монетку. жизнь не виновата.
Он пролистал от А до Я
по книжке номера знакомых,
но в будку не вошел: чутья
хватило – был и он не промах –
звонком не спугивать подруг,
в чьи благосклонные колени
уткнувшись, он делил досуг
и ревность усмирял в измене.
Итак, чтоб горло сполоснуть,
он старки выпил для порядка,
в подъезде на троих – и в путь,
но путь его очертим кратко,
поскольку темной голове
с похмелья вряд ли разобраться
и в белокаменной Москве,
а уж в панельной зря стараться.
К одной заехал в Теплый Стан –
в гостях, из Свиблова другая:
– Прости, но у меня роман, –
ха-ха! роман! трясет бабая! –
куда теперь? – устав как черт,
портвейна выпив разливного,
решил опять в аэропорт,
а глянул – вроде Бирюлево,
или Чертаново, или –
черт разберет – одно и то же:
дома, газоны, кобели,
витрины, урны – все похоже.
Должно быть, город зажигал
огни иль, тучи разрывая,
заря косила – он шагал
вперед, куда вела кривая,
вдоль телеокон и витрин,
где 220 вольт напрягши,
тьмы праздновавших, как один,
вопили: – шайбу! шайбу! – так же,
как сотрясался Колизей
в ристалищах, и мимоходом
он мог бы, окажись трезвей,
следить по крикам за исходом,
пока толкался наугад,
притом как некогда Оленин
к горам все примерял подряд,
так и Семенов был нацелен
лишь на одно: рогат! рогат!
кровать или предмет алькова –
рогат, халат – рогат, плакат:
бык микояновский – и снова
рогат; куда глаза глядят
он шел (хоть образ порезвее,
а то и впрямь как экспонат
из театрального музея:
Хозе!) – так шел он вдоль химер,
то застывал: но факты? факты?
с какой бы стати, например,
вдогонку крикнула: – дурак ты! –
то дальше брел, теряя нить:
очки, гитара, папироса.
– Минувших дней не воротить,
нет больше грез... –
Какая проза!
Как пошло все!..
В стеклянной мгле
тахта двоилась раскладная,
и стол, и ценник на столе,
и кресло – все, напоминая
наглядным образом о том,
что потеряло смысл, вдобавок
и фигурально тыча лбом
в несостоятельность всех ставок
и почему? не потому,
что в ложе вылезла пружина
и ложь язвит, а потому,
что истина непостижима.
Ну что же, видно, не судьба.
Кто виноват, что нету дара?
что у тебя струна слаба,
а у того в руках гитара,
вот и пошло! – а отчего,
да хоть от праотца Адама
и слабого ребра его,
и выйдет с бородою драма,
или считай от двух бород,
которые, положим, сыну
и внукам дали на развод
свою идейную щетину, –
не драма, а островский лес –
он мельком зыркнул по портретам –
в котором вряд ли б и Уэллс
узнал прообраз, – в том ли, в этом,
не в этом дело! – разбери,
когда в себя не стало веры,
и ослабел закон внутри,
и в небе звезды из фанеры,
а жить-то надо! самоед,
все лица делал: мимикрия?
а вышло, что лица и нет,
что и по сути как другие,
в век революций мировых,
технической и сексуальной,
другой, другой из тьмы других:
столичный, но провинциальный,
не из героев, но герой,
из первых проб, но никудышный,
Семенов, так сказать, второй.
однофамилец. третий лишний.
не человек скорей, а тип.
Отелло? да не в этом дело,
а дело в том, что ты погиб
как личность – так оторопело
он мыслью тыркался, и взгляд
был зорко слеп...
В его рассудке
зияла брешь, и автомат
он вновь увидел в красной будке
и лужу красную. Да-да,
теперь по логике сюжета
он должен позвонить туда,
куда не смел. Одна монета
могла спасти его. Одна.
Он как бы взвесил на ладони
груз правды: вот она, цена,
и усмехнулся. В телефоне
скрипело что-то и скребло,
должно быть, грозовые бури
взрывали фон, потом: – Алло?..
Я слушаю вас! – из лазури,
с невозмутимой высоты,
и снова треск за облаками.
И вдруг: – Алеша, это ты?.. –
Он медленно, двумя руками
повесил трубку на рычаг
и вышел...
Что соединяет
две жизни? что их мучит так?
Не самолюбье ли? Кто знает.
Привязанность? или тоска?
Ревнуют, пьют, бегут из дому,
а глянуть: жизнь так коротка –
как жизнь, и кто судья другому?
Одна судьба и две судьбы –
вот связь. Какая ж неувязка –
так близко помыслы и лбы,
но как Чукотка и Аляска!
Перед одною пустотой
и перед бездною другою
ты сам-то кто? и кто с тобой?
чем разочтешься? тьмой какою?..
