Избранные стихотворения и поэмы (1959–2008) — страница 10 из 14

решили землю сделать дном и Волгу

пустили в эти поймы и луга

на дольний мир, крестьянскую двуколку

колхозом тянущий, и облака

из мутных вод, как саван погребальный,

всплыть не могли, и только монастырь

еще стоял, как в день первоначальный

холодную высвечивая ширь

и поднимая купола и стены,

расписанные фресками внутри,

но и они, темнея постепенно,

туда бы перешли, где пескари

уже ходили, чудищ пучеглазых

напоминая, если бы не те

художники, из бывших богомазов,

которые, на козлах и в воде

по щиколотку стоя, по колено,

работали не покладая рук,

и сняли роспись, и спасли от тлена,

и умерли – так вот, какой-то звук

о той земле, какой-то призвук резкий

как бы пилой по камню, все стоит,

стоит в ушах...


Я видел эти фрески

в Донском монастыре. Тяжелых плит,

как бездны, распечатанные книги:

Ной у ковчега с парами зверей

и белым голубем – я слышу крики,

и рев, и плеск, и рокот кораблей

уже других, шелка и багряницы

везущих в трюмах, вина и виссон,

вот Вавилон, великая блудница,

сидящая на водах и верхом

на звере семиглавом и багряном,

жена с блестящей чашею в руке,

паскудством переполненной и срамом,

я вижу обмеревших вдалеке

купцов, и корабельщиков, и кормчих

пред той, великолепной и нагой,

вмиг рухнувшей и околевшей в корчах;

вот аггел в горностаях с кочергой,

пытающий свидетелей Христовых,

и сонмы их, полегших как снопы,

в одеждах белых, и на всех просторах,

на всех морях – громовый Глас трубы:

се – Первенец из мертвых и Владыка

царей земных на облаке грядет

с небесным воинством Своим, и дико

трепещет в злобе сатанинский сброд;

и – белый конь, и на коне Сидящий

в одежде окровавленной, и меч

из уст его исходит злоразящий,

то Слово Божье, огненная речь

возмездия! – но столько страсти грешной

в виденьях кисти, страсти и стыда,

что это уж не Страшный суд, конечно,

не суд, а Праздник Страшного суда.


Не убоимся же десницы гнева

Господнего, а возблагодарим

Дарующего урожай посева –

веселье праведным и гибель злым!


И вижу я на утреннике тусклом,

как вскрылись реки и очнулся лед,

крошась на льдины, и пошел по руслам

широкий шорох, как вселенский сход,

и схлынул за два дня, и две недели

снега сгоняло с обморочных нив,

а в третью, за ручьями вслед, запели

и птицы, и когда двойной разлив

все затопил – о, что с тобою стало,

вдруг вырвалось само, земля моя,

ты столько лучших в бездны покидала

и вот застыла, словно бы ничья,

у паводковых вод, где кружит голубь

над островком невестящихся верб

и дебаркадером, где серп и молот,

перекрестившись, сочетались в герб.


Плывите, корабли, путями века,

венозной синью сухопутных карт

над лесом строевым, где Ян Сапега

поляков положил, где Волго-Балт

провел на Север шлюзы и заводы,

систему мариинских лагерей,

где плещут воды, многие народы,

плывите же дорогою своей

с победным маршем, поднимайте якорь

над жизнью той, что под воду ушла,

над косточками русскими, где пахарь

почил на дне, и пусть колокола –

подводные – звонят, пусть бьются била

у побережий новых атлантид,

над Китежем, вздымающим стропила,

где хриплый петушок еще кричит...


Что сделано, то сделано, но в силе

все кровное останется и впредь.

Мы заплатили больше, чем просили.

Зачем же плакать, если можно петь?

Пой, Муза, пой, пустые бросим споры,

унынье от лукавого – и пусть

проходят за кормою Переборы

и Пошехонь отвеивает грусть.

А где язык запнется у поэта,

при свете дня или ночной звезды

пусть встанет как восьмое чудо света,

белеясь, колокольня из воды...

1983

Дом

А. Битову

Этот дом для меня, этот двор, этот сад-огород

как Эгейское море, наверно, и Крит для Гомера:

колыбель и очаг, и судьба, и последний оплот,

переплывшая в шторм на обглоданных веслах триера.


Я не сразу заметил, что дом этот схож с кораблем,

а по мере того, как оснастка ветшала с годами,

отлетел деревянный конек и в окне слуховом

пустота засвистала, темнея в решетчатой раме.


Дымник ржавый упал, и кирпич прогорел изнутри,

и над крышей железной унылая выросла дуля.

И уже не садились погреться на край сизари,

не стучали крылом и не пели свое гуля-гуля.


А потом и крылечек не стало, и крытых ворот,

на которых, когда выезжала гнедая кобыла,

запряженная в розвальни, фыркал и дыбился кот,

и по первому свисту как ветром его уносило.


А потом и фундамент осел, и подался каркас,

обозначив эпоху упадка, в которую криво

он и вплыл, кособокий дредноут, пока не увяз

в переходном ландшафте, где кадки, сирень и крапива.


