает в неё свою шейку, понимая, что мгновенная смерть лучше смерти от голода, и кончает счёты с жизнью. Мне не раз доводилось такое видеть. И всегда мне было горько до слёз…
Мы долго шли молча, и каждый думал о своём.
И вдруг мой проводник встрепенулся. Он увидел поваленный кедр. Лицо его, изборождённое мелкими-мелкими морщинками, покрылось пятнами и, как мне показалось, задрожало.
– Подлец! Сукин сын! Да я бы его… – лесничий не договорил и опустился на комель поваленного кедра, обхватив руками его ветви. – Да за такое дело мало судить… Избить его колотом за срубленное им дерево ради орехов – и того будет для него мало!..
Я молча стоял у срубленного кедра и словно бы вновь услышал, как натужно стонали другие кедры – и пораненные колотом, и ещё не изведавшие на себе боли от их ударов. Все они, как мне показалось, поминали погубленное злым человеком дерево – огромный кедр уссурийской тайги.
Цветок
Ехал я в Волгоград. Впрочем, город этот на матушке-Волге, который довелось мне защищать, я и по сей день называю Сталинградом. Не было волгоградской битвы. Была битва Сталинградская! Нет города-героя Волгограда. Есть город-герой Сталинград!
На моё счастье, в дорогом сердцу городе жил закадычный дружок – Николай Суровцев. Вот с ним-то в один из ранних осенних дней и поехал я в Грачёвую балку – так назывались овраги в приволжских степях, где впервые пришлось понюхать запах пороха.
Наша рота располагалась на западном склоне балки, откуда я, командир отделения 252-й стрелковой дивизии, наводил проволочную связь штаба с наблюдательным пунктом на сравнительно ровном поле, которое мы, солдаты, называли «танковым». Такое название было не случайным. На переднем крае нашей обороны, как, впрочем, и на переднем крае противника, застыли подбитые советские и немецкие танки. Под одним из них был оборудован наблюдательный пункт.
Я и мои товарищи по очереди дежурили на НП, а когда наступали сумерки, менялись, уходя, а точнее – уползая в Грачёвую балку, на склоне которой было отрыто и обустроено нечто похожее на землянку. В ней мы отдыхали.
Связисты, как и пехотинцы, несли потери. Своих друзей – горько об этом говорить – хоронили мы на донной части Грачёвой балки. Туда и спустился я теперь, много лет спустя, с Колей-Николаем, оставив машину на ровном месте.
Шли мы молча, каждый думая о своём. И вдруг я увидел ромашку, которая возвышалась над солдатской каской. Каска – наша, такая же, как в то далёкое время была и у меня. Она своими краями вдавилась в землю. Верхняя её часть от солнца, ветров и дождей проржавела и опала. И вот через это отверстие проклюнулся цветок.
Я опустился перед ним на колени: «Милый, в память о ком из моих друзей, покоящихся здесь, ты поднял свою головку? Уж не в память ли о моём друге Васе Перевозчикове, который первым из моего отделения сложил свою голову на поле брани?»
Я смотрел на цветок, а набежавший ветерок вдруг качнул его головку. Мне показалось, что цветок словно бы слышит меня и кивком как бы отвечает: «Да, здесь покоится прах твоего друга. Это его каска». В это мгновение мой друг Коля Суровцев сделал снимок цветка, выглядывающего из каски. Это «мгновение», запечатлённое фотожурналистом ТАСС, я поместил на обложку книги стихов «Война меня не отпускает».
И в памяти моей возникло то далёкое осеннее утро, когда мы со всеми солдатскими почестями хоронили Василия, появившегося на божий свет, как и я, в далёкой Сибири.
Цветок же, словно угадывая мои горькие воспоминания, клонил свою головку всё ниже и ниже, и мне послышалось: «Следующей весной я снова пробьюсь через каску и опять живым обелиском застыну над прахом твоего боевого товарища».
– Спасибо, цветок, – прошептал я. И мне захотелось написать несколько стихотворных строк о проклюнувшемся через солдатскую каску цветке.
