Конечно, Кампанелла, хотя борьба против реформационных и еретических идей составляла один из центральных пунктов его деятельности, не мог быть философом Контрреформации в плоском смысле поддержки католической реакции. Кампанелла желал обновить католицизм в ответ и на Реформацию, и на охранительную и инквизиционную реакцию после Тридентского собора. Он был на крайнем левом крыле контрреформационного течения. Если понятие «левая Контрреформация» звучит странно (хотя никого не смущает амплитуда позиций внутри Реформации от Мюнцера до Меланхтона), то можно воспользоваться уже распространившимся в современной историографии термином «католическая Реформация».
Ибо речь идет не об официальных и репрессивных, проникнутых негативным пафосом консервации институтах и действиях «воинствующей» церкви. Наряду с ними существовали весьма разнородные стремления к очищению католицизма, которые в своих наиболее радикальных проявлениях – начиная с Савонаролы – окрашивались в утопические и плебейские тона. То была реакция в широком смысле слова на идеи, институты и формы жизни, выдвинутые не только Реформацией, но и Ренессансом, и вместе с тем реакция на крушение ренессансного мышления и гуманистического мифа, на мрачные и разочаровывающие стороны протестантизма, и, наконец, реакция на реакцию римской курии. То были, в частности, надежды ответить на трагический вызов истории и спасти многие ренессансные ценности, вернувшись к углубленному католицизму. Если мы не учтем, насколько сложна была откатная волна католицизма в Италии (и Европе) XVI–XVII вв., и будем расценивать каждое усиление пиетизма как уступку католической реакции в узком смысле слова, мы рискуем ничего не понять в Мерсенне и Паскале, Торквато Тассо и Палестрине, Эль Греко и Джоне Донне.
Однако и такой подход недостаточно широк, размежевание в духовной жизни эпохи шло не только по конфессиональной линии. Уже процитированный мною В. Боусма убедительно показал, что секуляризация в XVII в. состояла не в упадке благочестия (она могла отлично уживаться с религиозным настроением). Секуляризация заключалась «в принципе автономии различных сфер человеческих интересов, будь то политика, экономика или культура. Для современников суть дела была в следующем: либо позволительно заниматься разнообразными делами мира сего в соответствии с основаниями, выведенными лишь из конечных человеческих целей, которым эта деятельность служит, либо, напротив, она должна быть подчинена и служить высшим духовным целям… Таким образом, секуляризация угрожала традиционному представлению об обществе как структурном единстве под властью единоличного главы и как функциональном единстве, в котором вся деятельность должна быть подчинена высшим целям». Соответственно наиболее общий субстрат реакции был заключен в восстановлении «систематического мышления», «настаивавшего на связи всех сторон человеческого опыта со средоточием универсальной и, следовательно, абстрактной истины. Таким образом, этот подход обновлял не только ощущение приоритета вечных ценностей, но и, что самое главное, уверенность в их общей применимости к мирским делам…»[567]
Философской основой такой реакции, которая, по верному замечанию В. Боусмы, была и католической, и «протестантской Контрреформацией», служило возвращение к богатейшей средневековой схоластической традиции – нередко в сложных комбинациях с новейшими мыслительными достижениями, которые уже не могли быть попросту устранены. Ни один из двух указанных типов интеллектуальной ориентации не встречался в чистом виде. Тем не менее нетрудно назвать некоторые известные имена нового направления мысли (Декарт, Галилей, Бэкон, Гассенди), а также характерные течения вроде «макьявеллизма» и «эпикуреизма», ненавистные для Контрреформации. Все они ненавистны также для Кампанеллы или не поняты им.
Только в широчайшей панораме эпохи, где свет и тени смешаны по-барочному причудливо и драматически и где «контрреформационный», мистический дух универсализма часто принимал отнюдь не официальную и не ортодоксальную окраску, может найти себе место и объяснение странный монах из Стило, создавший обновленную метафизическую систему католического синтеза Вселенной и Человека во имя грядущего всемирного братства.
4–5 июня 1601 г. Кампанелла с помощью тюремщиков опытным путем проверил теорию свободы воли. «В течение сорока часов я был вздернут на дыбу с вывернутыми руками, и веревки рассекали мне тело до костей, и острый кол пожирал, и сверлил, и раздирал мне зад и пил мою кровь, чтобы вынудить меня произнести перед судьями одно только слово, а я не пожелал его сказать, доказав, что моя воля свободна» (с. 29). Читать это страшно.
Это известный героизм, это очевидная мука, но под покровом понятного и – рискну почти кощунственно сказать – внешнего трагизма лишь начинается истинная трагедия. Кампанелла был в гуще новаций века, он опьянен его открытиями, он переписывался из тюрьмы с десятками людей, ценивших его сочинения, которые расходились по всей Европе. Но он был удивительно одинок – не в тюремных стенах, а в переписке с друзьями и покровителями. В сущности, он чужой всем современникам и всем идейным движениям века, в том числе и тем, которые отстаивал. Он воевал с перипатетиками, «макьявеллистами», еретиками, его имели основания ненавидеть в Венеции и Нидерландах, в Германии и даже в родной Калабрии (после того, как он подал советы об увеличении там налогов). Сильные мира сего дорожили его астрологическими познаниями, но не слушали его проповедей, а о простонародье он написал горький сонет: «Огромный пестрый зверь, простой народ… коль научит его иной, так им же и убит».
