Избранные стихи и проза — страница 15 из 20

В сентябре сорок пятого довелось мне побывать в родном доме. То, что я увидел, – не удивило: в комнате хоть шаром покати. Так или примерно так жило большинство семей сибиряков. Но до слёз меня растрогало тогда другое.

Сестрёнка Катюшка прибежала из магазина с краюхой хлеба. Мама тут же отрезала четвертушку, завернула в тряпицу и подала ей:

– Петровне…

Сестрёнка скрылась за дверью. А мама, присев рядом со мной, рассказала такую вот историю.

Стремительное продвижение немцев в начале войны по нашей территории срывало с насиженных мест людей и их предприятия, чтобы далеко на востоке страны, на новом месте, порою чуть ли не под открытым небом, развернуть производство всего того, что так необходимо было для фронта.

В Сибирь эвакуировались заводы и с Украины. Соседкой мамы была одинокая женщина, которую все звали Петровной. Вот к ней-то и подселили многодетную семью эвакуированных. Единственный кормилец был призван в армию и уехал на фронт. На руках поселившейся женщины осталось шесть душ – старшему едва минуло десять годков. А через несколько месяцев с фронта пришла похоронка. Женщина, подкошенная страшной вестью, рухнула замертво… И остались шесть круглых сирот. Их-то и приютила сибирячка Петровна.

– Вот мы, три соседки Петровны, все эти годы ежедневно и делимся чем можем с сиротами, – закончила мама.

У меня от этого рассказа горло перехватило. Так было! Да и могло ли тогда быть иначе?

Ну, а мы, солдаты Великой Отечественной? Могли ли мы позволить Гитлеру покорить наше Отечество, превратить нас, наших близких в рабов фашистского рейха? В сталинградских ли степях, на огненной ли Курской дуге, на Днепре ли, превращенном немцами, казалось бы, в неприступный «восточный вал», в Белоруссии ли с её знаменитой Беловежской Пущей – всюду мы защищали своё Единое Отечество, гнали на запад оккупантов, нарушивших нашу мирную жизнь. И с помощью людей трудового фронта, нашего Второго фронта, самоотверженность и милосердие которых не знали границ, мы и одержали Великую Победу.

Всё уходит. Стремительно уносятся и годы. Но товарищество и милосердие, рождённые общей бедой, сохраняются у живущих.

Тётка Марья

Было это в последний декабрьский день сорок второго года, ознаменованного окружением и началом разгрома немецких войск под Сталинградом. Наша 252-я стрелковая дивизия после тяжёлых оборонительных боёв в районе Грачёвой балки, вошедшая в 21-ю армию и освободившая к этому времени добрый десяток населённых пунктов, в том числе и хутор Вертячий, только что завершила ожесточённые бои в районе Пяти курганов. Во всех подразделениях, в том числе и в роте связи, состоялись торжественные построения и была зачитана телефонограмма о вынесении всем нам благодарности от Военного совета 21-й армии.

Дивизия после успешных боёв была на несколько дней выведена во второй эшелон. В этот последний день уходящего года я, как и многие мои однополчане, впервые за время наступательных боёв помылся в наскоро сооружённой баньке, сменил бельё. Так же впервые со своим небольшим отделением, дававшим связь на наблюдательный пункт командира дивизии полковника Георгия Ивановича Анисимова, расположился в землянке, сооружённой на скорую руку. Я и мои побратимы – Георгий Пушкин и Юра Бутыркин испытывали блаженство от того тепла в продуваемой ветрами сталинградской степи, которое исходило от пылающей печурки, предвкушая возможность отметить Новый год в более нормальных условиях.

А между тем наступал вечер. Георгий Пушкин ушёл к кухне за ужином на троих. Я подбрасывал в печурку собранные в соседней балке щепки от ящика из-под артиллерийских снарядов. Бутыркин прилег и, видимо, заснул. В это время в нашу землянку заглянул старшина роты Павел Васильевич Живодёров.

– Привет, сержант, – пробасил мой енисейский земляк, по возрасту годившийся всем нам в отцы. – Командир роты капитан Макаров приказал передать тебе вот эту «штуковину». – И он протянул мне какой-то свёрток. – Прощевай, мне надо занести такую же «штуковину» красноармейцу Агееву.

Я взял свёрток, приоткрыл дверцу печурки и при свете горящих щепок прочитал надпись на холщовой ткани: «На фронт Отечественной войны. Дорогому защитнику». Так это же посылка из нашего далёкого тыла! Возможно, из родной Сибири!

В это время в землянку спустился с котелками Пушкин. Проснулся и Бутыркин. И мы начали распаковывать принесённую старшиной «штуковину». Первым мы обнаружили письмо. «Дорогой сынок, – читал я неровные строчки, выведенные, скорее всего, старческой рукой, – посылаю тебе шерстяные варежки, носки и тёплое бельё моего покойного мужа. Желаю тебе возвернуться домой живым и невредимым». Подписано письмо было просто: «Тётка Марья». Обратного адреса мы так и не обнаружили. А вот в середине посылки из варежки торчала головка металлической самодельной фляжки, в которой что-то булькнуло.