Припомним, друг, страду пороховую,
Военных дней безудержный поток…
И вот уже чрез каску фронтовую
Проклюнулся навстречу дню цветок.
Он поднимает голову всё выше,
Святую нашу память теребя.
– Мой милый друг-однополчанин,
Слышишь? —
Цветок стал обелиском для тебя.
Косуля
Младшему сержанту Михаилу Манжикову этот день запомнится на всю жизнь…
Рано утром он встал на лыжи и с группой воинов гарнизона отправился на прогулку. Мартовское солнце припекало, и под ногами похрустывал белый твёрдый наст. Солдаты обогнули опушку леса и двинулись в направлении к озеру, поросшему дубняком:
Время шло незаметно. Вот уже и семь-восемь километров за плечами. Ещё немного, и можно будет возвращаться домой. И тут…
Первым живой комочек заметил Манжиков. Что бы это такое?..
Он поспешил вперёд и увидел перед собой лежащую на снегу молоденькую косулю. Тоненькие ножки её были поранены о наст, она выбилась из сил и, заметив приближающегося человека, пыталась встать, но острые её копытца прорезали глубокий снег, и косуля вновь падала.
Подошли товарищи Михаила. Они окружили лежащую косулю, и та, силясь ещё подняться, тревожным взглядом смотрела на пришельцев.
Михаил молча передал товарищу лыжные палки, так же молча взял косулю на руки и пошёл в сторону военного городка. Так он шёл километра два. Потом его сменил рядовой Николай Кузьмин. Того, в свою очередь, подменил сержант Владимир Фофанов, затем рядовой Леонид Норейко и младший сержант Юрий Рассказов. А в километре от городка живая ноша вновь очутилась на руках Манжикова.
Первым делом нужно было накормить косулю. Солдаты раздобыли в санчасти глюкозу, притащили хлеб, сено. От глюкозы она отказалась, а вот хлеб и сено стала жадно обнюхивать.
– Отойдём, ребята, пусть спокойно поест…
Приближался вечер. Где устроить на ночь продрогшую косулю?
И на помощь пришёл старшина-сверхсрочник Пётр Степанович Нагаев. В прошлом опытный таёжник, уроженец Забайкалья, он охотно предоставил в распоряжение лесной красавицы сарайчик.
Прошла неделя. На днях я видел косулю. Она поправилась и доверчиво облизывала протянутую старшиной руку. И когда я задал Михаилу вопрос: что он намерен делать с косулей, младший сержант бросил на меня удивлённый взгляд:
– Как что?.. Вот окрепнет наша косуля, снежный наст растает, и выпустим её в тайгу…
В краю причудливых скал
«Столбы»… Кто из красноярцев не знает этот заповедный уголок – край причудливых скал?! Гигантские утёсы самых фантастических очертаний словно навеки застыли в чарующей тайге. Смотришь и диву даёшься! Вот огромный каменный «дед» с носом, усами и бородой. В дождливую погоду, если смотреть на «деда» со стороны его левой «щеки», кажется, что он весело смеётся.
На славу потрудилась природа и над другими «столбами», метко названными «перьями». Так и представляется чудовищная птица, пролетевшая давным-давно над тайгой и выронившая несколько перьев, которые вонзились в землю одно подле другого. Стоят они и своей красотой завораживают посетителей заповедника.
А вот – «первый столб». Поднимемся на него. С вершины нашему взору открывается изумительная панорама всего так называемого эстетического района «столбов».
Внизу, словно бескрайнее зелёное море, раскинулась сибирская тайга. Гребни гор, чередуясь со впадинами, создают картину шторма на море. Волны, волны… Куда ни посмотришь – всюду зелёные волны тайги.
Рядом с «первым», в каких-нибудь четырёхстах метрах от него, высится самый большой – «второй столб». Этот огромный монолит с десятком разветвлённых и разнообразных по приёмам и сложности ходов на него особо привлекает внимание туристов. На его вершине всегда прохладно.
