Избранные труды в 6 томах. Том 1. Люди и проблемы итальянского Возрождения — страница 60 из 96

.

Но ведь заранее не известно, что именно должно произойти! К природе относится не только «фортуна», но и противостоящая ей «доблесть», т. е. жизненная сила человека, его ум и энергия. Создание государства возможно «благодаря фортуне или доблести» его «строителей». Сохранение государства также требует «большой удачи и большого умения (industria)»[519]. Макьявелли всюду ставит «фортуну» и «доблесть» рядом. Они не только противоположны и не просто суммируются, но и – отчасти – отождествляются. Доблесть человека участвует в игре прочих естественных сил. Если доблесть переламывает судьбу, то это потому, что в нее как бы переливается та же сила судьбы, орудием которой она себя делает. «Так как дела мира подвержены тысячам случайностей, – говорит Гвиччардини, – то, благодаря долгому течению времени, может прийти неожиданная помощь тому, кто упорствовал до конца». «Ошибается тот, кто думает, что удача задуманного дела зависит от справедливости или несправедливости его, ибо мы каждый день видим обратное, – а именно: что не правота, а благоразумие, сила и счастье дают предприятию успех. Конечно, в человеке правом пробуждается известная уверенность, основанная на мнении, что бог дарует победу справедливому делу; уверенность эта придает людям горячность и твердость, а эти два условия часто ведут к победе»[520]. Следовательно, воля участников события входит в то стечение обстоятельств, которое зовется судьбой, входит в конечный результат, в самое неизбежность. Более того, «доблесть» нередко оказывается решающим компонентом. Неизбежное в истории и Макьявелли, и тем более Гвиччардини признавали. Но это не предрешенная от века неизбежность, а неизбежность складывающаяся, становящаяся, зависящая также от человеческого «упорства» (sollecitudine)[521].

Поэтому человек «вступает на путь свой бесстрашно и решительно, презирает трудности и опасности и готов терпеть до последней крайности». Фортуна – это и «порядок вещей», и беспорядочная стихия. Соответственно доблесть – это и благоразумие, и исступление. Макьявелли замечает, что славы и богатства добиваются по-разному: расчетом и страстью, насилием и искусством, терпением и «его противоположностью»[522].

Впрочем, как проницательно и энергично ни принимайся за дело, всегда в ходе событий есть недоступное учету, некий таинственный остаток на дне истории, нечто не управляемое в ней. Бывают обстоятельства, против которых беспомощен самый доблестный человек. Но нужно действовать. «Если хотите поступать правильно, обдумывайте, изучайте, рассматривайте внимательно даже самое маленькое дело; исполняйте все это, и все же вам будет трудно вести дела хорошо; подумайте, как же они идут у правителя, который только плывет по течению»[523].

В XXV главе макьявеллиевского «Государя» есть замечательное рассуждение. Автор возражает против мнения, «будто дела мира так направляются судьбой и богом, что люди, с их умом, ничего изменить в этом не могут, а, наоборот, совершенно беспомощны. Итак, можно было бы сказать, что не стоит в поте лица над этими делами трудиться, а надо отдать себя на волю судьбы. Это мнение еще более утвердилось в наши времена благодаря великим переворотам, совершившимся и совершающимся каждый день у нас на глазах, наперекор всякой человеческой предусмотрительности. Иногда размышляя об этом, я в известной мере склонялся к мнению таких людей. Однако, дабы не была утрачена наша свобода воли, можно, думается мне, полагать истинным, что судьба распоряжается половиной наших поступков, но управлять другой половиной или около того она предоставляет нам самим». Далее следует сравнение судьбы с наводнением: нельзя устоять перед разбушевавшейся рекой, но люди в состоянии заблаговременно возводить плотины и делать отводы. «То же происходит и с судьбой: она проявляет свое могущество там, где нет доблести, которая была бы заранее готова ей сопротивляться, и обращает свои удары туда, где, она знает, не возведено плотин и заграждений, чтобы остановить ее». Пример: не будь Италия раздроблена, она могла бы избежать чужеземных нашествий. В предыдущей главе Макьявелли заявляет: «пусть наши правители, много лет властвовавшие в своих княжествах, обвиняют в их утрате не судьбу, а свою неумелость (ignavia)».

В центре этой философии истории – борющаяся личность. Неумелость князей – причина упадка Италии, и причиной ее возрождения должна стать доблесть «нового государя».

