Избранные стихотворения — страница 2 из 16

лле», где к ним обязывает само присутствие автора «Моби Дика». И почти неизменно мысль Одена пульсирует между двумя точками, обозначенными при помощи персонажей, которые восходят к средневековью: Тристан — само терпенье, воплощенная пассивность, оцепенелый страх и Дон Жуан — воля к противодействию, сопротивляющаяся энергия, непримиренность.

Вторая позиция, кажется, должна была привлекать Одена намного больше. Однако он отверг и ее, из опыта времени усвоив тот слишком часто проверенный урок, что подобная энергия оборачивается насилием, которое не испытывает потребности в социальных обоснованиях, а тем более в моральном критерии, — не менее самоубийственным, чем безволие. Действительность, как ее постигает Оден, подорвала фундамент, на котором держался и тристановский эстетизм, и та этика, которую несет в себе деятельный, целеустремленный Дон Жуан. И Кьеркегор оказался самым близким Одену философом как раз оттого, что отдал предпочтение религиозному началу перед эстетическим и этическим, но не сталкивая их прямолинейно и не противопоставляя, а выстраивая последовательность восхождения от низших ступеней духовного развития к высшим.

Оден одолевал тот же путь, в полной мере сознавая, насколько он труден, и не испытывая уверенности, что сумеет пройти его до конца. Кому-то важен только финал, но, наверное, поучительнее и, уж во всяком случае, интереснее пройти вместе с Оденом шаг за шагом всю эту дорогу. Такое странствие даст очень многое: и понимание эпохи, и понимание крупной личности во всех сочленениях противоборствующих верований, из которых состоит ее духовное развитие.

Что же касается реального финала, Оден его предсказал с точностью, заставляющей лишний раз увериться в ясновидении, этой загадочной особенности поэтического восприятия жизни. «Должно быть, я умру в каком-нибудь отеле, доставив массу хлопот дирекции». Это из письма 1947 года. Двадцать шесть лет спустя все так и вышло: после выступления на фестивале поэзии в Вене, вернувшись в гостиницу, Оден почувствовал себя плохо и вызванный к утру врач констатировал смерть. Одена похоронили в Кирштетене, австрийском городке, где он по преимуществу жил все последние годы, отлучаясь на зиму в Оксфорд, почтивший былого своего питомца кафедрой, к которой он, впрочем, остался вполне равнодушен.


А. Зверев 


Почему, собственно, Оден? Потому что Бродский, ясное дело! Сказавший: "В английском языке нет ничего лучшего, чем поэзия этого человека". Что "Оден уникален... Одно из самых существенных явлений в мировой словесности". И это ли не вызов переводчику?

С другой стороны, если сослаться на этот же разговор С. Волкова с И. Бродским - где последний приводит ремарку А. Сергеева, что "очень похоже на Одена", - то уместно заинтересоваться, а в чем именно похоже? Почему и где, столь выпирающий из русской поэтической традиции поэт, совпал с поэтом английским. Прочесть Одена через призму творчества Бродского, включая все его аспекты. В том числе - мировоззренческие. А потом еще раз перечитать Бродского. С этого и началось.


Но и само по себе путешествие в поэтический мир Одена оказалось крайне увлекательным. Именно потому, что он, действительно, уникален и прежде всего, избыточно интеллектуален: характеристика редко приложимая к поэзии. Редкий случай, когда иррациональное восприятие мира (поэтическое) воспроизводится вполне рациональными средствами. Не превращаясь в т. н. гражданскую поэзию, известную, впрочем, только в русской. И тогда, когда Оден развивает Фрейда, отсылая к проблеме Предопределения в Пелагианской ереси, и тогда, когда он цитирует Энгельса. Именно так, вероятно, мыслили римские поэты описывая Природу Вещей. Русские философы обычно цитируют поэтов, английские поэты часто цитируют философов. Метафизика, как синоним философии, совпадает с поэтической школой Донна, вершиной английской поэзии. Становится синонимом поэзии.


Возможно, многие стихотворения Одена тяготеют к прозе, к дидактике, готовя пришествие безликого верлибра, когда одного поэта от другого отличить нельзя. Что вряд ли можно поставить ему в вину. И Эллиот, и Фрост к тому же руку приложили. Но и верлибры Одена легко узнаваемы. Поскольку мысль его всегда неожиданна, непредсказуема. И лежит далеко от проторенных путей поэтических тем и сопоставлений. Здесь не последнюю роль играет словарь поэта, количество слов которого когда-нибудь подсчитают. И тогда может оказаться, что число это в его стихах близко ко всему количеству слов в английском языке. По крайней мере, Одена уже во времена его учебы в колледже сокурсники часто не понимали. К тому же он вполне традиционен. Поскольку владел всеми поэтическими формами. Чем уже не могут похвастаться многие современные поэты. При этом изменив во многом и саму манеру поэтического письма в английской поэзии. Сделав предметом поэзии и производственный пейзаж, и кукурузные хлопья. Введя в традиционный стих современный язык. В русской поэзии происходило то же самое, но для этого потребовались усилия многих поэтов. Ему было все подвластно, все шло в дело - и сказка, и шпионский роман, и литургия, и баллада, и шлягер...