Впервые восхождение на вершину «первого столба» было осуществлено в 1831 году. С этого момента здесь начинает развиваться увлекательный вид спорта – скалолазание.
«Столбы»… Кто только не побывал в этом чудесном таёжном уголке! Его посещали великий художник Василий Иванович Суриков, исследователь уссурийской тайги Владимир Клавдиевич Арсеньев, писатель Вячеслав Шишков. В книге отзывов оставили свои факсимиле известный полярный летчик Чухновский и художник Дени. Борис Григорьевич Чухновский, не раз побывавший на «столбах», подарил альбом своих фотографий Алексею Максимовичу Горькому, который восхищался красотой края причудливых скал.
Здесь начинали свой жизненный путь известные альпинисты братья Виталий и Евгений Абалаковы, назвавшие впоследствии «столбы» школой альпинизма.
Приезжие туристы не налюбуются бескрайними сибирскими просторами, дивными красотами, дикими каменными глыбами. Все они с восхищением говорят о гостеприимстве, взаимопомощи, товарищеской поддержке на «столбах». А таёжные стоянки! В них ушедшие далеко от эстетического района заповедника могли найти всё необходимое, начиная от хлеба, соли, спичек и кончая маленькой аптечкой…
Клён
Историю эту я услышал в одном из приамурских сёл.
…Шёл 1918 год. У развесистого клёна каратели банды атамана Семёнова расстреливали красного партизана.
Он гордо поднял голову и с презреньем посмотрел на белобандитов, обступивших его полукольцом. За спиной партизана стояло дерево. Свежий ветерок гулял в только что распустившейся его листве. О чём-то тихо шептали ветки клёна…
Грянул залп. Партизан упал. Несколько пуль впились ему в грудь. Несколько пуль принял на себя клён.
Каратели ушли. Они торопились. Бежали от возмездия за содеянное на ту сторону Амура, в Китай.
Жена партизана с малыми детьми оплакивали убитого мужа и отца-кормильца. Вырыла женщина могилу возле клёна. Схоронила мужа. А рядом посадила ещё один клён. Пусть растёт. Пусть нежно шелестит листвой над последним пристанищем родного человека.
Раненый клён поправлялся. Высаженный – рос. Подрастали и дети. И всякую весну приходили они с матерью сюда и высаживали возле могилы отца и мужа по клёну. По одному дереву от каждого.
Потом дети – кто замуж вышел, кто женился. У них появились свои дети. Менялась и жизнь. В селе образовался колхоз. В разговорах появились новые слова. Новые песни стучали в окна. И лишь одно сохранялось неизменным. Весной и дети, и внуки партизана вместе с матерями и бабушкой шли к тому, стареющему от ран, но ещё живому клёну и высаживали новые деревья.
Подросли клёны. Росли и внуки партизана. Потом и они сыграли на селе свадьбы. Зажили своими семьями. В их домах появились телевизоры. Жизнь-то ведь не останавливается, она вносит свои изменения, свои новшества. И только весенняя посадка клёнов у могилы мужа, отца, деда и прадеда оставалась неизменной…
А годы шли… Там, где ещё в Гражданскую войну стоял одинокий клён, шумит листвой кленовая рощица. А над ней, как знамя, возвышается старый клён. Израненный, но живой.
Разнотравье
О вологодском разнотравье я был наслышан от своего фронтового друга.
– Нет ничего на свете краше, – говаривал он, окая, – чем наши вологодские поля и луга. – И, выбросив руки вширь, он показывал этим и красоту, и необъятность родных ему с детства земель. Я слушал его и вспоминал свои родные сибирские просторы, по которым хорошо бы пробежаться босиком…
Наконец-то журналистские пути-дороги забросили меня в Вологодчину. И мы с моим другом-однополчанином встретились. Он стал доктором биологических наук, большим знатоком всего растущего и цветущего. С ним-то мы и отправились в это самое разнотравье.