Что касается европейской интеллигентской элиты, то для нее Кампанелла оставался фанатичным мужиком. И он – великий католик на свой лад – стал самым великим мучеником католической Контрреформации. Не Галилей, не Монтень, не Декарт, не люди, с наибольшей чистотой выразившие новизну эпохи, а он, фра Томмазо.
«Город Солнца» сохранился, потому что коммунистическую идею Кампанелле удалось выразить резче, чем другим. Все остальное вскоре кануло в забвение, но ведь он дорожил этими десятками трактатов никак не меньше, чем «Городом Солнца», вовсе не считал их «остальным». Весь неизмеримый труд был впустую, ибо Кампанелла находился в тюрьме у себя, а не только у инквизиции. Ни в одной области он не сказал по-настоящему нового слова. Он был «непоследовательным» телезианцем, «непоследовательным» сенсуалистом, он не смог переварить коперникианство и пр. Тем не менее Кампанелла подлинно велик, и без него история XVII в. не полна. Почему? Кампанелла писал: «Я не смею вслед за Патрици полагать бесконечными пространство и тела». А. Х. Горфункель поясняет это «не смею»: тогда рухнула бы натурфилософия Кампанеллы. Но, следовательно, рухнул бы и его католицизм. Его социальная утопия. Его вера в объединение мира. Все связано – и рухнуло бы, достаточно сдвинуть с места хоть одну посылку. Основа этой связи – желание непосредственного и немедленного тотально-преобразующего социального действия. Здесь и сейчас.
«Написано: Вспомнят и обратятся к Господу все края земли. Следовательно, на земле»[568].
В этом пронзительном «на земле» – главное. В этом судьба Кампанеллы среди лучших умов и идей эпохи. Представьте себе Гамлета, не ведающего сомнений, питомца Виттенберга, следующего наставлениям покойного отца и призывающего на помощь Фортинбраса. Иными словами, представьте себе человека, который желает действовать в совершенно изменившейся ситуации, когда новый способ действовать еще не найден, а прежний непригоден, и действовать можно, лишь опираясь на старую (католическую) систему мышления и старую (католическую) организацию. Представьте себе создателя утопии Города Солнца, для которого было превыше сил видеть в ней утопию, и он обращается к другому человеку со словами: «Город Солнца, который я изобразил, а тебе надлежит воздвигнуть, да воссияет вечным и немеркнущим светом» (с. 222). Кто этот другой человек? На сей раз кардинал Ришелье… Раньше Кампанелла обращался к испанскому королю. Он, между прочим, сетовал, что испанцев недостаточно для покорения мира, ибо их женщины по своей религиозности или из-за климата бесплодны, и советовал испанцам оплодотворять женщин других наций, «испанизируя» человечество. Хорошо бы также продавать в Неаполитанском королевстве замену смертной казни ссылкой в колонии по определенной таксе, исключая еретиков и мятежников: пожалуй, судьи будут умышленно выносить смертные приговоры, но правосудием все равно всегда торгуют, так пусть выручка попадает не в карман судей, а в испанскую казну[569].
Это предлагал обличитель «макьявеллистов», которых он определял как тех, «в ком живет коварство, основанное на себялюбии и неверии в религию». Коварство дурно, если им пользуются в персоналистских и частных целях. Но оно естественно, если при этом думают о человечестве. Кампанелла думал о человечестве и отвергал ренессансное «себялюбие».
Он сберег ренессансный пафос мифа о человеке, но возвышал не личность, а общину и видел смысл существования не в культуре, а в социальности, пронизанной высшими христианскими целями. Он сберег ренессансную страсть к новизне, но отринул светскость и античность. Он превратил антидогматизм в оружие утверждения абсолюта.
Невозможно представить себе массовое движение под лозунгами Ренессанса. Ренессансные завоевания годились только для индивида, но индивид оказался бессильным в катаклизмах нового времени, социальное развитие, адекватное взлетам духа, было блокировано, поставив под сомнение прежнюю идеологию. Ренессанс – саморазрушительный миф, его открытость в будущее была залогом демифологизации. Только божественность Бога не боится исторической критики. Бог вне истории, поэтому до нового времени всякое крушение мифа – только смена богов. Но провозглашенная Возрождением божественность человека с неизбежностью должна была развеяться перед лицом этой критики, трагической или прозаической. Тогда телеологическая поэзия мысли была постепенно изгнана из своего последнего ренессансного прибежища. В этой-то социальной и мыслительной западноевропейской ситуации явился Кампанелла и не мог не оказаться совершенно одиноким со своей комбинацией контрреформационных идей, утопического социализма и «новой философии». Кампанелла искал выход в возврате к средневековой соборности и одно это резко отделило его от всех, кто