Избранные труды в 6 томах. Том 1. Люди и проблемы итальянского Возрождения — страница 81 из 96

Очень подробна история воскрешения Лазаря, и опять в сочинении появляется Магдалина, чья великая краса поблекла после пережитого. Автор замечает, что не знал бы, чему уподобить теперь ее облик, если бы не воспоминание о статуе Венеры, изваянной Фидием, «члены которой настолько повредило время, что требуется воображение, дабы представить ее сотворенной знаменитейшей рукой» (с. 142).


Остается, теперь уже действительно сжато, отметить некоторые показательные черты дальнейшей и решающей части повествования. С Книги Третьей начинается история Тайной вечери и Страстей Господних (это и есть разделы, написанные ранее прочих, уже в 1534 году). Любопытно, что встречу Христа с Девой Марией, кратко и сурово упомянутую в Новом Завете, Аретино превращает в трогательную новеллу, заняв четыре страницы ласковыми и печальными речами Сына и Матери. (Ниже эта фабульная линия еще чрезвычайно разрастется). Затем на трапезе у Симона вновь появляется «сестра Марфы», превращенная нашим женолюбом в одного из главных персонажей жития Христа. Автор детально описывает ее поблекший облик – «как сад лилий, побитый градом» – и ее «юбку, которая так ревниво охраняла теперь ее плоть, что не позволяла показать хотя бы малую часть тех сладострастных прелестей, которые ранее она так стремилась обнаружить». Магдалина занята омовением ног Христа и обращается к нему с новой проникновенной репликой (с. 155–156). И это отнюдь не последнее ее появление на сцене.

Затем тут же, по контрасту, на сцену выводится готовый к предательству Иуда Искариот, всячески обвиваемый змеей, проникшей под его одежду. Он деловито договаривается с фарисеями о предательстве и наставляет толпу. Следует рассказ о пасхальной вечере, знаменитые слова Христа, и ответное волнение, и вопрошание каждого из одиннадцати апостолов («Не я ли это?»), а также – особо и живописно – поведение, жесты и слова Иуды. Все это близко к тексту Нового Завета и вместе с тем в очередной раз очень похоже на воспроизведение живописного сюжета. Об Иуде в дальнейшем тоже рассказано очень обстоятельно, сначала как об уверенном предводителе толпы, направившейся схватить Христа, с обращенными к этой толпе речами (с. 170), притом занятно, что Аретино приплетает к предательству Иуды выпад… против Лютера (с. 162). А затем, не менее подробно, с монологом на страницу, о раскаянии Иуды и попытке вернуть тридцать сребреников. Вместо нескольких евангельских стихов на эту тему (ср. от Матфея, 27, 3–5) Аретино разворачивает особую риторически психологизированную фабульную линию (с. 185–187).

Другая еще более обстоятельная и любопытная линия связана с Пилатом. Аретино, хотя и внимательно черпая из Нового Завета, притом всячески усиливает благожелательность усилий и душевные терзания римского прокуратора (например, с. 181). «Поистине Пилат был между священным и каменным, его мучило сознание, что он будет вынужден вынести приговор Иисусу, и он употреблял всяческое искусство, чтобы освободить его» (с. 189). Пилат более всего поражен тем, что «Христос то приближается к божественности, то к человечности, и становится то Богом, то человеком» (с. 179). Такова, конечно, искренняя и незатейливая «христология» самого Пьетро. Догматическая и таинственная идея неразрывности и неслиянности в Богочеловеке обоих начал, противостоявшая и арианству, и монофизитству, далека от сочинителя-простолюдина. Назвать Аретино своего рода инстинктивным арианином было бы умозрительной натяжкой. Посему Иисус у него словно бы попеременно – и это красная нить всего текста – то Бог, то человек «or Dio, ora uomo». К первому относится сказочно-религиозная окраска повести; ко второму – преобладающий в ней и подчеркнутый названием интерес, решимся сказать, приключенческий и романический. Христос оказывается необыкновенным героем истории, разворачивающейся на земле с участием Небес.

Аретино за три века до Ренана и за четыре века до Булгакова (при всей заведомой некорректности этого условного сопоставления) понимает двусмысленность и трудность положения, в котором оказался римский правитель Иудеи. Пилат захвачен личным сильным впечатлением от странного узника фарисеев, загадочного как в речах, так и особенно в молчании, в величавости и в безразличии к предназначенному исходу своей земной судьбы, – и угнетен необходимостью считаться с иудеями и их жрецами, дабы быть лояльным к римскому Кесарю. Так Аретино уточняет психологические и особенно политические мотивировки, объясняющие, почему «доброта Понтия была сломлена вероломством Иудеев» (с. 178–179). Заодно, толкуя о жесткости правившего в то время императора, автор поминает Нерона и Калигулу (с. 176).

Кстати говоря, характерно, что мотив вины иудеев, притом павшей навеки и на грядущие поколения, звучит у Аретино чаще и резче, чем в Завете (с. 181: «Oh crudeltade ebrea… la pena de la tua colpa cadesse sopra di quelli che non che avessero peccato, non erano ancor nati», etc. Ср. от Матфея, 27, 25).