То, что я увидел, не поддаётся никаким описаниям… Невольно вспомнились слова Пушкина: «Под голубыми небесами великолепными коврами, блестя на солнце, снег лежит…» Только здесь снега не было.
Было солнечное лето. А передо мной, уходя далеко за горизонт, стелились великолепные ковры золотисто-зеленоватых трав, от которых невозможно было отвести глаз.
Мой друг неожиданно для меня пал на траву, обхватив руками её, источающую дивные запахи! Я, не замедлив, повторил то же самое. И мы долго лежали молча, наслаждаясь ароматом неведомых мне трав. Высоко в небе плавилось солнце, звонко пели полевые птахи, завораживая нас своими песнями.
– Слушай!.. А как называются эти травы? – спросил я.
– Как называются, спрашиваешь, – отозвался мой друг. Он протянул руку к одной из травинок. – Вот эта называется житняком. Вслушайся в это слово – житняк! Так её назвал наш народ, усматривающий во всём растущем живые существа.
– Ну, а эта? – протягиваю я руку к рядом растущей травинке. – Как она называется?
– И у этой дивное название – овсяница луговая. Название идёт от овса, полезного и человеку, и нашим работящим лошадкам. Травка же эта, наряду с другими – лакомство для наших коровушек… Приведу название ещё некоторых трав. Вот эта – тимофеевка. Словно бы появился наш вологодский Тимофей-кудесник, несущий целую охапку этой травушки-муравушки и говорящий: быть тебе отныне тимофеевкой!
– А ещё какие травы произрастают на полях Вологодчины? – не унимаюсь я.
– К пахучим относятся мятлик луговой, полевица белая, клевер розовый, люцерна жёлтая… Да разве все наши травы можно перечислить! Они вольготно кормят колхозных и домашних коров, которые дают отменное молоко.
– Так, значит, вологодское масло, – задаю другу новый вопрос, – так высоко в мире ценящееся, – от этих трав, от разнотравья?
– Именно от этих трав. Они придают молоку и удивительные вкусовые качества, и дивный аромат. И всё это словно бы впитывается в наше вологодское масло. Вот почему мы так бережно относимся к богатствам наших полей и лугов. В знакомое тебе время кое-кто попытался кукурузой потеснить наше разнотравье. Над вологодским маслом нависла угроза. Хорошо, что это время быстро кончилось.
И мне захотелось, как бывало в детстве, взять косу и пройтись по этим зеленям. Но Есенин, сказавший: «Ты ли деревенским, ты ль крестьянским не был? Размахнись косою, покажи свой пыл», – опередил-таки меня. А коли я привёл две строки гениального поэта, не могу не привести конечные строфы замечательного стихотворения.
К чёрту я снимаю свой костюм английский.
Что же, дайте косу, я вам покажу —
Я ли вам не свойский, я ли вам не близкий,
Памятью деревни я ль не дорожу?
Нипочём мне ямы, нипочём мне кочки.
Хорошо косою в утренний туман
Выводить на долах травяные строчки,
Чтобы их читали лошадь и баран.
В этих строчках песня, в этих строчках слово,
Потому и рад я в думах ни о ком,
Что читать их может каждая корова,
Отдавая плату тёплым молоком.
Мы с моим другом поднялись и ещё долго смотрели на дивный ковёр вологодских трав. Они и в самом деле были золотисто-зеленоватыми. Под ветерком травы словно бы кланялись нам.
Дуб
Я люблю ходить в этот прибрежный скверик. Меня ожидает там удобная скамейка со спинкой, на которой можно приятно посидеть, глядя на речную гладь, почитать интересную книгу, наконец, посмотреть на могучий, чуть накренившийся в мою сторону дуб, раскинувшийся в добрых десяти метрах от скамьи.
Могучий дуб навевал мысли ещё и потому, что на ум невольно приходило стихотворение Михаила Юрьевича Лермонтова, которое начиналось такими словами: «Выхожу один я на дорогу; сквозь туман кремнистый путь блестит…» А заканчивается оно словами:
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной чтоб, вечно зеленея,
Тёмный дуб склонялся и шумел.
