Это будет отличная картина. Он знал, что никогда не напишет ее. Стоит прибавить хотя бы один мазок к уже сделанному, стоит пунктиром наметить хотя бы одну линию – и сразу же небо потеряет глубину, станет плоским, как доска, выкрашенная голубой масляной краской. Живой, осенний цвет истончится до паутинности и застынет – мертвенно-неподвижный, натужный, искусственный – будет кричать о том, что могло бы быть и чего, к сожалению, нет и никогда не будет.
– Это все равно что писать только первую главу романа, – сказал он вслух.
В мастерской Сфорца висели картины без неба. Сумрачные дома и над ними – жаркий, белый грунт. Пирог без начинки. Больно было смотреть на них. Эти картины уже не будут окончены. Они не выйдут из мастерской. Их никто не увидит. Словно ребенок родился и умер в один и тот же день.
Климов подумал. Нехотя подошел к мольберту. Деньги прилипали к подошвам. Еще подумал. Поколебавшись, выбрал плоскую кисть, взял на нее черной краски и сверху, ровными полосами, начал замазывать холст – плотно, без единой щели.
Потом он аккуратно положил кисть и посмотрел, склонив голову набок. Мольберт жирно блестел, как копировальная бумага. И ничто не пробивалось из-под этой густой и радостной черноты.
– Я же не могу всю жизнь писать одно небо, – сказал он.
Всего было пять картин. Они висели вместе, в огороженной части зала.
Климов поднимался в четыре утра, с закрытыми глазами пил чай на темной кухне, шатаясь от слабости, спускался в ледяную ночь – брел через весь город к павильону под слабыми сиреневыми фонарями. Транспорт еще не ходил. Шаги отдавались в пустых подворотнях. Редкие машины упирались фарами в его согнутую фигуру.
Он шел по бульвару, где скорченные деревья царапали под ночным ветром звездное небо, пересекал пустынную мостовую и поднимался по широким белым ступеням.
Павильон в это время был еще темен. Высокие двери заперты.
Он всегда приходил первым.
Обнаженные статуи по бокам здания, в белизне своей выхваченные из темноты прожекторами, как люди, замерзали в неестественных позах.
Климов прислонялся к дверям и, подняв воротник, глубоко упрятав руки в карманы негреющего пальто, ждал. Короткие канареечные машины изредка тормозили, оглядывая его.
В семь часов являлся служитель в дубленке. Совал в скважину обжигающие железом ключи. Буркал: «Проходи», – Климов, стуча зубами, вваливался в теплое нутро вестибюля, лихорадочно дрожа, прислонялся к горячим батареям, впитывая их резкое, долгожданное тепло.
Потом доставал скомканную десятку.
– Ненормальный, – бормотал служитель.
Десятка исчезала.
– Это сделал я, – беззвучно говорил ему Климов.
– Ненормальный.
Служитель зажигал свет. Отпирал выставочные залы. Климов, повесив пальто в пустой гардероб, сразу же шел сквозь всю анфиладу, к огороженной стене, – замирал напротив.
В одиннадцать большие помещения заполнялись тихой, несуетливой толпой. Климова обступали. Теснили – просили подвинуться. Он стоял, сжав тонкие губы. Его о чем-то спрашивали. Он не обращал внимания.
Времени не существовало.
Он стоял до закрытия. Не сходя с места. Молча и упорно. Держа веревку ограждения побелевшими пальцами.
Дежурные его не беспокоили – была просьба Сфорца.
Серый дневной свет шел из высоких окон. Небо над городом было затянуто тучами, уже распухающими от сухого, колючего снега.
После нас
Когда мне нужно подумать, я через небольшую площадь выхожу к гранитному полукружью, которое разделяет реку на два самостоятельных русла. Здесь спокойно. Народу в середине дня немного. Транспорт проходит в стороне. И – тишина. Никто не мешает. Плещет вода в шершавые гранитные ступени.
Лучшего места не найти.
Правда, в этот раз мне не повезло. На площадке кузовом к реке стоял пятитонный грузовик. Человек шесть рабочих сгружали с него какие-то сваренные трубы и яркие красные пластмассовые листы. Вероятно, готовились к празднику. Время от времени они включали отбойные молотки, вгрызаясь в плиты, и тогда грохот бил по ушам, голуби с мостовой ошалело прыгали в небо.
Минут пятнадцать я помучился таким образом, а потом решил вернуться на работу. Толку все равно никакого.
Тут он ко мне и подошел.
Ему было лет сорок. Ничем особенным он не выделялся. На нем была спортивная куртка – зеленая, наглухо застегнутая, с плотными манжетами – и такие же зеленые узкие шаровары, заправленные в тяжелые, литые, как у лыжников, ботинки. Лицо – крупное, энергичное.
Он походил на спортсмена. Или по возрасту скорее на тренера.
– Извините, пожалуйста, – сказал он и прикоснулся к голове, как бы приподнимая невидимую шляпу. – Еще раз извините. Я могу обратиться к вам с вопросом?
– Ради бога, – ответил я.
– Вы не знаете, что здесь строят? – Он с досадою показал на трубы.
Я ему объяснил.
– Значит, к празднику?.. А потом снимут?
– Наверное, – сказал я. – А может быть, и нет. Строят, кажется, основательно.
