Избранные стихотворения и поэмы (1959–2008)
«Класть ли шпалы, копать ли землю…»
Класть ли шпалы, копать ли землю
хоть несладко, да не впервые.
Вот и выдалось воскресенье,
о плечистая дева Мария.
В рельсы вмерз аккуратный домик
в стороне от транзитных линий.
Хлопнешь дверью – как на ладони
водокачка да острый иней.
В полушубке, сидящем косо,
в черных чесанках, сбитых набок,
покрасневшая от мороза,
волочишь ты мужичий навык.
Ты приходишь в пару из стужи,
в белом облаке довоенном
вот он, дом: ни отца, ни мужа,
только снимки – в упор – по стенам.
В жадном взгляде, в святом упрямстве,
в складках рта, где легла забота –
и нелегкое постоянство,
и неженская та работа.
По привычке хоть что‑то делать
и пошила, и постирала.
Вот и нечего больше делать.
Постелила… Постояла…
Руку вытянешь – никого там.
Закричала бы что есть мочи!
…Бьет прожектор по синим стеклам.
Мелко вздрагивает вагончик.
Притерпелось – и не изменишь,
под соседний стук засыпаешь
и куда‑то все едешь, едешь,
а куда – и сама не знаешь.
1959
«Капуста в Павловском посаде…»
Капуста в Павловом Посаде.
Капуста! – и бело в глазах:
на взбеленившемся базаре,
и на весах, и на возах.
Чуть свет затопит мама печку,
и рукава я засучу,
да наточу на камне сечку,
да сечкой в ящик застучу.
Как никогда легко и ясно,
как будто в первый раз люблю:
чисто-чисто,
часто-часто,
мелко-мелко
изрублю.
О, та капуста из раймага
того гляди сведет с ума:
бела как белая бумага,
бела как ранняя зима.
Уходит боль... Не оттого ли
стоишь как вкопанный в дверях:
горят, горят огнем мозоли,
стучат, стучат во всех дворах.
Под утро иней ляжет густо
на крыши, взбудоражит сны.
Скрипит, скрипит, как снег, капуста,
и снег скрипит, как кочаны...
1960
Попугай
Мой удел невелик. Полагаю,
мне не слышать медовых речей.
Лучше я заведу попугая,
благо стоит он тридцать рублей.
Обучу его разным наукам.
Научу его всяким словам.
На правах человека и друга
из него человека создам.
Корабли от Земли улетают.
Но вселенская бездна мертва,
если здесь, на Земле, не хватает
дорогого для нас существа.
Друг предаст, а невеста разлюбит,
отойдет торжествующий враг,
и тогда среди ночи разбудит
вдохновенное слово:
– Дур-рак!
Что ж, сердись, если можешь сердиться,
да грошовой едой попрекай.
Бог ты мой, да ведь это же птица,
одержимая тварь – попугай!
Близоруко взгляну и увижу:
это он, заведенный с утра,
подарил мне горячую крышу
и четыре холодных угла.
Так кричи над разбуженным бытом,
постигай доброту по складам.
Я тебя, дуралея, не выдам.
Я тебя, дурака, не продам.
1961
Дельвиг
Из трубки я выдул сгоревший табак,
Вздохнул и на брови надвинул колпак.
А. Дельвиг
В табачном дыму, в полуночной тоске
сидит он с погасшею трубкой в руке.
Смиренный пропойца, набитый байбак,
сидит, выдувая сгоревший табак.
Прекрасное время – ни дел, ни забот,
петух, слава Богу, еще не клюет.
Друзья? Им пока не пришел еще срок –
трястись по ухабам казенных дорог.
Любовь? Ей пока не гремел бубенец,
с поминок супруга – опять под венец.
Век минет, и даром его не труди,
ведь страшно подумать, что ждет впереди.
И честь вымирает, как парусный флот,
и рыба в каналах вверх брюхом гниет.
Жизнь канет, и даром себя не морочь.
А ночь повторяется – каждую ночь!
Прекрасное время! Питух и байбак,
я тоже надвину дурацкий колпак,
подсяду с набитою трубкой к окну
и сам не замечу, как тихо вздохну.
1962
«Этот город деревянный на реке…»
Этот город деревянный на реке
словно палец безымянный на руке;
пусть в поречье каждый взгорок мне знаком
как пять пальцев, – а колечко на одном!
Эко чудо – пахнет лесом тротуар,
пахнет тесом палисадник и амбар;
на болотах, где не выстоит гранит,
деревянное отечество стоит.
И представишь: так же сложится судьба,
как из бревен деревянная изба;
год по году – не пером, так топором –
вот и стены, вот и ставни, вот и дом.
Стой-постой, да слушай стужу из окон,
да поленья знай подбрасывай в огонь;
ну а окна запотеют от тепла –
слава Богу! Лишь бы крыша не текла!