А вдруг сознанием вины
мы жарче близости запретной
друг с другом соединены? –
перед витриной многоцветной
пришло на ум ему. Цветы
клубились в зарослях зеленых
как сны. – Алеша, это ты? –
Семенов повторил. Семенов,
всю жизнь Семенов, а теперь –
Алеша?.. Бросить бы с повинной
все астры! – он толкнулся в дверь:
закрыто! – стой перед витриной,
дыши на стекла: виноват,
бок о бок жил, а человека
так и не понял, взгляд во взгляд,
а проглядел, и вот – засека,
стена глухая, нет, глупей
и не придумаешь – такая
прозрачная, хоть лоб разбей! –
так, разум темный напрягая,
Семенов брел, куда вели
портвейн и старка, шел без цели,
не видя, как машины шли,
как транспаранты багровели,
не слыша, как под сводный марш
тянули план и магистрали,
из туш выделывали фарш
и в ящике маршировали,
как под высотный автоген
кварталы смерти возводили
для баллистических колен,
и к свету шли, и доходили,
как чокались, но к торжеству
вполне бесчувственный, бесцельно
Семенов шел и наяву
и в мыслях, как бы параллельно,
своим путем, он был готов,
кружимый многодневным хмелем
от МЕБЕЛИ и до ЦВЕТОВ,
проспектом шел и шел тоннелем,
то опускался в глубь земли,
то к высшим подымался сферам,
то фобии травил свои,
то перечеркивал все хером –
о, бедный интеллектуал,
сам заблудившийся в трех соснах,
он за собой предполагал
помимо промахов серьезных
какой-то роковой порок,
в ущербный ударяясь пафос,
а одного понять не мог,
что запланированный хаос
был то, чем все вокруг живут,
был жизнью всех, а уж она-то
воистину как Страшный суд
пытала, ибо и расплата
неправедна, и человек –
работник, деятель, кормилец –
лишь функция, лишь имярек.
homonymus. однофамилец.
Всмотрись, и оторопь возьмет –
единый лик во многих лицах:
класс – население – народ
и общество однофамильцев,
и коллективный симбиоз
на почве самовытесненья:
раздвоенность, психоневроз,
с самим собой несовпаденья,
шизофрения, дурдома,
распад семей, кошмар наследства –
нет, пусть уж будущность сама
спасительные ищет средства!
А нам-то что, из кожи лезть?
рвать когти в небо Иудеи?
И Эрос есть. И Логос есть.
Нет Космоса – как сверхидеи.
Нет – и когда: в ракетный век –
прорыва бытия из быта
и Неба нет, а есть разбег,
есть колея и есть орбита,
есть путь, десницею в века
прорубленный – и на экране
всеосвященный свысока
ленивым мановеньем длани,
но если в видеотрубе
идущим машет долгожитель,
будь, Муза, с теми, кто в толпе,
да будет проклят Победитель!
будь там, где Лихо без сумы,
забытое, быть может, Богом,
бредет по свету, там, где мы
влачимся по своим дорогам,
и там, где все, своим путем,
беспутьем, мыкаясь досуже,
Семенов шел – но грянул гром:
ба-бах! – и, поскользнувшись в луже,
он стал среди дороги: – мать!.. –
и не успел закончить фразы,
как с треском начало светать,
и в небе вспыхнули алмазы
и плавно, не спеша опасть,
поплыли в движущемся свете.
– Ура-а! – переменилась власть
лет сто тому. – Ура-а! – и дети
повысыпали из квартир,
метнулись голуби, и круто –
один в зенит, другой в надир –
раскрылись разом два салюта,
и, отшатнувшись тяжело
в исполосованном наклоне,
пространство косо поползло
на разбегающемся фоне
галактик, улиц и огней,
и все смешалось, свет и тени,
он и она, и тот, кто с ней,
и понеслось в каком-то крене
туда-сюда, и вниз, и вверх,
и ночь, и коитус, и качка –
о, это был не фейерверк,
а ерш и белая горячка,
или, вернее, черный бред,
делириум, синдром похмелья
и все такое, чему нет
названья, кроме как затменья
рассудка . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В поздний час когда
он оклемавшись понемногу
опять куда-то никуда
забыв и город и дорогу
и даже имя шел впотьмах
не замечая тьмы кромешной
с блаженным мыком на губах
освобожденный и нездешний
он шел и это был не сон
и не виденье город спящий
и он в действительности он
тот самый первый настоящий
как в детстве он куда-то брел
или стоял но мысли сами
брели и белый ореол
чуть занимался над домами
и помаванье высоты
живило ум и Голос Свыше
взыскал – Семенов это ты?
– ты – ты – и отклика не слыша
– Семенов это ты? – опять
взыскал Он
– Я! – сказал Семенов,
сказал – и красную кровать,
станок двуспальный купидонов,
узнал внезапно за стеклом:
тахта, стол с ценником и кресло
все в том же свете нежилом
мерцали буднично-воскресно –