Он сказал, словно про себя:
– Город как человек. В нем все время что-то меняется. Постепенно, капля за каплей. Современникам это незаметно: они стоят чересчур близко. Понимаете? Слишком маленькая дистанция для оценки.
– Я промолчал.
– Трудно представить, – добавил он. – А ведь все это будет другим.
Я посмотрел на здание Торговой палаты – белые колонны светились. Крыльями по обеим набережным распластались Пакгаузы – серые, легкие, в громадных окнах.
Небо было синее и прозрачное. Недавно прошел дождь. На асфальте голубели холодные лужи. Что здесь может стать другим?
– Невозможно представить прошлое, – сказал человек. – Читаешь описания, рассматриваешь гравюры. Все это – мертвое. Вот вы можете представить себе Париж двести лет назад? Или Лондон?
– Вы историк? – спросил я.
– В некотором роде…
Тут загрохотали молотки. Рабочие подхватили трубу и начали ее поднимать. Она была метров шесть в длину.
Я ждал. В словах этого человека был какой-то смысл, которого я не угадывал.
Снова наступила тишина, и он произнес:
– Я иногда думаю: ведь все могло быть иначе. Что сейчас центр города? Дворец, Площадь, Колонна. А сначала Гвиччони предложил строить город именно здесь. Вот где мы стоим. По всему острову хотели прорыть улицы-каналы. И они должны были связываться между собой тоже каналами, только более широкими, идущими с востока на запад. И получилась бы Венеция. Вы бывали в Венеции?
– Откуда? – сказал я.
– Но, вероятно, представляете себе? Это известный в прошлом город.
Я хотел возразить, что не только в прошлом, но и сейчас. Человек, однако, уже говорил дальше:
– И Деллон – генерал-архитектор города – тоже хотел центр поставить здесь. Но проект не прошел. К тому же отсутствие мостов. Изоляция от левого берега: туда подходили все дороги. И так далее… А мог бы быть совсем другой город. Вообразите себе – каналы…
Я вообразил.
– Или когда не было Пакгаузов и Сенат открывался прямо на реку. – Заметив мое недоумение, он пояснил: – Вон то здание раньше называлось Сенатом. А перед Сенатом была громадная площадь до самой реки. Мне кажется, что наиболее живое в городе – площади. Они дают ему свет. – Он показал за мост: – Посмотрите.
И действительно, Площадь с Колонной в центре была очень светла.
– Здесь могла бы быть такая же площадь, – сказал человек. – И город был бы совсем иным. А может быть, и сам мир был бы иным. История, скорее всего, вариабельна. Неизвестно, какая песчинка сдвинет чашу весов.
Опять загрохотали и смолкли молотки. Человек вышел из задумчивости:
– Извините, если обеспокоил…
– Сколько угодно, – вежливо сказал я.
Рабочие с криком начали устанавливать вторую трубу. Человек неприязненно покосился в ту сторону.
– Самое интересное, что это переживет многое другое. Многое… – Он поднес руку к невидимой шляпе: – Еще раз извините. – И не торопясь пошел от меня вдоль парапета – к асфальту, к трамвайным путям.
Я пожал плечами. Странный он был какой-то. Говорит об архитектуре и в то же время как бы о чем-то другом. Странный. Странный.
Был уже полдень, и я решил, что пора возвращаться. За человеком я вовсе не следил. Так, краем глаза. Я увидел, как он дошел до ступенек и оглянулся – не видит ли кто, к самому лицу поднес руку с часами, неожиданно повернулся и шагнул прямо в середину большой лужи.
Понятно, подумал я. Все-таки ненормальный.
Человек стоял в луже, смотрел на часы и чего-то ждал. Губы его шевелились. Народу было мало. На него никто не обращал внимания. Вдруг он поднял голову и ступил в клумбу с георгинами. Я не поверил своим глазам. Но он сделал еще шаг прямо по цветам – и исчез.
Я завертел головой. Светило яркое летнее солнце. Шелестели тополиные кроны на ветру. Белело колоннами невысокое здание Палаты. Весело стуча по рельсам, с одного моста на другой пробежал трамвай.
Все выглядело как обычно.
Вот только человек шагнул в клумбу и исчез.
Я направился к этому месту. Лужа была как лужа. Обыкновенная. Голубая вода еще дрожала. На поребрике клумбы отпечатался мокрый след. И цветы были слегка примяты.
Чувствуя себя последним идиотом, я ступил туда же. Хорошо еще, ботинки были непромокаемые. Повернулся лицом к реке. Точно так же делал и он. Оглянулся. Было очень неловко: среди бела дня взрослый человек забрался в лужу. Но у всех были свои дела. Никто на меня не смотрел. Осмелев, я поставил ногу на поребрик – точно в след, задержал дыхание и шагнул в клумбу, где земля еще хранила вдавленный отпечаток.
Свет погас.
А потом опять зажегся.
Но это был уже совсем другой свет – густо-сумеречный и фиолетовый.
Я открыл глаза. Низко-низко над городом стояло темно-лиловое небо. По нему от горизонта до горизонта растянулись черные, невиданные облака. Края их дрожали и светились серебром. Будто негатив. Коричневое солнце пульсировало: больше-меньше, больше-меньше. Казалось, оно сейчас лопнет. Было очень жарко. Точно в пустыне – просто нечем дышать. Словно неимоверной силы буран поднял тяжелую пыльную тучу и оставил ее висеть в раскаленном воздухе.