Единственный стих с упоминанием жены Пилата (от Матфея, 27, 19) превращается в насыщенную вставку. Но если, по Евангелисту, жена только послала сказать Пилату: «Не делай ничего Праведнику Тому, потому что я ныне во сне много пострадала за Него», то Аретино смело сочиняет по этому случаю целую историю. Ухватившись за упоминание о каком-то страшном сне Проклы, писатель рассказывает, что во сне явился к ней демон, принявший облик некоего лица, с опущенной головой, увлажненными глазами, тишайшими и смиренными речами, и т. д. Сатана весьма тонко рассчитывал, что, как и в случае раскаяния Иуды, зло и добро поменяются местами, и наоборот, так что благие слова Проклы лишь ухудшат дело. Посему он, то есть тот благовидный человек, под видом коего он предстал, велит во сне Прокле встать и направиться к супругу, дабы предупредить его, что, ежели тот не откажется от приговора «совершеннейшему человеку», земля разверзнется у Пилата под ногами. «И горе тебе тоже!» (с. 180, etc.). Потрясенная видением Прокла встает с постели и лихорадочно поспешает туда, где был Понтий, и «обращается к нему с теми словами, которыми жены проникают в сердца мужей, и поведала ему то, что ей велел поведать демон». После чего как раз Пилат и предлагает помиловать согласно еврейскому обычаю именно Христа, а толпа орет в ответ: «Пусть умрет Иисус и будет помилован Варавва». Так Аретино вплетает в евангельский сюжет прямое вмешательство демона и политико-психологические изощренности, заодно сгущая занимательную мелодраматичность.

Что же до одинокого горестного моления Иисуса в саду Гефсиманском, то Аретино придумывает собственную более пространную версию обращения Христа к Отцу – помимо краткой трагической фразы. И вводит в этот сюжетный момент видение Иисусом «Рая и гармонии его сфер» (с. 166). Бог-Отец, вообще все время переживающий происходящее, ответствует Сыну. Аретино забирается в своих сочинительских выдумках так далеко, что впервые вдруг чувствует потребность предупредить читателей: Христос «не произнес слов, которые я говорю, но я воображаю, что Он должен был бы сказать…». Далее следуют измышленные автором новые обращения Иисуса к Богу-Отцу и Небу (с. 166–167).

Необходимо признать, что в заключительных разделах «Человечности Христа» Аретино достигает наибольшей связности и свободы, а также воодушевления. Писатель умело сплетает разные линии и эпизоды. Крестный ход изображен по-настоящему красочно и, пожалуй, впервые в духе живописной варьета (с. 172–173). Выразительно и сказочно-устрашающе описаны двое разбойников, распятых одесную и ошую Христа (с. 183–184). Опять подтверждается, что Аретино всякий раз считает необходимым описать в малейших подробностях внешность и одежду персонажей. Это касается карикатурно-чудовищного безобразия распятых разбойников, и того, который хулил Христа, и того, кто воззвал к нему с жалостью и молитвой (с. 183–184). Аретино дает волю воображению касательно «всех изъянов, которыми может наделить природа», описывая лоб, глаза, брови, губы, подбородок…

Это тщательное разглядывание относится и к самому Иисусу на кресте, лицо и нагое тело которого Аретино дает читателю увидеть воочию, подчас в мельчайших деталях, очень крупным планом (с. 182–183). Каждый эпизод – что-то вроде программы для живописца.

Желая и напугать, и растрогать, и удивить читателя, Аретино замечает, что Христа «преступные люди принялись бичевать с такой свирепостью, будто дождь бичей, излившийся на его плоть, отделил божественность от человечности, как огонь от воды или золото от серебра, так что человеческое оставалось все черным от ударов, а божественное, хотя и не оставалось беззащитным, но поддерживало человечность, искаженную муками. И зимние ветры, и летний град не падают с неба так часто, как удары обрушивались на Христа, оскверняя его тело, столь далекое от всякой брутальности. И звуки ударов, хлеставших по его спине, были такие громкие, что слышны были и в Раю». Донеслись они и до Бога-Отца, и тот с трудом сдерживал гнев по поводу наших грехов и наказал людей впоследствии войнами, чумой и голодом. Мучители были столь бессердечны, что даже «змеи из Ливия, африканские львы и гирканские тигры, окажись они там, расплакались бы» (с. 184–185). Таковы орнаментальные красоты в духе освоенного Аретино жанра. Не упускает автор и разъяснить в духе аллегорических топосов, что крест был сколочен из досок пальмы и кедра, ибо пальмой венчают победителя – того, кто «поверг смерть своей жизнью. А кедр, который сохранен навсегда, означает его вечную славу» (с. 189–190).

Затем в ход повествования о Голгофе вступает Дева Мария, Аретино отводит трогательным ее страданиям и разговорам с измученным сыном или с теми, кого исцелили его чудеса, около четырнадцати страниц! (с. 194–203, 206–207, 213–215). «Увы, вот и Дева, увы, вот появляется и она, увы, в ее появлении меня так волнует волнующая ее скорбь, что память исчезает (fugge) из предмета рассказа (materia), предмет рассказа из дарования, дарование из стиля, и стиль из чернил, и чернила с пера, и перо с бумаги». Среди прочего любопытно, что Аретино умело закругляет повествование, возвращая Деву и читателя к началу, то есть к Благовещению и непорочному зачатию. И Дева речет: «Поскольку это не подобает и не позволительно, я не хочу сказать, что Гавриил повинен в том, что я не в силах плакать, как должны плакать матери из-за страданий сыновей. Потому что, если он сказал бы, когда возвестил, что Иисус родится от меня, каким о