Проблематичность Макьявелли впервые по-настоящему обнаружилась и в этом смысле принадлежит именно XX в. Она заметна тогда, когда мы прилагаем к Макьявелли собственные мерки, хотя и сознаем их относительность, и стремимся – в отличие от Титоне – понять структуру его мышления, вступая с флорентийским секретарем (и Возрождением) в сознательный диалог. Своеобразие прошлого выясняется при попытке ввести в него наши (т. е. чуждые ему) понятия не для того, чтобы закрепить их за прошлым, а чтобы они, испытывая сопротивление материала, внутренне изменились и тем самым остранили суверенность далекой культуры.
К сожалению, историки часто защищают Макьявелли на том же уровне мышления, на котором он подвергается нападкам[478]. Говорят, что Макьявелли был реалистом в политике, исходил из практики, а не из книжных схем. Ссылаются на его «трезвость», «научность» и прочее, т. е. переносят на писателя XVI в. привычные для нас представления без критической рефлексии. Я ограничусь разбором правомочности некоторых таких экстраполяций. В переписке с флорентийским послом при римской курии Франческо Веттори в апреле – октябре 1513 г. – накануне сочинения «Государя» – Макьявелли увлеченно и подробно обсуждал возможные последствия неожиданного перемирия между Испанией и Францией и условия, при которых можно было добиться выгод для Италии. В противовес соображениям Веттори он выдвинул собственный план и разбирал все преимущества и уязвимые стороны «вашего мира» и «моего мира»: «вы не хотите, чтобы этот бедолага французский король снова вступил бы в Ломбардию, а я этого хотел бы», «я предвижу в этом случае большие трудности с Англией», «я не хочу, чтобы Испания и папа объявляли войну», «если бы я был на месте папы…», «но если бы мир заключили на описанных мною условиях» и т. д. и т. п. Бывший чиновник флорентийской республики мысленно двигает армиями, ведет переговоры великих держав, оценивает расстановку сил и делает вместо королей ходы на европейской доске. Это могло бы показаться довольно забавным, если бы мы теперь не знали, что послания к Веттори принадлежит самому крупному политику XVI в. Об истинном масштабе Макьявелли, однако, не догадывались даже те несколько друзей, которые высоко ценили его опыт и едкий ум.
Возглавляя «вторую канцелярию» и составляя бумаги при Совете десяти, разъезжая по военно-административным делам и выполняя дипломатические поручения правителей Флоренции, сам Макьявелли никогда не принадлежал к числу тех, кто определял флорентийскую политику; значение должности, которую он занимал в течение почти пятнадцати лет, часто преувеличивают: но все же все эти годы он был в гуще новостей и событий, проявляя невероятную энергию и имея возможность как-то влиять на людей, вроде гонфалоньера Пьеро Содерини, от которых действительно зависело многое. После реставрации Медичи в 1512 г. Макьявелли оказался в ссылке, был приговорен к полной бездеятельности. Но его мозг профессионального политика – человека впервые тогда появившегося склада – не мог перестать работать. Он задыхался без повседневной информации, на основании которой можно было бы по-прежнему проникать в чужие замыслы, рассуждать, предвидеть. «Господин посол, я пишу Вам, скорее идя навстречу Вашим пожеланиям, чем потому, что действительно знаю, о чем говорю. Поэтому прошу Вас в ближайшем же письме сообщить мне, как поживает этот мир и что в нем творится, на что в нем надеются и чего боятся, – если Вам угодно, чтобы в столь важных материях я мог бы служить Вам надежной опорой…»[479]
Если мы не учтем этой психологической доминанты, если не поймем этой жажды практической деятельности, всей противоестественности и муки для Макьявелли оставаться частным лицом, мы не поймем и его сочинений, тоже, между прочим, оставшихся не напечатанными, не расслышанными при жизни. Они были продолжением и заменой участия в государственных заботах. «Государь» написан в первый год ссылки сорокачетырехлетним человеком. «Будь это сочинение прочитано (Джулиано Медичи, новым правителем Флоренции. – Л. Б.), стало бы видно, что я не провел за картами и не проспал те пятнадцать лет, что занимался государственными делами; каждому следовало бы дорожить услугами того, кто полон опыта…» (Из письма к Ф. Веттори 10 декабря 1513 г.). До ссылки Макьявелли мало что сочинял, если не считать многих тысяч дипломатических писем, а также нескольких отчетов и памятных записок, вроде «Пояснения о мерах, принятых флорентийской республикой по замирению Пистойи» или «Описания способа, посредством которого герцог Валентине убил Вителлоццо Вителли». Писателем его понудило стать изгнание. В прологе к «Мандрагоре», лучшей комедии Итальянского Возрождения, Макьявелли прямо объяснял ее создание тем, что автору «больше некуда было деться, так как ему помешали проявить в иных деяниях иную доблесть». Нечто сходное он мог бы сказать даже о своем основном теоретическом трактате «Рассуждения на первую декаду Тита Ливия» или об «Истории Флоренции». Флорентийская администрация потеряла самого способного сотрудника за всю историю, зато человечество приобрело великого мыслителя. Может быть, никто не помнил бы сейчас имени Макьявелли, если бы не интриги прелата Ардингелли, очернившего его в глазах Медичи и способствовавшего продлению ссылки.