В этом скверике всегда звенели голоса мальчишек и девчонок. Они в свободное от занятий время бегали, играя, вокруг могучего дуба, порой весело напевая свою нехитрую песенку. Это было забавно смотреть и слушать.
В один из осенних дней накренившийся дуб спилили, отрезав до основания его комель, засыпав образовавшуюся яму свежей землицей. Видимо, опекуны сквера опасались, как бы не навредить играющим подле старого накренившегося дуба ребятишкам.
А между тем годы шли чередом. Я продолжал посещать свой любимый сквер. Без могучего дуба он словно бы утратил что-то. Но время, говорят, лечит.
Приближалась новая осень. Иду в свой скверик. И то, что я увидел, – буквально ошеломило меня. На том месте, где рос дуб, проклюнулись три отростка с явно дубовыми листьями. Что это? Неужели корневая система могучего дуба ожила? И сразу тремя отростками. Значит… Значит, через десять лет на этом «пятачке» будут расти три молодых дубочка! Не помешают ли они друг другу?
А мне припомнился рассказ моей жены. Она тогда подвела меня к своей любимой древовидной розе и сказала:
– Если на одной из веток розы сразу образуются две завязи, которые должны утром распуститься в два огромных цветка-однодневки, роза вторую завязь обязательно отстрелит. Она не в силах прокормить сразу два огромных цветка.
А тут три отростка будущих дубков. Не один, а буквально сразу рядом три. Как поступит с ними корневая система? Сумеет ли обеспечить их необходимым соком земли?
Этот нелёгкий вопрос встал передо мной. Но ответа на него следовало бы ждать доброе десятилетие, если не более того. Древовидная роза распускает цветок-однодневку. Дубы растут даже не только одно столетие, а и тысячелетие. Не отстрелит ли корневая система для сохранения подрастающего, тоже могучего дуба, как это сделала древовидная роза.
Поживём – увидим.
Анненские воды
На Дальнем Востоке бытует древняя полулегенда-полубыль.
В далёкие времена, гласит она, нивхскую охотницу Анну постигла тяжёлая болезнь. И племя искусных охотников и рыбаков изгнало женщину с берегов Татарского пролива. Она с бедной своей котомкой отправилась в глухие таёжные дебри. Вконец обессилевшая, страдающая от тяжелой болезни охотница через несколько дней случайно набрела на горячий источник, бивший из-под земли и образовавший небольшое озерко. Анна испила чуть солоноватую, приятную на вкус воду и сразу почувствовала некое облегчение.
А когда она искупалась в горячем источнике, словно бы сразу помолодела. И, как завзятая охотница, смастерила небольшой шалаш подле плодоносящего кедра. Поздно вечером легла на травяную подстилку с чувством наступившего облегчения и с мыслью, что, возможно, вернётся и к охотничьим занятиям. Утром ушла к озерку исцелять свой недуг. Вечером, основательно посвежевшая, возвращалась к своему шалашу. И так шли дни за днями. Минула вторая половина лета. Проклюнулась осень.
А к шалашу, словно бы на свидание с нивхской охотницей Анной, шли звери. Первым пожаловал к источнику красавец олень. Увидев шалаш и в нём женщину, он даже не испугался. Зашёл в источник по брюхо, искупался, попил водицы и так простоял до вечера.
Анна долго наблюдала за лесным обитателем, не мешая ему, как это делала и для себя, поправлять пошатнувшееся здоровье. Испив солоноватую с примесью таёжных трав и прочей растительности воду, олень мотнул рогами вышедшей из шалаша Анне и удалился в сторону кормилицы-тайги.
Однажды к таёжному озерцу пожаловала плутовка-лиса. Постояла, поглядела на шалаш, из которого, увидев красивого зверка, вышла охотница, показавшаяся плутовке знакомой. Именно эта женщина выстрелом из ружья ранила её, но охотница, подумала лиса, почему-то без оружия.
Значит, и она здесь лечится, и двинулась к озерку испить водицы, искупаться в источнике.