1965
«Я был разбужен третьим петухом…»
Я был разбужен третьим петухом,
будильником, гремучими часами,
каким-то чертом, скачущим верхом
на лошади, и всеми голосами –
я был разбужен из небытия
с душою как сумою переметной.
И я услышал: это жизнь моя
меня звала, пока я спал как мертвый.
Была заря, и за рекою луг
сверкал росой, и зыбилось теченье,
и, пробуждаясь, было все вокруг
исполнено иного назначенья.
Я видел: мир себя же самого
ломал и ладил волей своенравной.
И я подумал, глядя на него:
покуда он во мне, я в нем как равный.
Когда он вправду одухотворен
людским умом и разумом звериным,
да будет он не скопищем имен,
но Именем, всеобщим и единым!
1965
«Нет ничего ужасней вырожденья!»
* * *
Нет ничего ужасней вырожденья!
Я помню, как вблизи нагроможденья
развалин и пещер Чуфут-Кале,
внизу, на дне гранитного колодца,
темнел приют, похожий на уродца
или на склеп, придавленный к земле.
Была весна, но не было бесплодней
ее дыханья. Словно в преисподней,
в ущелье острый чад стоял столбом.
Был замкнут горизонт: там прел свинарник,
там отцветал кладбищенский кустарник,
а между ними инвалидный дом
дымил окрест. Он был кирпичной кладки,
хотя, казалось, плод иной догадки,
матерьялизовавшийся фантом.
И я подумал: вот изнанка жизни,
какая нам тщета в степной отчизне?
Пройдут года, и мы как дым сойдем.
Как если бы, забвением казнимы,
аланы, печенеги, караимы,
всем миром снявшись, бросили очаг –
так пусто тут... По ком, Иеремия,
твой плач, когда в мозгу лоботомия
и сыплется душа как известняк...
Сказать не скажешь... Встретишь эти лица –
в них, кажется, пустыня шевелится.
О, задержись над каменной тропой.
А срок придет расплачиваться кровью –
не приведи, Господь, под эту кровлю,
под этот кров с дымящейся трубой!
1966
Чаадаев на Басманной
Как червь, разрезанный на части,
ползет – един – по всем углам,
так я под лемехами власти
влачусь, разъятый пополам.
В парах ли винного подвала,
в кругах ли просвещенных дам
влачусь – где наша не бывала!
А между тем – ни тут, ни там.
Да я и сам не знаю, где я,
как будто вправду жизнь моя
загадка Януса – идея
раздвоенности бытия.
Когда бы знать, зачем свободой
я так невольно дорожу,
тогда как самому – ни йотой –
себе же не принадлежу.
Зачем в заносчивом смиренье
я мерюсь будущей судьбой,
тогда как сам я – в раздвоенье –
и не бывал самим собой.
Да что я, не в своем рассудке?
Гляжу в упор – и злость берет:
ползет, как фарш из мясорубки,
по тесной улице народ.
Влачит свое долготерпенье
к иным каким-то временам.
А в лицах столько озлобленья,
что лучше не встречаться нам.
1967
Репетиция парада
Над Кремлевской стеной сыпал снег слюдяной
и кремнисто мерцал на брусчатке.
По кремнистым торцам грохотали войска,
репетируя скорый парад.
Тягачи на катках и орудья в чехлах
проходили в походном порядке.
Я поодаль следил, как на траках катил
многотонный стальной агрегат:
он как ящер ступал, и ходила земля
от его гусеничного хода,
и казалось, народ только часа и ждет,
чтобы чохом отправиться в ад.
О, спектакль даровой, чьей еще головой
ты заплатишь за щедрость народа?
Что стратегам твоим европейский расчет
и лишенный раздолья размах,
если рвется с цепей на разгулье полей
азиатская наша свобода!
Кто играет тобой, современный разбой?
Неужели один только Страх?
Или местью веков и холуй и герой
перемелются в пушечном фарше?
Не на Страшный ли суд все идут и идут
тягачи и орудья в чехлах?
От сарматских времен на один полигон
громыхают колеса на марше.
Нет ни лиц, ни имен. Где друзья? Где враги?
С кем ты сам, соглядатай ночной?
Эка дьявольский труд – все идут и идут
и проходят все дальше и дальше.
Вот и рокот пропал в полуночный провал.
Тишина над Кремлевской стеной.
Тишина-то!.. Такая нашла тишина!..
Эхо слышно из Замоскворечья.
То ли сердце стучит, то ли ветер горчит,
то ли в воздухе пахнет войной.
Что ж, рассудит затвор затянувшийся спор?
Нет, что мне до чужого наречья!
Я люблю свою родину, но только так,
как безрукий слепой инвалид.
О родная страна, твоя слава темна!