– Ах, какой домик у Франкаста, – вдруг мечтательно сказал Борих, потирая белые, сдобные, как у женщины, руки. – Какой домик. Сказочный домик. Представьте себе – два этажа, с черепичной крышей, знаете – такая финская крыша, очень симпатичная, черепичка к черепичке. А галерея деревянная и сплошь отделана витражами. На тему распятия Христа. Между прочим, Национальный музей хотел их купить – эти витражи, но Франкаст отказался. – Борих почмокал, не находя слов. – И чудесный сад на три гектара. Целый парк, а не сад. Как в Версале. Беседки, пруды. Между прочим, в доме у него неплохой бассейн. И все это буквально рядом с Парижем. Он отвез меня на машине, меньше часа езды. Я смотрел его серию «Человек наизнанку», шестьдесят офортов. Завихрения, конечно. Он якобы отрывает сознание от самого себя и переводит его в мир немыслящей материи. Такая, знаете, психотехника. Это сейчас модно. Называется – психологическая компенсация безволия личности. Не наша теория. Я о ней писал – в прошлом году, в «Искусстве», в пятом номере. Но, между прочим, у него в бассейн подается морская вода. И это, заметьте, под Парижем, можно сказать, в пригороде.
– Кгм! – сказал Букетов.
Борих закатил голубые глаза: «Ах и ах!» – скрылся в портфеле. Там зачмокал, зашуршал.
Букетов сказал веско, ставя слова забором:
– Там, где художественное творчество отделяется от реальной действительности и уходит в эстетический агностицизм или отдается субъективистскому произволу, там уже нет места реализму.
– Валентин Петрович, я не успеваю, – быстро сказал Лапиков. Ручка его бежала с сумасшедшей скоростью. «Где?» – спросил Букетов. «Вот тут: агностицизм». – «…или отдается субъективистскому произволу, – медленно повторил Букетов, – там нет места реализму».
Он посмотрел на картину. И все тоже посмотрели. Климов плохо соображал. На картине был вечер. Сумерки. Колыхалась темная трава. Ива, согнувшись, полоскала в воде длинные упругие листья. Из омута торчала коряга. Небо было глубокое, с первыми проступающими звездами – отражалось в реке так, что казалось: течет не вода, а густой воздух – прозрачный, теплый и очень свежий.
– Где тут агностицизм? – раздавленным голосом спросил он.
Никто не ответил. Словно ничего и не было сказано.
– Бывал я в Париже, – нахмурясь, произнес Сигиляр. – В пятьдесят восьмом году. С делегацией то есть… Ну – вы знаете… Там еще этот был… Не помню, как его… Скандалист… Он потом развелся… Жена его выгнала…
– Прошу прощения, – торопливым и высоким голосом сказал Печакин. – Это не имеет никакого отношения к делу.
– А вот верно, вместе с тобой и ездили! – Сигиляр обрадованно поднял руку, широкую, как лопата. – Ты еще за Колотильдой ухлестывал, а она тебе по щекам надавала прямо в гостинице… Хы!..
– Позвольте, позвольте! – возмущенно крикнул Печакин. Попытался встать, застрял под столом неразогнутыми ногами. Букетов и Лапиков враз посадили его, заговорили с двух сторон – настойчиво. Печакин вырывался, но не сильно.
– И правильно надавала, – сказал Сигиляр. – Колотильда – баба самостоятельная. У нее – во! – Он показал, что именно во, отведя руку на полметра. – Ей здоровый мужик нужен, а не интеграл какой-нибудь!
– Позвольте!
– А что ей в тебе интересного – один позвоночник, – резонно заметил Сигиляр.
Печакин вырывался уже по-настоящему. Бился, как рыба в сетях: «Возмутительно!» – «Да будет тебе», – гудел Букетов, давя ему на плечи. «Я этого так не оставлю!» – «Да ладно». – «Нет, я в правление пойду, сколько можно позволять!» Лапиков хватал его за руки: «Ну успокойся, ну подумаешь: ерунда». – «Я в суд подам за клевету!» – «Ну все уже, все, – говорил Лапиков – ну закончили. Валентин Петрович, скажи ему…»
– Кгм!.. Предоставляю слово.
Лапиков встал.
– У меня есть мнение, – сказал он. Покосился на Печакина, тот шипел, остывая. – У меня мнение. Нам показывают картину. Художник Климов. На картине нарисована река и деревья. Природа, значит. А вес не проставлен. Ведь сколько можно говорить, товарищи! Ведь уже тысячу раз говорили, что нужно проставлять вес. А все равно не проставляют. Вот художник Климов, который автор, он с какого года рождения? Не мальчик уже – пора бы понять. А если мы будем складировать? Или, скажем, погрузка. И в транспортных накладных надо указывать. Я это который год говорю, а толку никакого. Пора бы. И к тому же – член Союза. Должен соблюдать.
Лапиков сел.
– Совершенно согласен, – строго сказал Букетов. – Факт вопиющий. Как полагают члены Комиссии?
– Париж… – задумчивым басом сказал Сигиляр. – Один только раз и пустили… Да… Видел там Пикассо… Пабло то есть… Ну – вы знаете… Ничего – хилый мужичок, а вот – художник… – Он окончательно задумался, так что пропали звериные глаза, надул щеки, почесал ступенчатый подбородок.