И весной, когда талой водою наполнился трюм,

то есть подпол, хотел я сказать, и картошка подмокла,

слух пронесся: на слом – я услышал за окнами шум

и не понял сперва, и протер запотевшие стекла.


Было утро апреля. Кричали на дубе скворцы,

так что падали сучья стуча – и застыл холодея:

если это не ветви трещат, а скрежещут венцы?

Неужели – в труху голубая твоя одиссея?


Время – странная вещь. Сам себе я кажусь стариком.

Был ребенком и мужем, любил, и чем старше,

тем ярче вижу все свои дни как один и по-детски, тайком,

как в замочную скважину пялюсь. Вольно ж тебе, старче!


Это как бы помимо меня своей жизнью живет.

Это в небо слепое летит обезглавленный петел,

с черной плахи сорвавшись, и бешено крыльями бьет,

и дощатые крылья сортиров срываются с петель.


Это в сумерках слышно жужжание майских жуков,

засыпающих в липах, и стрекот болотного сена,

просыхающего во дворе, и не счесть синяков

от ликующего кувырканья, и саднит колено.


Или гром прогремит, черви вылезут после грозы,

тучи птиц налетят, и замашут на них рукавами

огородные пугала, грозно тряся картузы.

Разве это расскажешь? кому? и какими словами?


Или все это сон?.. Ну так вот, порешили – на слом,

а потом рассудили: кому он мешает? И к лету,

почесав в коллективном затылке, решил исполком:

а не проще ли сделать ремонт? и прикинули смету.


Да, забыл: этот дом был из бывших, за что, говорят,

был милицией взят, перестроен на скорую руку,

три угла под жилье, а в мясницкой устроили склад,

а сначала холодную, а про хозяев ни звуку.


Это все предыстория, впрочем. Начни вспоминать –

и не будет конца, а куда заведет, неизвестно.

Дом как дом, три семьи. На широкую ляжешь кровать

и не знаешь, куда повернуться: и колко, и тесно.


И еще не такое увидишь... У нас в городке

поднимался над Вохной собор, возведенный на месте

древней княжеской церкви, и звон проплывал по реке,

где белье колотили и вслух обсуждали известья.


А еще я застал трубочистов, застал печников,

за которыми, как за святыми, ходили легенды,

городских пастухов я застал и последних коров,

брадобреев надомных, в окне выставлявших патенты.


Если вспомнили о печниках, воздадим и печи,

как стреляла она берестою, как в день непогодный

завывала, как выла ночами. Ау, рифмачи,

не сыграть ли отходную нам и трубе дымоходной?


Я об этом подробно пишу, потому что пример

ни на что не подвигнет, как только внести в мартиролог

этот старопосадский уклад, да и самый размер,

пятистопный анапест, как сани скрипуч и неловок.


А еще домовой. Как он в щелку за нами смотрел...

Не люблю я прошедшее время в стихах, но тетрадку

я мараю сейчас и, быть может, какой-то пострел

проучить уже случая ждет, доставая рогатку.


Ан и вправду сказать, как собака верчусь за хвостом,

а о главном боюсь... Я представил еще на вокзале,

а приехал к сестре и гляжу: да, узнаешь с трудом –

рубероидом крыт, два котла. А в воде отказали,


да и угол снесли. Двухквартирный, две мачты антенн

поднял к небу и дальше плывет, в облаках ли, в листве ли.

Если в бочке сидеть, я хотел бы не как Диоген,

а как юнга на мачте – и чтобы сирены мне пели.


Я люблю молодую удачу, хоть я у нее

не любимцем, а пасынком был, да и буду, пожалуй.

Ну а ты-то все шуточки шутишь? все ткешь суровье?

Ты одряхла, Итака моя, а глядишь моложаво.


Я люблю эти старые стены, и даже не их,

а суровую участь, которая связана с ними,

этот синий пронзительный воздух, толкающий стих,

зоркий промысел тех, кто блуждает путями земными.


Хорошо вечерами у нас. Выйдешь в темный простор

перед сном подышать и стоишь где-нибудь у сарая.

Вон упала звезда, а другая летит через двор:

не земляк ли, гадаешь, глазами ее провожая.


Надо завтра нарезать цветов и проведать своих.

А прохладно, однако... И все-таки невероятна

эта жизнь, если в корень глядеть. Каждый шорох и штрих.

Вот и дети уже подросли. Не твои. Ну да ладно.


Вот и дом наконец. Шелести же листвой парусин,

прозябающий прах, недалекая наша Эллада!

Ибо живо лишь то, что умрет, как сказал бы Плотин.

А другого, увы, не дано, да уже и не надо.

1985

«На Каме-реке и на Белой реке…»

* * *

На Каме-реке и на Белой реке –

леса под водой и леса вдалеке,

большая вода с островками;

затоплены русла и на море вод

то вынырнет куст, то труба прорастет

на Белой реке и на Каме.