Остается привести высказывание Одена (цитируется по книге "Застольные беседы" в переводе Г. Шульпякова). "Звучание слов, их ритмические соотношения, смыслы и ассоциации, которые зависят от звука, конечно, не переводимы. Но в отличие от музыки, поэзия - это не только чистый звук. Каждый элемент стихотворения, не основанный на словесном мастерстве, можно перевести: и образы, и сравнения, и метафоры, - то, что обусловлено чувственным опытом".


Если чувственный опыт переводчика совпал с опытом автора оригинала, то представленная работа скажет сама за себя, если нет, то автор просит прощения у читателей за напрасно потраченное время.



Александр Ситницкий (Сан-Франциско)

БЛЮЗ У РИМСКОЙ СТЕНЫ


Службу солдатскую здесь я несу.

В тунике вши и соплищи в носу.


С неба на голову сыплется град.

Службе солдатской я вовсе не рад.


Вечно здесь сырость, тоска и туман.

Спишь в одиночку не сыт и не пьян.


Девка осталась в родной стороне.

Может, тоскует уже не по мне.


Глуп мой напарник, он верит в Христа.

Все на земле, говорит, суета.


Свадьбу сыграем, сказала она.

Нет уж — и женка нужна, и мошна.


Выклюют глаз мне парфянской стрелой —

Сразу же в Небо уставлю второй.


1937

ПРОЗАИК


Талант поэта словно вицмундир.

Любому барду воздают по праву.

Как молния поэт ударит в мир,

Погибнет юным и стяжает славу;


А то — пойдет в отшельники гусар…

Мучительно и медленно прозаик

Мальчишество в себе (бесплодный дар),

Спесь и экстравагантность выгрызает.


Чтобы любую малость воплотить,

Сам должен стать он воплощеньем скуки:

Претерпевать любовь, а не любить,


Вникать в чужие склоки или муки, —

И все, чем жизнь нелепа и страшна,

Познать в себе — и ощутить сполна.


1938

ЭПИТАФИЯ ТИРАНУ


Призывами к совершенству он изукрасил площади.

Его сочинения были понятны и дураку,

А он повидал дураков на своем веку

И постоянно перетасовывал поэтому вооруженные силы.

Когда он смеялся, сенаторы ржали, как лошади,

А когда он плакал, детские трупики по улицам проносили.


1939

БЛЮЗ ДЛЯ БЕЖЕНЦЕВ


В городе этом десяток, считай, миллионов —

На чердаках, в бардаках и при свете ночных лампионов, —

Но нет приюта для нас, дорогая, здесь нету приюта для нас.


Было отечество, а ничего не осталось.

В атлас взгляни — поищи, где там было и как называлось.

Мы не вернемся туда, дорогая, нельзя нам вернуться туда.


Дерево помню на кладбище в нашей деревне.

Каждой весной одевается зеленью ствол его древний.

А паспорта, дорогая, просрочены, да, никуда паспорта.


Консул глядел на нас, как на восставших из гроба:

«Без паспортов вы мертвы, для отчизны вы умерли оба!»

А мы живем, дорогая, мы все еще как-то живем.


Я обратился в комиссию и услыхал, сидя в кресле:

«Если бы вы через год, а сейчас понапрасну не лезли»…

Ну а сейчас, дорогая, где жить нам, на что жить сейчас?


Был я на митинге, где говорили: нельзя им

К нашим тянуться — и так-то плохим — урожаям.

Это о нас говорили они, дорогая, они говорили о нас.


Гром прокатился по небу старинным проклятьем.

Гитлер восстал над Европой и крикнул: «Пора помирать им!»

«Им», дорогая, в устах его значило — нам, это значило — нам.


Здесь пуделей одевают зимою в жакеты,

Кошек пускают к огню и дают молоко и котлеты.

А, дорогая, немецких евреев не терпят, не терпят они.


В порт я пришел и на рыбок взглянул у причала.

Плавать вольно им, резвиться, как будто войны не бывало.

Недалеко, дорогая, от берега — только от нас далеко.


В лес я вошел и заслушался пением птичек.

Нет у них вечных оттяжек, уверток, крючков и кавычек.

Не человеки они, дорогая, нет, не человеки они.


Сниться мне начало тыщеэтажное зданье —

Тысяч дверей приглашенье и тысячи окон сиянье.

Но не для нас, дорогая, те двери — любая из них не про нас.


Вышел на улицу — вьюга, колонны, знамена.

Тыща солдат маршируют целеустремленно.

Это за нами они, дорогая, — за мной и тобою — пришли.


1939

ГЕРМАН МЕЛВИЛЛ


На склоне лет он взял курс на кротость,

Причалил к супружеской суше,

Заякорился за женину руку,

Плавал каждое утро в контору,

Где заколдованные архипелаги расплывались на бумаге.


В мире было Добро — и это открытие

Брезжило перед ним в порастаявшем тумане страха,