Мы, как могли, поделили между собой тёплые вещички от добрейшей тётки Марьи, почему-то не сообщившей своего адреса. Возможно, та добрая душа не хотела обременять солдата ответом на высланную ею на фронт посылочку А вот ощущение тепла от доставшихся мне варежек я буду хранить до последних своих деньков. Самодельная же фляжка с русской водкой стала украшением нашего новогоднего «стола» в землянке. Новый год мы решили встретить, как и положено, в 24 часа. Мы знали, что офицеры роты именно в это время произведут новогодний салют из своих пистолетов. С первыми выстрелами подняли мы кружки и поздравили друг друга с наступлением Нового, 1943 года.

Вскоре мои дорогие друзья заснули. Мне же не спалось.

Между тем не спалось мне ещё и потому, что я, получивший посылку от незнакомой мне тётки Марьи, не сообщившей в краткой записке своего адреса, чувствовал себя обязанным как-то поблагодарить эту добрую душу за доставленное мне и моим побратимам тепло. Но как? Эти и другие думы буквально терзали меня.

Я не мог оставаться должником, хотя и знал, что не я один получаю подобные посылки из нашего глубокого тыла, где советские люди порой по суткам не выходят из цехов завода, чтобы обеспечить нас всем необходимым. Наконец, знал я и то, что труженики тыла свои кровные, заработанные трудом, переводили в Фонд обороны и просили на них выпустить самолёт или танк и затем вручали эти грозные машины лётчикам-героям или героям-танкистам. Во всём этом видел я нерушимую связь фронта и тыла, связь воинов и тружеников, делающих всё для нашей общей победы. И всё же, всё же, всё же… Меня и в сталинградской степи, и позднее, когда нашу дивизию, отдохнувшую после сталинградских боёв, перебросили в район, где уже летом разгорелась Курская битва, не оставляла мысль, что я вечный должник этой, повторюсь, не знакомой мне тётки Марьи, что мне следует как-то поблагодарить подобных людей за их заботу о солдатах, за их бескорыстие и доброту. И только сравнительно недавно, работая над новой книжкой стихов, я как бы выполнил этот свой долг, написав поэму «Тётка Марья». Эпиграфом к ней я взял слова известной песни: «Иванами да Марьями гордилась ты всегда».


P.S. Текст поэмы публикуется в этой же книге на стр. 148 в разделе «Война меня не отпускает».

Ой, Днипро, Днипро…

Уже после победного мая в чешском селении, где мы остановились на отдых, наткнулся я на старенькую, изрядно потёртую пластинку. Сначала попадались пластинки с вальсами Штрауса, рапсодиями Листа, дивными мелодиями Шопена. Эта же была невзрачной на вид, и я подумал, стоит ли её слушать? Но какая-то внутренняя сила подтолкнула меня… Я поставил пластинку на бархатный круг патефона, и комната неожиданно наполнилась звуками старинной русской песни, впервые услышанной мною в раннем детстве:

Э-э-эй, у-ух-нем! Э-э-эй, у-ух-нем!

Е-ещё ра-азик, е-ещё раз!..

Я закрыл глаза. Знакомая и любимая с детства мелодия ласкала слух, тревожила сердце. В эти минуты далёкая родина словно бы дохнула на меня неизбывным теплом, высветив на мгновенье мою Сибирь, мой Енисей, мою тайгу с её могучими кедрами и лиственницами. ярким и душистым иван-чаем. И я словно бы увидел избу свою в селе с кратким названием Ужур, свою поседевшую за многие годы ожидания маму, своих уже повзрослевших сестёр, товарищей своих по литературному кружку в районной газете, многие из которых в эти часы где-то празднуют Победу, а многие…

А музыка росла, ширилась. Зачарованный, я сидел и слушал… И невольно откуда-то из прошлого выплыли сравнительно далёкие дни и события тех дней.

…То было на Украине. Мы, небольшая группа солдат-связистов, подошли к широкому в районе чуть южнее Кременчуга Днепру – под стать моему Енисею! – и остановились неподалёку от берега. Была последняя сентябрьская ночь сорок третьего года. Измученные недавними тяжёлыми боями и многодневными переходами, мы осторожно, по одному, выползали к реке, на противоположном берегу которой был противник, и, припадая к воде, жадно глотали её прохладные струи. Потом, набрав во флягу студёной днепровской воды, возвращались под сень небольшой сосновой рощицы, что укрывала нас.

Мы знали, что минувшей ночью горстка бойцов нашей Харьковской Краснознамённой 252-й стрелковой дивизии во главе с лейтенантом Георгием Демановым с ходу на утлой лодчонке переправилась на правый берег Днепра, о чём я расскажу в другом очерке, и вот уже в течение суток удерживает небольшой пятачок прибрежной земли.

Знали мы и то, что сегодня ночью на правый берег, где шёл бой, будет брошена большая группа бойцов 932-го стрелкового полка. Перед нами же, связистами, была поставлена задача: вслед за большим десантом, под прикрытием ночи, навести связь, без которой невозможны дальнейшие боевые действия на правом берегу Днепра. Бобины с изолированным проводом, которые предстояло размотать и опустить на дно реки, были заблаговременно проверены на влагонепроницаемость, лодка ожидала нас в прибрежных кустах.

Томительно тянулось время ожидания. Как же прав поэт, сказавший, что «самый страшный час в бою – час ожидания атаки»! Каждый из нас в эти минуты думал о своём. Мне вновь и вновь привиделась моя Сибирь, припомнилось последнее письмо от мамы, в котором были и тревога за меня, и мольба невредимым вернуться домой. Я мысленно перечитывал давно уже заученные наизусть строчки письма, и мне от этого становилось спокойнее. В ответ на это письмо я написал стихотворение и послал его маме: