Таково и следующее далее описание крещения Иисуса в Иордане – в виде обстоятельной жанровой сцены, взывающей, как обычно у нашего кума Тициана, к живописному изображению, впрочем, с обычными для Аретино многочисленными речами, в том числе разговору прямо между Иоанном и Христом, куда более многословному, чем у Матфея (с. 75–77). И вот всё и вся – включая взнузданных и запряженных горячих коней, замерло «в ожидании чудес, кои должны были вскоре произойти» после последней внушительной реплики Христа своему Крестителю, вдруг затрепетавшему и смущенному миссией, возложенной Господом на него, недостойного смертного, «погрязшего в грязи мира сего».
И чудеса не замедлили произойти. С небесными катаклизмами, с остановкой солнца над повозкой (carro – как известно, непременная праздничная деталь возрожденческих празднеств) – с прекращением бега облаков, с появлением четырех ангелов в красочных искрящихся одеяниях, с рефлексами закатного солнца. Люди из свит, сопровождавших их обоих, тоже бросились в реку креститься, как и сказано в Новом Завете. Но Аретино, конечно, не может тем и ограничиться. Сочно зазеленели и расцвели берега Иордана, распустились водяные лилии и – разве не трогательная лубочная выдумка? – «рыбы, сновавшие меж святыми ногами… радовались, любуясь ими» (с. 76). Происходит обоюдное крещение. Появляется Святой Дух в образе голубя в диадеме, и писатель на двух страницах тоже не жалеет красочных подробностей об облике голубя. Что же до воды Иордана, то «можно было позавидовать, что она остается в этой реке». Помянут по поводу святого блаженства при сем людей и природы – для сравнения в духе времени – «Эрот, нареченный блаженным, после того как он услышал песни Аполлона» (!). «Все смолкло. Молчала вода, онемел ветер», пока не запел Голубь: «Се мой возлюбленный сын, и его доброта мне любезна». (Ср.: Матф. 3:17: «И се, глас с небес глаголющий: Сей есть Сын Мой возлюбленный, в Котором Мое благоволение»). Но по воле Аретино – в ответ снова возвышает голос Креститель…
Что-то я никак не могу выполнить свое благое намерение, словно покорно следуя за излишествами Аретино. Хотя и решил по необходимости укоротить затянувшийся пересказ (тем более, мы добрались лишь до второй трети текста, и все главное вроде еще впереди)…
Но как нам отнестись ко всему этому? Восхититься некой – ренессансной? – игровой раскованностью и изобретательностью рассказчика, излагающего, хотя и сверяясь порой с Откровением, – притом, по-видимому, легко, без помарок и переделок – все, что ему сиюминутно придет в голову и тут же возникает на кончике языка? Поддаться, как и его тогдашние читатели, забавному очарованию сказочного текста, кое в чем ренессансного по стилю и мотивам? Или все же призадуматься – как и в отношении поделок Пьетро в любых иных жанрах – над измельчанием и опустошением сюжета, над неудержимостью слишком поверхностного глаголания, не обеспеченного серьезной культурной или сакральной задачей?
В самом деле. Посреди последней страницы о крещении, без какой-либо паузы и графического перехода к следующему разделу (так, впрочем, и у Марка, 1, 12), Аретино принимается за трагический эпизод с сорокадневным удалением Христа в пустыню и с искушениями дьявола. Тут ему пригодился не Марк, а, Матфей (ср. От Матфея, 1, 11 и сл.) и Лука (От Луки, 4, 13 и сл.). Но какой-либо трагизм и многозначительность, как обычно у Аретино, выветриваются. Сатана, как мы помним, берет Богочеловека «на весьма высокую гору и, показывает Ему все царства мира и славу их. И говорит Ему: „все это дам Тебе, если падши поклонишься мне“».
Как же поступает наш Пьетро (с. 80–82)? О, неожиданно и потрясающе! Он, воспользовавшись поводом, с удовольствием перечисляет поименно все известные ему тогдашние царства и края, демонстрируя пределы тогдашних геополитических познаний и хвастая своей приблизительной и показной эрудицией.
Всего упомянуто… 108 наименований!
Подобный, хотя, как помнится, куда более скромный количественно, перечень христианских стран и итальянских городов, известен, скажем, у Данте в «Комедии». Однако ведь там он дан в осмысленном, страстном моралистическом и художественном контексте вселенской инвективы о всемирном повреждении нравов. А у нашего Пьетро этот грандиозный список вдруг появляется просто так… для орнамента. Уж такова его квазиренессансная элоквенция. К мировоззренческой идее varietà никакого отношения этот перечень, разумеется, не имеет, хотя внешне пуповина тянется именно к ней.
Посрамленный Сатана удалился «в царство Плутона», и верный себе Пьетро не удерживается от основательного описания, как тот при сем выглядел, и пр. Далее он передает по своему вкусу, то приближаясь к тексту Нового Завета, то на свой лад отходя от него при изложении поучений и притч Христа (весьма скупом и бедном сравнительно с Заветом), а также сотворенных им чудес (это подробней). В некоторых случаях повествователь, по своему обыкновению, прибегает к форме диалога, например, между Христом и падшей женщиной (с. 110–111) или Христом и самаритянкой у колодца, когда Иисус просит у нее испить воды (с. 111–113).
Как известно, евангелисты тоже любили воспроизводить разговоры Христа с самыми разными слушателями, и речи Христовы составляют едва ли не основной текст их творений. Но таким образом они вводили непосредственное Откровение, то есть не только жизнь Иисуса, но учение Христово. Это ведь и было их главным смысловым заданием. Аретино же интересуется в подавляющей степени именно бытописанием и наиболее выгодными для сочинителя фабульными или живописными деталями оного.
Диалог с самаритянкой[585] взят довольно точно по Иоанну (4, 6–29), случай для Пьетро не частый (причем у евангелиста семь реплик произносит самаритянка и шесть Иисус, а у Аретино реплик даже несколько меньше, всего десять). Впрочем, он преспокойно опускает самые важные, поучительные слова из этого обмена речами, а именно «Бог есть дух, и поклоняющиеся ему должны поклоняться в духе и истине». Для Пьетро это, пожалуй, чересчур уж метафизично и отвлеченно. Зато щедрая фантазия нашего женолюба позволяет Аретино, как всегда, охотно повествовать об облике, одеянии, возрасте и женском очаровании персонажа, охарактеризованного Иоанном просто как «самаритянка» и «женщина». Это очень, если позволительно так выразиться, человеческий и даже бытовой разговор, поэтому Аретино охотно его включает в свой текст.
Христос по ходу разговора молвит, что она имела пятерых мужей, а теперь живет с мужчиной вне брака, и этим знанием о дотоле неизвестной ему и случайно встреченной у колодца поражает женщину и побуждает предположить, что перед нею пророк и Мессия. Аретино притом воодушевленно расшивает и по собственной канве: «…Появилась некая самаритянка, возраст которой начинал медленно, но все более быстрыми шагами, сходить с высоких ступеней молодости. Но она была [еще] вся полна жизни и вся одушевлена, ее украшали благородные манеры, она глядела и говорила с грациозным достоинством. Она была облачена в многоцветное одеяние. Ее волосы были прибраны под алой тафтой, причудливо перехваченной. Опоясанная золоченной повязкой, она обнажала только ступни и ноги до колен в меру дозволенного. Одной рукой она поддерживала сосуд, другой приподнимала полу одежды» (с. 111–112).
Повторяю, у Иоанна обо всем этом ни слова, да ничего подобного у него и быть не могло. Аретино же обычно не упускает описывать облик и одежду персонажей, особенно женских.
Поскольку Евангелия устроены по-разному и повествуют, как всем известно, поразительно несходно, так что Марк, например, в отличие от Матфея и Луки, опускает и непорочное зачатие, и рождение Христа, и бегство в Египет (то же у Иоанна), а самую насыщенную проповедь Христос у него речет собравшимся «у моря», а не с горы, – это дает Аретино некую свободу отбора. Плюс свободно перемещаемые апокрифические делали и собственные авторские фантазии. Он не помышляет как можно полней соединить информацию всех канонических Евангелий, все их эпизоды, создать или хотя бы использовать известный средневековый компендиум. Хотя объем сочинения Аретино как раз позволял многое. Но неизменно показательно, чем он этот объем наполнял.
Что до сугубо писательских домыслов и красот, то по отношению к такому сюжету они сомнительны, во всяком случае для XVI века. Однако вот что позволительно вольно предположить. Может быть, когда Пьетро замечал, что о Христе известно больше, чем поведали евангелисты (см. выше), он отчасти имел в виду именно то, что в каждом Евангелии есть много такого, чего совершенно нет в других, даже при частичном наличии параллельных мест. Каждый евангелист поведал лишь о некоторых чудесах, а не обо всех, присутствующих в полном новозаветном корпусе. А ведь Аретино знал также и о существовании апокрифических преданий и домыслов. Иначе приведенные мной его слова звучали бы странно и глуповато.
Итак, Аретино имел право на отбор.
Но случайно ли он перенес в другой момент повествования и заметно укоротил, преобразил и разбавил Нагорную проповедь (с. 133–135)? Видимо, чересчур уж она серьезна, напряжена и многосмысленна для бойкого венецианского сочинителя. Зато «Отче наш» разбух раз в семь и стал дидактической рацеей скорее, чем молитвой.
Для Аретино, как уже было отмечено, прежде всего важны эффектные ситуации и поводы для беллетристического живописания, довольно неожиданные. Вот фарисеи приводят к Христу подробно описанную Аретино «дрожащую женщину» «с глазами, полными слез и с лицом, подобным солнцу, затянутому облаками, с подбородком, склоненным к груди». У Иоанна (8, 3–11) этого, конечно, нет. Христу говорят, что эта женщина «преступила святость брака и осквернила чистоту брачной постели. Так что суди ее по заповеди Моисеевой». По Иоанну, Иисус сначала ничего не отвечал, но, «наклонившись низко, писал перстом на земле, не обращая на них внимания». Аретино полагает, что Господь начертал не что иное, как известные слова «Кто из вас без греха» и т. д. Согласно евангелисту, фарисеи продолжали спрашивать, тогда-то Христос и произнес эти слова. Согласно же Аретино, собравшиеся зашумели и не могли п