Тон Гвиччардини несколько иной. «Кто внимательно всматривается в положение вещей, тот не может отрицать, что судьба имеет величайшую власть в человеческих делах, ибо мы видим, что случайные обстоятельства ежечасно дают им сильнейшие толчки, и не во власти людей предупредить или избежать их; правда, настойчивость людей может многое смягчить (sollecitudine degli uomini posso moderare molte cose), однако этого все же мало, потребна еще и удача»[524]. Итак, Гвиччардини склонен высказываться осторожней о том, в какой пропорции «фортуна» и «доблесть» влияют на исход событий. Но возможность и необходимость действовать – и для него вне сомнений. Для Гвиччардини будущее остается неизведанным и непредрешенным до последнего мгновения, пока человек готов сражаться с обстоятельствами. «Смелый тоже сознает все опасности, но, зная, как много их может быть избегнуто благодаря человеческой изобретательности, как много устраняется случайно, он не смущается, а берется за дело с уверенностью и надеждой, что не все, что может случиться, действительно случится»[525]. К тому же фортуна властна, скорей, над отдельным человеком, чем над государством, по отношению к которому «гибель от рока – вещь редчайшая, потому что государство – тело крепкое, хорошо сопротивляющееся и, чтобы сокрушить его, нужна сила необычайная и яростная. Поэтому причиной крушения государств почти всегда бывают ошибки правителей»[526].

Так, в конце концов голоса Макьявелли и Гвиччардини сливаются. «Надо действовать, различая свойства людей, обстоятельств и времени»[527]. Это сказал Гвиччардини, но мог бы сказать и Макьявелли. «Хороша, надежна, устойчива только та защита, которая зависит от тебя самого и от твоей доблести»[528]. Это сказал Макьявелли, но мог бы сказать и Гвиччардини. Но это также могли сказать и действительно говорили гуманисты XIV–XV вв., это умонастроение, их объединявшее, при всей пестроте оттенков мысли. Это cantus firmus Ренессанса: убежденность в пластичности жизни, природы, истории, отвечающих на усилия доблестной личности, которая бросает вызов Бытию из его же собственного лона.

Вот еще два высказывания Гвиччардини. «Все мы живем так, словно уверены, что будем жить вечно… Думается мне, что природа хотела для нас жизни, сообразной с требованиями движения или истинного строя этой мировой машины; не желая, чтобы она застыла как мертвая и лишенная смысла, природа дала нам способность не думать о смерти, потому что, если бы мы о ней думали, мир пребывал бы в неподвижности и оцепенении»[529]. Редко кому удавалось, раздумывая над неотвратимостью смерти, найти столь же глубокие, суровые и вдохновляющие слова. В них поражает гигантский антропоцентризм, отождествление человеческой деятельности с общим смыслом мировой машины, так что бессмертие природы оказывается в зависимости от способности людей всецело отдаваться настоящему. «Будьте уверены, что хотя жизнь людей коротка, но времени всегда будет достаточно у того, кто умеет его беречь и не тратить по-пустому; ведь природа человека даровита, и тот, кто настойчив, чудесно преуспевает в действии»[530]. Леонардо да Винчи высказывал сходные мысли: подлинная величина отпущенного человеку времени определяется тем, как он сумеет его использовать. Таким образом, время, заполненное действием, относительно. Оно обнаруживает способность расширяться или сжиматься в соответствии с интенсивностью исторического творчества. Вскоре Рамус приравняет свой век к четырнадцати предшествующим векам. А Кампанелла бесподобно выразится в «Городе Солнца», что за последние сто лет в мире было больше истории (piu historia), чем за четыре тысячелетия[531].

Чувство «полноты времени» стало в XVI в. еще острей, чем прежде, – чувство расширения и убыстрения истории. Но оно утратило гуманистическую социальную и экзистенциальную целостность, обрело – только теперь! – более узкие, по преимуществу научно-технические рамки. Открытие Нового Света произвело ошеломляющее впечатление. Современники прекрасно осознавали масштабы события, которое Гвиччардини назвал «одним из самых памятных среди всего, что произошло в мире за многие века», а Бембо – «величайшим и прекраснейшим из всех, которые когда-либо видела какая-либо эпоха». В 1508 г. кардинал-гуманист Эгидий да Витербо заявил, что пришли времена, возвещенные Сивиллой. «Птолемей описал только половину мира», теперь же, при правлении папы Юлия, «нет больше ничего в целом мире, что не было бы известно»[532].

Больше всего поражали факты, прямо опровергавшие единодушное мнение всех авторитетов древности. Географические открытия нанесли удар не столько, как принято думать, по средневековому теологическому сознанию, сколько по гуманистической «словесности», по ренессансной ориентации на античность. Представление о непогрешимом совершенстве античной мудрости незамедлительно рухнуло. Особенно ясно это сформулировали французы, не отягченные солидной антикизирующей традицией