А Анна?.. Анна, наконец полностью исцелившаяся в таёжном источнике и возвратившаяся в свои родные пенаты, омываемые водами Тихого океана, поведала своему племени, что горячие источники воды, которые она обнаружила, вновь вернули ей здоровье, и она теперь становится в строй нивхских охотников.
А древняя полулегенда-полубыль завершается так. Анна продолжала приносить к становищу и шкурки белки, и мясо оленя, а также грибы и ягоды. А к озерку, названному племенем нивхов Анненские воды, она провожала каждого старика и старуху исцелять тяжёлые недуги.
Кленовый лист
На моём столе четыре кленовых листка, найденные в соседнем сквере. Мысленно креплю их на стволе дерева. Большой листок тычинкой прикрепляю к самой нижней толстой ветке. Именно она, будучи крохотным деревцем, выбросила на свет божий этот листок. Со временем клён поднимался всё выше и выше, и листок с каждым годом становился более обширным.
Второй и третий листки креплю на среднюю часть клёна. Они, эти листики, также становились год от года более широкими.
Последний листок, естественно, прикрепляю на самый верх клёна. Он, этот листок, уже опавший, пока ещё содержит в себе соки земли. Через желтизну так и проступает чуть заметная зелень. Он, крохотный, впервые родился в этом году.
И тут мне захотелось как-то очеловечить, что ли, сам кленовый листок. Так же, как это я сделал в своих этюдах в «Правде», а затем и в изданной в семнадцатом году книге «Соки земли».
Смотрю на обратную сторону листка и вижу разбегающиеся от тычинки во все стороны листка выпуклые жилки, а от них туда-сюда тянутся нитеобразные отростки, по которым и текут соки земли. Они-то и напоминают человеческую кровяную систему. Какая удивительная гармония природы и человека!
На моём столе рядом с кленовыми листьями и листья других деревьев. Как и у кленовых, обратная сторона их увековечена теми же жилками и разбегающимися от них нитеобразными отростками, напоминающими, повторюсь, кровеносные сосуды человека. И здесь ощущается гармония всего сущего на земле.
Поэты, писатели и художники в большей части воспевают берёзку. Кленовые аллеи украшали и дворянские усадьбы в царские времена, и ныне наши грады, скверы и сады. В Москве кленовыми деревьями украшен Кутузовский проспект.
Клён… И невольно на ум приходит стихотворение Сергея Есенина. Приведу его с некоторым сокращением.
Клён ты мой опавший, клён заледенелый,
Что стоишь, нагнувшись, под метелью белой?
Или что увидел? Или что услышал?
Словно за деревню погулять ты вышел
И, как пьяный сторож, выйдя на дорогу,
Утонул в сугробе, приморозил ногу…
…Сам себе казался я таким же клёном,
Только не опавшим, а вовсю зелёным…
Что можно добавить к этому? Разве то, что поклониться великому русскому советскому поэту.
Русский лес взывает о помощиЭпилог
Так случилось, что все шестидесятые и добрую половину семидесятых годов довелось мне быть собственным корреспондентом газеты «Советская Россия» сначала по Дальнему Востоку, потом по Поволжью. Моя дорогая редакция несколько раз посылала меня в Болгарию: то в канун очередного юбилея освобождения Красной Армией этой братской славянской страны от фашизма, то по другой какой-то причине. Заботливые хозяева выделяли мне машину и гида. И я колесил по стране из одного конца в другой, встречался с «братушками» (так я называл своих гостеприимных хозяев, встречавших меня).
Так было и в ту очередную поездку в Болгарию. Едем мы через знаменитую Казанлыкскую долину роз к священному и для нас, и для болгар месту – Шипке. Поём в три голоса русские песни, кои мой гид Рита и водитель Иван знают, может быть, даже лучше, чем я. Дорога делает поворот, и за ним справа наплывает на нас берёзовая рощица. Я попросил своих спутников остановиться. Вышел из машины – и к берёзам. Боже, как же они в те минуты напомнили мне родную Сибирь! Подошёл я к трём берёзам, росшим почти от одного корня, погладил их листву и на минуту припал к белому, как парное молоко, стволу берёзы. Возвращаюсь к машине, а из неё доносится:
Я трогаю русые косы,
Ловлю твой задумчивый взгляд…
Над нами весь вечер берёзы
О чём-то чуть слышно шумят.