У Климова кружилась голова. Назойливо звенело в ушах. Что происходит? Голоса звучали как сквозь вату. «Оскорбление», – говорил Печакин. «Да успокойся ты», – просил его Лапиков. «Я все равно этого не оставлю». – «Да ерунда». – «И вообще я опаздываю». – «Подожди, сейчас заканчиваем». – «Не могу я ждать, у меня встреча с Мясоедовым». – «С каким Мясоедовым, с тем самым?» – «Ну, я не знаю, – вмиг погасшим голосом сказал Печакин. – У меня просто дела». – «Нет, уж ты, Костя, не темни, разве он приехал?» – «Ну, наверное… – промямлил Печакин. – Я толком не знаю». Букетов повернулся всем телом: «Приехал Мясоедов?» – «Вот Костя говорит, что приехал». – «Я ничего не говорю…» – «У тебя же с ним встреча». – «Не то чтобы встреча…» – «Так приехал он или нет?» – сказал Букетов. Лапиков согнулся под его взглядом: «Ничего не известно». – «Хорошее дело, – сказал Букетов, – приехал Мясоедов, а тебе ничего не известно». – «В секретариате можно выяснить». – «Почему же ты не выяснил?» – «Его ожидали в будущем месяце». – «Так сходи и выясни. Хорошее дело: приехал Мясоедов, а мы сидим тут и непонятно чем занимаемся».
Ступая, будто в трясину, Лапиков пошел к дверям. Прикрыл беззвучно.
Букетов поднялся:
– Будут еще какие-нибудь мнения?
В тишине скрипнуло кресло.
– Вениамин Карлович!
– Мне все равно, – сказал Борих из портфеля.
– Кгм!
– У Репина вот – бурлаки, – напряженно подумав, сказал Сигиляр. – Они идут по реке. По Волге то есть. И тащут баржу. То есть на себе тащут. – Он тяжело вздохнул. – Кругом реализм.
– Это существенно, – сказал Букетов. – Репин – величайший художник. И мы будем постоянно черпать из его творческого наследия.
– Именно, – ерзая, сказал Печакин.
Букетов неторопливо посмотрел на часы.
– Что же, на мой взгляд, обсуждение прошло очень интересно. Возникла острая и принципиальная дискуссия, выявились различные точки зрения… Кгм!.. Но, к сожалению, представленная нам работа товарища Климова выполнена пока еще на недостаточно высоком художественном уровне. Автору был сделан ряд серьезных замечаний. Я думаю, он их учтет. – При этом Букетов посмотрел не на Климова, а в окно. – В заключение я хочу особенно подчеркнуть, что не всякое изображение внешних фактов может быть признано реализмом. Эмпирическая достоверность художественного образа приобретает ценность лишь в единстве с правдивым отражением социальной действительности.
Теперь он посмотрел на Климова:
– Так?
– Нет, – сказал Климов.
– Вот и хорошо, – сказал Букетов. – Тогда давайте решать. Вероятно, мнения у членов Комиссии в какой-то мере совпадают.
Сфорца был не виноват. Он этого не хотел. Он даже не знал об этом. Он никогда не ходит на Комиссию. Он и в этот раз не пришел. Они специально не сообщали ему. Они же его боятся. Он говорит то, что думает. Он сказал про Букетова, что тот не художник, а штукатур. И теперь Букетов его ненавидит. Печакин тоже ненавидит его. На всякий случай. Десять лет назад, когда Сфорца был еще никто, Борих назвал его убогим подражателем схоластическому западному модерну. И до сих пор не может простить ему этой своей ошибки. Они выжгли все вокруг него. Они никого к нему не подпускают. Чтобы были только они. Сфорца – и рядом они. Ты же ничего не знаешь. Зачем ты сунулся на эту Комиссию? Букетов представил новую работу. Работа дрянь, но он председатель Комиссии. И Сигиляр представил новую работу. Что-то о хлеборобах. Счастливые лица на фоне изобильных хлебов. Вечная тема. Неужели ты думаешь, что Сигиляр отклонит свою картину и возьмет твою? Так же никто не делает: пришел с улицы – подал. Нельзя быть таким наивным. Все было решено еще год назад. Борих уже написал три статьи о будущей экспозиции. Он всегда пишет заранее. И не смей думать, что это Сфорца. Я вижу, что ты – думаешь. Не смей! Он тут ни при чем. Я тебе запрещаю!
Она сказала:
– Ты его совсем не знаешь. Зачем ты говоришь, если не знаешь? Почему вы все судите, ничего не зная о нем?
Сигарета догорела до фильтра. Она ее бросила. За соседним столиком оглянулись.
– Очень громко, – сказал Климов.
Она нагнулась вперед. Кулон в виде паука, охватившего серебряными лапами темно-кровавый рубин, звякнул о чашку.
– Я бы кричала. Если бы хоть кто-нибудь услышал.
Чиркнула спичкой. Спичка сломалась. Климов с усилием вытащил коробок из ее побелевших пальцев. Зажег. Она прикурила так, что пламя ушло внутрь сигареты. Проглотила дым:
– А ты по-прежнему не куришь?
– Нет.
– Бережешься?
Тон был неприятный.
– Берегусь, – сказал Климов.
– Молодец, будешь жить долго.
– Художник обязан жить долго, чтобы успеть сделать все, что он хочет сделать.
Она прищурилась, пробуя сказанное на язык:
– Придумал, конечно, не сам?
– Конечно.
– Все так же надеешься на признание к концу жизни.
Климов пожал плечами.
– Напрасно надеешься, – сказала она. – В тебе нет искры. Я ведь в этом понимаю.
– Искры?
Она неопределенно повела узкой рукой:
– Ну – такого… От чего начинается пожар. И головы идут кругом. Словами не объяснишь. Это либо есть, либо нет.
– А если я сейчас уйду? – помолчав, сказал Климов.