Тем важней установить, что нового внес гуманизм в восприятие духа и ритма истории. По замечанию Э. Гарена, больше всего поражает «повсеместно распространенное тогда убеждение, что человечество находится в исключительном моменте своей истории» и что золотой век уже начался[494]. Миф о золотом веке переместился в настоящее! Из прорицания он превратился в констатацию. Чувство ожидания при этом не исчезло и не утратило напряженности. Пришли новые времена, потому-то и нужно было ожидать необыкновенных событий. Думающие итальянцы остро ощущали себя живущими в современности (modernitas). Людям не очень свойственно хвалить свой век и считать его лучшим из всех миновавших веков, обычно они считают, что раньше жилось лучше, или надеются, что лучше станет в будущем. Но гуманисты восторгались современностью и полагали, что наступила «полнота времен» (plenitudo temporum). Раньше это библейское выражение прилагали к веку Августа, когда родился Христос, или к грядущему царствию небесному. И вот Ренессанс применил его к себе.
Вторая особенность идеи «обновления» состояла в отсутствии сакральности. Уже по рассуждениям Петрарки получалось, что язычники были озарены светом, а с победой христианства солнце погасло. Филиппо Виллани в «Жизнеописаниях» переходил от Клавдиана прямо к Данте, не найдя в разделявших их девяти веках ничего заслуживающего упоминания. Это требовало объяснения. «После Клавдиана… из-за низости и алчности императоров поэзия почти совсем захирела, и то, что искусство упало в цене, было весьма усугублено отношением католической веры к поэтическим вымыслам как к вещи вреднейшей и суетнейшей. Поэзию, заброшенную без возделывания и украшения, величайший муж Данте Алигьери исторг из бездны мрака и воззвал к свету»[495]. Следовательно, Ф. Виллани преспокойно возложил основную вину за упадок культуры на католическую церковь или во всяком случае на ее варварское средневековое состояние. Сам критерий гуманистической трихотомии целиком исходил из судеб светской культуры и не содержал в себе ничего мистического.
Третья особенность исторического сознания эпохи Возрождения заключалась в замене провиденциализма принципом человеческой активности. Правда, человек должен считаться с Фортуной, но она, даруя ему счастье и несчастье, катит свой шар наугад. Макьявелли писал, что «судьба – женщина, и если хочешь владеть ею, надо ее бить и толкать. Известно, что таким людям она чаще дает победу над собою, чем тем, кто берется за дело холодно»[496]. Ренессансная Фортуна – это не высшая сверхразумная воля христиан, это не слепой и неотвратимый рок античности. Это неиссякающие сочетания и перемены обстоятельств, их предметная логика, неясная неизбежность стихии или просто случай. Фортуной можно умело воспользоваться, усиливая или смягчая ее действие, действуя благоразумно или отчаянно, укрощая ее, как итальянские корабельщики укрощали море.
Возрожденческая историография, от Бруни до Гвиччардини, по мере возрастания реалистичности и трезвости мотивировок, все более глубоко и тайно перекликалась с авантюрным и фантастическим духом новеллы и рыцарского романа. Ибо история в глазах гуманистов превратилась в увлекательную арену личной доблести и предприимчивости. Она оказалась борением со своевольной Фортуной, игрой интересов и страстей; считалось, что ее создают искусство и опыт государственных мужей, неистовство и непостоянство народной толпы, дерзость и властность тиранов. Все историографы Возрождения были политиками, они писали историю и делали ее, стараясь распознать правила игры. При всех различиях и важной эволюции их взглядов сохранялось – пока был жив Ренессанс – представление об истории как о процессе, имманентном человеческой деятельности.
В исторической литературе нередки бывают претензии к Леонардо Бруни, Флавио Бьондо, Помпонио Лето и другим по части их риторичности, искусственности, стилизации, длинных мотивирующих речей персонажей. Эти претензии – дань отчужденной предвзятости (прекрасное опровержение их можно найти у Гарена и Ульмана)[497]. Придуманные речи – испытанный прием античных историков, начиная с Фукидида. Его преимущество состояло в том, что он давал автору возможность выразить свою оценку фактов, поднявшись над их живописанием. Кроме того, персонификация истории отражала особое внимание к человеческим целям и намерениям, заменившим волю Провидения, к действенной роли личности. Что касается риторики, то гуманисты старались организовать критически отобранный материал и рационалистически подчинить изложение литературной форме и концепции. Хроники куда колоритней и богаче неподдельными подробностями, они ценней для нас как источники, в то время как гуманистические сочинения разочаровывают, подобно любым давно устаревшим историографическим трудам. Мы их именно так и воспринимаем. Недостатки хроник экзотичны и поэтому выглядят как достоинства; достоинства сочинений Кватроченто располагаются в более близкой нам плоскости, и поскольку их – но действительно ли их? – развила и затмила позднейшая историография, они выглядят как недостатки. Между Джованни Виллани и Леонардо Бруни такая же разница, как между готической и ренессансной скульптурой. Взамен религиозного натурализма – светская и антикизирующая идеализованность. Теряя в неприкрашенной характерности деталей, гуманистическая эрудитская школа выигрывала в объяснении исторического целого. Литературная стилизация помогала героизировать историю, окрашивая ее в антропологические тона, отождествляя с развертыванием вовне некоторой «этико-филологической» человеческой сущности.