В том же знаменитом письме к Ф. Веттори от 10 декабря 1513 г. мы читаем: «…мой мозг покрывается плесенью, и я даю разгуляться коварству своей судьбы, я даже доволен, что она так топчет меня, потому что хочу посмотреть, не станет ли ей стыдно». Сильные, драматические слова! Но спустя страницу следует простое замечание, которое производит, может быть, еще более сильное впечатление: «Я не в состоянии долго оставаться в этом положении (lungo tempo non posso star cosi)». Ведь нам известно то, что не могло быть известно Макьявелли, когда он писал Веттори: это положение продлится еще четырнадцать лет. До самой его смерти.
Почему Макьявелли не уехал из Сан-Кашано, где его никто не стерег, не предложил свои услуги где-нибудь подальше от Флоренции? Пожалуй, наиболее убедительный ответ на это дает последняя глава «Государя» с ее патриотической страстью и болью. Макьявелли не мог бы стать, наподобие Пьетро Аретино, кондотьером пера. Он не мыслит себя вне Флоренции. При всей поглощенности «государственным ремеслом», его правилами и секретами, его интерес не был чисто техническим.
Отстаивая свои идеи, он «верил, что это пойдет на пользу Италии, а это мне всегда было дороже всего, потому что я человек спокойный, занят своими удовольствиями и причудами, но среди прочих удовольствий это наибольшее: видеть наш город благополучным. Я люблю вообще всех его людей, его законы, обыкновения, стены, дома, улицы, церкви и сельскую округу, и нет для меня ничего более огорчительного, чем думать о том, что этот город терпит лишения, и все, о чем я помянул, на пути к гибели». Это, конечно, стиль не Макьявелли, я привел выдержку из письма к нему Франческо Веттори, но под сутью поставил бы подпись и санкашанский изгнанник. Только «человеком спокойным» его не назовешь. Макьявеллиевский патриотизм, замешанный на той же традиционной коммунальной закваске, был, однако, куда менее провинциален, а главное – сложней и трагичней. Его масштаб, его отношения с согражданами требуют сопоставления уже не с Веттори, а с Данте. И выражал Макьявелли свои чувства обычно иначе, насмешливо и горько, с истинно флорентийским и вместе с тем ему одному свойственным острословием. Письмо к Ф. Гвиччардини от 17 мая 1521 г. начинается так: «Я сидел в отхожем месте, когда прибыл Ваш гонец, и как раз раздумывал над странностями этого мира, и весь погрузился в то, что воображал некоего проповедника для Флоренции, чтобы он был на мой лад, такой, какой мне понравился бы, потому что хочу и в этом быть строптивым, как и в прочих своих мнениях. И поскольку я всегда старался не упустить случая, чтоб услужить этой республике, где только мог, если не делом, так словом, если не словом, так знаком, то не собираюсь и тут лишать ее своих советов. Правда, я знаю, что опять разойдусь, как и во многих других вещах, с мнениями ее граждан: они хотели бы проповедника, который наставил бы их, как попасть в Рай, а я хотел бы найти такого, который наставил бы их, как попасть прямиком к дьяволу; они хотели бы, чтоб это был человек благоразумный, вполне надежный, а я хотел бы сыскать такого, чтоб был безумней Понцо, хитрей Савонаролы, лицемерней брата Альберто: потому что я счел бы превосходной штукой, достойной нашего прекрасного времени, если бы все, что нам преподнесли разные монахи, мы теперь испробовали бы от одного; я полагаю ведь, что это и есть настоящий способ попасть в Рай: изучить дорогу в Ад, чтобы избежать ее». Циник? Да, но какой-то непонятный. Он учит, что в политике не обойтись без коварства и лицемерия, а сам говорит всегда с пугающей прямотой. Ироническая усмешка не сходит с некрасивого лица. Дипломатические околичности и придворные учтивости ему давались плохо. Он вел себя с большим достоинством, не считался с молвой и платился за это. После всех лет, проведенных на службе у Флоренции, остался человеком небогатым. Был вечным неудачником при своих изумительных теоретических наставлениях в изворотливости и удаче. Когда в 1527 г. режим Медичи рухнул, Макьявелли смог наконец вернуться – и в 58 лет, за несколько недель до кончины, баллотировался на ту же должность, которую занял когда-то молодым человеком.
Его провалили на Большом Совете 555 голосами против 12. Итак, именно политическая практика дала стимулы и опору для «Государя», в котором Макьявелли, как и во всех своих сочинениях, выступает в качестве человека «pieno di esperienza», рассуждающего и советующего исключительно на основе опыта. Но в чем состоит этот «опыт»? Ответ мы находим на первой же странице «Государя»: в «знании действий великих людей, извлеченном из длительного изучения современных дел и постоянного чтения о делах древних». Иными словами, это могут быть поступки Ганнибала или Чезаре Борджа, события, происшедшие вчера или полторы тысячи лет тому назад, лично пережитые автором или вычитанные у Тита Ливия – в совершенно одном ряду. Макьявелли, как и вся его эпоха, не видит тут особой разницы, разве что «тогда царила добродетель, а теп