Издержки хорошего воспитания — страница 10 из 58

— Эх ты, вундеркинд! — воскликнула она.

— Ладно, если хочешь, называй меня так. Я уже как-то сказал, что старше тебя на десять тысяч лет, — так оно и есть.

Она снова рассмеялась:

— Я не люблю, когда меня не одобряют.

— Пусть теперь кто-нибудь попробует!

— Омар, почему ты решил на мне жениться? — спросила она.

Вундеркинд встал и засунул руки в карманы:

— Потому что я тебя люблю, Марша Медоу.

И тогда она перестала называть его Омаром.

— Милый мой, — сказала она, — а знаешь, я ведь тебя тоже вроде как люблю. Есть в тебе что-то такое — не могу сказать что, — но всякий раз, как ты оказываешься рядом, по моему сердцу будто бельевой валик прокатывается. Вот только, радость моя… — Она осеклась.

— Только — что?

— Только — целая куча разных вещей. Тебе всего восемнадцать лет, а мне почти двадцать.

— Да пустяки это! — оборвал ее он. — Давай скажем так: мне девятнадцатый год, а тебе девятнадцать. Выходит, мы почти ровесники, если не считать тех десяти тысяч лет, о которых я только что упомянул.

Марша рассмеялась:

— Есть и еще всякие «только». Твоя родня…

— Моя родня! — гневно воскликнул вундеркинд. — Моя родня пыталась сделать из меня чудовище. — Лицо его побагровело — такую он собирался выговорить крамолу. — Моя родня может пойти куда подальше и там попрыгать!

— Ничего себе! — опешив, воскликнула Марша. — Прямо вот так? Да еще и на гвоздях, да?

— Вот именно, на гвоздях, — восторженно согласился он. — Или еще на чем угодно. Чем больше я думаю о том, как они превратили меня в высушенную мумию…

— А что тебя заставило так о себе думать? — негромко спросила Марша. — Я?

— Да. С тех пор как я встретил тебя, я завидовал каждому человеку, которого встречал на улице, потому что все эти люди раньше моего узнали, что такое любовь. Прежде я называл это «половыми позывами». Господи всемогущий!

— Есть и другие «только», — не унималась Марша.

— Какие еще?

— На что мы будем жить?

— Я буду зарабатывать.

— Ты же учишься.

— Велика важность, получу я степень магистра или нет!

— Хочешь быть магистром Марши, да?

— Да! Что? В смысле, нет!

Марша рассмеялась и, перебежав через комнату, уселась к нему на колени. Он судорожно обнял ее и запечатлел легчайший поцелуй где-то поблизости от ее шеи.

— Какой-то ты весь белый, — задумчиво произнесла Марша, — вот только звучит это немного нелогично.

— Да хватит тыкать мне в глаза здравым смыслом!

— Ничего не могу с этим поделать, — уперлась Марша.

— Ненавижу вот таких ходячих автоматов!

— Но мы…

— Заткнись!

Ушами Марша говорить не умела, пришлось заткнуться.

IV

Хорас и Марша поженились в начале февраля. Это произвело беспрецедентную сенсацию в научных кругах как Принстона, так и Йеля. Хорас Тарбокс, которого в четырнадцать лет превозносили в воскресных приложениях ко всем столичным газетам, отказался от карьеры, от шанса стать ведущим мировым специалистом по американской философии ради того, чтобы жениться на хористке, — они превратили Маршу в хористку. Впрочем, как и все современные истории, скандал вспыхнул и быстро выдохся.

Они сняли в Гарлеме квартирку. Порыскав две недели, причем за это время его представления о ценности научного образования претерпели необратимые изменения, Хорас устроился клерком в южноамериканскую фирму, занимавшуюся экспортом, — кто-то сказал ему, что экспорт очень перспективное дело. Было решено, что Марша еще несколько месяцев останется на сцене, пока муж ее не встанет на ноги. Жалованье ему для начала положили в сто двадцать пять долларов, и, хотя, разумеется, было обещано, что через каких-нибудь несколько месяцев оно удвоится, Марша наотрез отказалась пожертвовать ста пятьюдесятью долларами в неделю, которые тогда зарабатывала.

— Звать нас с тобой теперь, милый, «Голова и плечи», — сказала она нежно. — Так вот, плечам придется еще немножко потрястись, пока голова не устаканится.

— Мне это не по душе, — объявил он мрачно.

— Понимаю, — ответила она с нажимом, — однако на твое жалованье нам даже за квартиру не заплатить. Не думай, что я рвусь на публику, я вовсе не рвусь. Я хочу быть только твоей. Только это ведь и свихнуться недолго, если сидеть в одиночестве дома и считать подсолнухи на обоях, дожидаясь, когда ты придешь с работы. Как начнешь зарабатывать триста в месяц, я сразу брошу сцену.

Как бы ни страдало его самолюбие, Хорас вынужден был признать, что ее план куда разумнее.