Четвертая и, может быть, наиболее «типологическая» особенность, вытекающая из всех прочих и суммирующая их, состояла в ощущении открытости истории, неисчерпаемости времени, его счастливых и грозных неожиданностей. Заглядывание в будущее – занятие, известное разным эпохам, и особенно эпохам поворотным. Отличие Ренессанса от предшествовавших систем мышления не в том, что этому занятию теперь предавались интенсивней, а в том, что будущее казалось непредрешенным. Оно состояло из множества возможностей, оно было пластичным.
Возрождение отталкивалось от Средневековья. С известной точки зрения, владевшее умами представление о резкой смене времен не вполне соответствовало действительному характеру культуры, ибо не было полного разрыва и отрясания от себя праха предшествовавших десяти столетий, а было сложное преодоление средневекового наследия, влиявшего даже на само это чувство исторической метаморфозы, с его библейской фразеологией, эсхатологическими примесями, экстазом. Иначе говоря, в том, как Возрождение порывало со Средневековьем, сказывалось до некоторой степени его средневековое происхождение. Нельзя верить на слово тому, что эпоха думала о себе.
Однако есть и совсем другая сторона дела. Самоистолкование эпохи – важный признак ее культурного типа, который не покрывает всей суммы культурных явлений и не объясняет ни одного из них до конца, но указывает на их субстрат и взаимодействие. Если речь идет о типичной для Возрождения самооценке, мы обязаны с нею считаться по той простой причине, что оценка какой-либо культурой собственных фактов есть в свою очередь факт этой культуры. Ведь мы рассматриваем умонастроение, не только отражающее состояние культуры, но и являющееся ее собственным существенным элементом. Иллюзии одного человека – это иллюзии, социальные иллюзии – это историческая реальность. Идею «обновления» можно описать как духовный опыт, неотделимый от действий и достижений эпохи[498]. Согласимся, что мыслители Ренессанса чересчур противопоставляли себя Средневековью и абсолютизировали новизну своей цивилизации. Но в таком случае сама эта ошибка их характеризует, и так как подобная ошибка была чем-то замечательно новым, то, стало быть, она не столь уж ошибочна… Без сдвигов в ценностном восприятии времени и истории, без жажды и даже преувеличения своей новизны Возрождение не было бы Возрождением, не нашло бы в себе силы для рывка. И, наоборот, действительная новизна Возрождения порождала негативизм по отношению к предыдущей культуре. Следовательно, «ошибочная» самооценка гуманизма была по-своему продуктивной и закономерной.
В последней четверти XV в. концепция «обновления», как уже говорилось, подвергалась деформирующему воздействию мощного социально-психологического поветрия. Не случайно философ-гуманист Кристофоро Ландино в комментариях к дантовской «Комедии» воскресил загадочный образ «Пса» (Вельтро), освободителя Италии: казалось, вернулись времена Данте. Начались народные волнения. Со всех сторон звучали мессианские пророчества, участились знамения, астрологи вычисляли день «великой конъюнкции» и прихода Антихриста (Абраам Бар Хийя, еврейский математик и кабалист XIV в., выходец из Испании, исчислил, что «обновление мира» произойдет, когда Юпитер после 144 обращений соединится с Сатурном в созвездии Овна, как это было при сотворении мира). 2 апреля 1484 г. по улицам Рима проехал некто с терниями на голове, возвещая о знаках, поданных Гермесом Трисмегистом, и о приближении урочного часа. Нашелся гуманист, Лодовико Ладзарелли, который по сему поводу отправил Марсилио Фичино «Эпистолу о поразительном и чудесном явлении нового и божественного пророка ко всему роду человеческому». Но всех пророков затмил Савонарола и увлек своими проповедями лучшие умы Флоренции. В 1496 г. гуманист Джованни Нези, сторонник Савонаролы и друг Пико делла Мирандолы, обнародовал трактат «Оракул нового века». В нем предсказывались варварские нашествия, крушение Италии и мира. За коими последуют чудесное спасение церкви, превращение Флоренции в «республику Христа», обращение магометан, после чего человечество станет единым стадом с единым пастырем.
Все эти традиционные идеи о преобразовании мира, «состарившегося в грехах», были, собственно, чужды ренессансному духу. Тем не менее они вдруг скрестились с гуманистическим учением об «обновлении». Сивиллы стали любимым сюжетом художников. Настроения масс и рассуждения ученых интеллигентов, религиозная экзальтация и экзальтация философско-эстетическая, средневековые ереси и просвещенные новации, мистика и рационализм, Евангелие и астрология, недовольство и надежды – все полыхало на исходе Кватроченто и все соединилось в одном пламени, в одном вещем предчувстви