Берёзы, берёзы,
Родные берёзы не спят…
– Ой, ребята, какие же вы славные! – Так с песней и миновали мы берёзовую рощицу. Впереди – Шипка…
Полагаю, что не найдутся у нас такие люди, которые не смотрели хотя бы раз фильм Василия Шукшина «Калина красная». Многое в нём волнует сердца, западает в душу, будоражит память. Но меня всякий раз, когда я смотрю «Калину…», с какой-то неистребимой силой завораживают те кадры, где Шукшин ласково разговаривает с белоствольными сестрёнками-берёзками, поглаживая их нежную кору. И сразу – спазм сдавливает горло.
Берёза… Русская красавица… Почему именно она чаще всего привлекает внимание писателей и художников, да и просто каждого из нас, живущих на просторах России? Почему?
Когда я вернулся с войны в родной Красноярск, куда перебрался из глубинки Сибири ещё в канун «сороковых-пороховых», мне довелось довольно часто встречаться со своим дорогим наставником, известным русским советским писателем Сергеем Венедиктовичем Сартаковым, автором романа-эпопеи «Хребты Саянские», многих других романов и повестей. Встречался я с ним уже и в Москве в последние годы его долгой творческой жизни (светлая память о нём!). Так вот, он рассказывал мне, что в детстве и в юности познал многие ремёсла: гнул из берёзы дуги для лошадиной упряжи. Под этими дугами весело заливались колокольчики, и невольно звучала в ушах заунывная песнь ямщика. Ещё из той же берёзы гнал Сергей дёготь; дома или в лесу разжигал печь или костёр с помощью берёзовой коры. Краснодеревщики – а Сартаков и им был – любили берёзу, особенно карельскую, самая прекрасная мебель из карельской берёзы выходила. На даче Сергея Венедиктовича всё было сделано его умелыми руками.
Берёза была любимым деревом крестьян земли Русской. Берёзовые дрова обогревали их семьи в лютые зимние холода. Оглобли для саней или телег мастерили только из берёзы, и они были долговечны. А берёзовый сок! Мы, ребятня, бежали в Генералиху (так называлась рощица подле села Ужур) и подставляли бутылочки или какую ни на есть ёмкость к надрезу берёзоньки, которая, как это поётся в песне, щедро поила нас берёзовым соком. Ну а уж ещё берёзовые веники! В баньке по-чёрному мой дедушка, плеснув на раскалённые камни ковшик водицы, в обжигающем пару стегал себя берёзовым веничком. Чтобы пар не обжигал руки, надевал холщовые рукавицы. Затем выскакивал на мороз и долго катался по снегу. И снова в баньку, снова веничком берёзовым по спине да по груди. А затем рушничок на шею – и к самовару, подогретому на берёзовых угольках. И с поговоркой «Чай не пьёшь, какая сила…» одну кружку крепкого да горячего за другой.
И все это берёза, берёзонька наша русская…
К чему это я?
А вот к чему. В моих лесных рассказах довольно часто упоминается это светлоликое деревце. То она, берёзонька, влюблённая, то гордая и верная, а то две берёзки, две подружки, о чём-то своём шепчутся… Что поделаешь, неравнодушен я к берёзе. Она наша святыня. И нам, людям земли Русской, следует беречь берёзу, холить её, ласкать, памятуя слова Есенина: «И страна берёзового ситца…» А ещё припоминается мне не единожды читанный роман патриарха русской советской литературы Леонида Максимовича Леонова «Русский лес».