Март сменился апрелем. Май сделал строгое и велеречивое внушение бунтовщикам — паркам и ручьям Манхэттена, и они были очень счастливы. Хорас, у которого вообще не имелось никаких привычек — так как никогда раньше не было времени их сформировать, — оказался податливейшим материалом, чтобы вылепить прекрасного мужа, а поскольку у Марши не было решительно никакого мнения об интересующих его предметах, никаких разногласий между ними не возникало. Умственные их сферы практически не пересекались. Марша играла роль домашнего эконома, а Хорас продолжал существовать в своем прежнем мире абстрактных идей, регулярно выныривая из него, чтобы громогласно и очень приземленно выразить жене свое обожание и восторг. Она не переставала его изумлять оригинальностью и непредвзятостью мышления, деятельным трезвомыслием, неизменной жизнерадостностью.

А коллеги Марши по варьете, куда она к этому моменту переместила свои таланты, поражались той невероятной гордости, с которой она отзывалась об умственных способностях мужа. Они-то знали Хораса как очень худого, неразговорчивого, незрелого с виду юнца, который каждый вечер забирал ее домой после спектакля.

— Хорас, — сказала Марша однажды вечером, встретившись с ним, как обычно, в одиннадцать, — ты вот стоишь там в свете уличных фонарей и страшно похож на привидение. Ты что, похудел?

Он невнятно качнул головой:

— Не знаю. Мне сегодня прибавили жалованье до ста тридцати пяти, и…

— Слышать ничего не хочу, — строго заявила Марша. — Ты не спишь по ночам и этим себя убиваешь. Читаешь все эти толстые книги по экономии…

— Экономике, — поправил Хорас.

— В общем, читаешь их каждую ночь, когда я уже сплю. И еще ты опять начал сутулиться, как до свадьбы.

— Но, Марша, я должен…

— Ничего ты не должен, дорогой. Тут у нас пока вроде как я за старшего, и я не позволю, чтобы мой милый испортил себе глаза и здоровье. Тебе нужно хоть немножко двигаться.

— Я двигаюсь. Каждое утро я…

— Да знаю я! Только от этих твоих гантелей ни жарко ни холодно. Я имею в виду — двигаться как следует. Тебе нужно записаться в спортивный зал. Помнишь, ты мне когда-то рассказывал, что раньше был отличным гимнастом и тебя даже пригласили в университетскую команду, да только ты туда не пошел, потому что был слишком занят Гербертом Спенсером?[17]

— Раньше мне нравилась гимнастика, — задумчиво произнес Хорас, — только где теперь взять на это время?

— Ну ладно, — сдалась Марша, — давай баш на баш. Ты записываешься в зал, а я за это прочитываю одну книжку из того, коричневого, ряда.

— «Дневник Пипса»?[18] Ну, она должна тебе понравиться. Совсем легкое чтение.

— Только не для меня. Мне это будет как съесть кусок стекла, а потом переваривать. Но ты столько раз говорил, как это расширит мой кругозор! В общем, давай так: ты ходишь в зал три вечера в неделю, а я набиваю себе мозги этим Сэмми.

Хорас задумался:

— Ну…

— Все, решили! Ты ради меня будешь крутить «солнце», а я ради тебя — повышать свой культурный уровень.

В конце концов Хорас согласился и на протяжении всего немилосердно жаркого лета проводил по три, а то и по четыре вечера в неделю, экспериментируя на трапеции в зале Скиппера. А в августе признался Марше, что это способствовало более продуктивной умственной работе в течение дня.

— Mens sana in corpore sano,[19] — добавил он.

— Да не верь ты в эту белиберду, — откликнулась Марша. — Я вот как-то попробовала одно из этих патентованных средств, и никакого эффекта. Ты давай продолжай заниматься гимнастикой.

Однажды вечером, в начале сентября, когда он исполнял сложную комбинацию на кольцах в почти пустом зале, к нему вдруг обратился задумчивый толстяк, который наблюдал за ним уже не первый день.

— Эй, парень, повтори-ка ту штуку, которую делал вчера.

Хорас улыбнулся ему, сидя на трапеции.

— Я ее сам придумал, — похвастался он. — А идею позаимствовал из четвертого постулата Евклида.

— Он в котором цирке работает?

— Он уже умер.

— Понятно, сломал шею, когда крутил этот номер. Я тут вчера сидел и думал: уж ты-то свою точно сломаешь.

— Вот так! — сказал Хорас, раскачался на трапеции и показал еще раз.

— И плечевые да шейные мышцы у тебя это выдерживают?

— Сперва было туго, но я за неделю сумел поставить под этим «quod erat demonstrandum».[20]

— Гм!

Хорас еще немного покачался на трапеции.

— А выступать ты никогда не думал? — осведомился толстяк.

— Никогда.

— Денежки-то немалые, если сможешь выдавать такие трюки и при этом не убиться.

— Я еще вот как могу, — объявил Хорас, и тут челюсть у толстяка отвалилась: он увидел, как Прометей в розовом трико еще раз посрамил богов и Исаака Ньютона.

На следующий вечер Хорас вернулся с работы и увидел, что Марша, довольно бледная, лежит на диване и дожидается его.

— Я сегодня дважды падала в обморок, — сообщила она без предисловия.

— Что?

— Да. Видишь ли, через четыре месяца у нас родится ребенок. Доктор сказал, я уже две недели назад должна была бросить танцы.

Хорас сел и задумался.

— Я, конечно, очень рад, — произнес он, — в смысле, я рад, что у нас будет ребенок. Но ведь это большие расходы.