Каким же провидцем был этот великий литератор, великий гражданин своего Отечества! Двадцатый век – железный век. Крестьянская Русь превращается в индустриальную державу. Машины заполоняют города и сёла. Берёзка, дышавшая свежим воздухом, ощутила на своих «лёгких» гарь, копоть и смрад. Надо спасать берёзку, спасать природу, ту самую, о которой у Леонова сказано так: «…Нет ничего благодатнее на свете, чем перволетняя ширь той поры, когда повсюду выступают узоры полевых цветов, ещё не познавших ни острия косы, ни зимней стужи, когда вразброд и ещё шёпотом учится речи народившаяся листва, хотя пряный ледяной холодок струится пока с лесных опушек, – когда ещё не ясна конечная цель всей этой одуряющей заманки, но уже всему дано по капельке опробовать медок жизни, и уже прогрелась на солнце несмятая трава, и, что бы ни ждало впереди, хочется мчаться по ней босыми ногами, всё вперёд и вперёд, пока не остановится сердце!..»
И вот в эту-то благодать!.. И я вновь и вновь обращаюсь к великому писателю, к тем его страницам, которые… Нет, нет, – мой пересказ будет лишь бледным отражением того, что написал гений.
Вслушайтесь в эти строки леоновской прозы, которую хочется пить – не напьёшься, читать – не начитаешься:
«Нет, Поля ещё помнила их, – только не глазами, а, пожалуй, поверхностью исколотых пальцев. И оттого, что Таиска принялась описывать, сколько жизни вложил Иван Матвеевич в эту крохотную рощицу, она спросила у тётки в упор о том, что так мучило её всё время пребывания тут: за что же, если он такой, бранят её отца?
– А как же, как же не бранить-то его?! – горько посмеялась горбатенькая. – За то и бранят, что лес бережёт.
– От кого же он его бережёт… от народа? – враз насторожилась Поля, и в голосе как бы струнка прозвенела, естественный отголосок постоянного стыда перед теми счастливцами, чьих отцов не бранят никогда.
– Не от народа, а от топора, Поленька. У топора глаз нету, – тотчас ответила Таиска. – Железный он, на рукоятку надетый.
– Интересно, как же ему стеречь его приходится, лес… С ружьем, что ли, вокруг ходит?
– Разве обойдёшь его весь-то! Вот он и пишет книжки про то, что всё меньше остаётся лесу у нас. Сама же сказала, что уж за Пустоша принялися…»
Или вот ещё. Не могу не привести слова пророка:
«В остальном, кроме мелочей, всё обстояло благополучно. В прошлую зиму окончательно дорубили и ту часть Облога, что ещё оставалась перед речкой Горынкой, так что теперь с Шабановой горы, которая возвышается над пристанью, стала видна дылдистая труба новой электростанции…» Обратите внимание на слова «кроме мелочей»… Они говорят о многом.
А ещё подумалось мне вот о чём. В детстве я с мамой ходил в нашу ужурскую Генералиху за грибами. И никто нас тогда не останавливал, никто не спрашивал: имеем ли мы право заходить в лес или не имеем? Лес был наш, общий.
А что будет завтра? Что станет после того, как войдёт в силу Закон о лесе? Ведь у нас министерство лесного хозяйства упразднили. Всё отдали толстосумам. Останется ли лес нашим? И рисуется мне такая картина из будущего.
Захотелось мне в Генералиху за нашими сибирскими груздями. Беру лукошко. Иду.
– Стой! – слышу. – Предъяви пропуск. Лес этот – частная собственность, а я охраняю его.
– Но ведь он наш, общий!
– Был общим, стал частным. Следует заплатить хозяину за вход в лес…
– А кто хозяин?
– Не твоё дело! Может, сам господин Абрамович…
И мне захотелось обратиться к живущим на земле:
– Люди добрые, наш русский лес взывает о помощи! И не только от топора, не только от пожаров, но и от хищных господ, кои, что называется, скупают всё на корню. Захочу-де – вырублю лес и продам. Захочу – буду брать оброк с людишек. Спасите же, люди добрые, нашу гордость и святыню, наш русский лес!