Конкин не представлял, как выбраться из такой ситуации. Мне нельзя играть против профессионалов, подумал он. Против профессионалов я, конечно же, проиграю. У него накапливалось гнетущее чувство тоски. Разумеется, можно было нырнуть в ближайшую подворотню, добежать до последнего, крайнего в данной застройке двора и, пробив непрочный картон, лишь расцветкой своей имитирующий несокрушимый камень, оказаться на пустыре, разъедающем изнутри городские кварталы. А затем, пересекши его, выйти за несколько улиц отсюда. На пустырь они последовать не рискнут. Цветик не любит «люмпенов». Он их убивает, а потом закапывает на Могильном холме. Так что в смысле безопасности здесь можно не волноваться. Но Конкин знал, что не сделает этого. И не только потому что там – Цветик, который ревниво охраняет свою территорию ото всех – Цветик помнит его и, быть может, отнесется, нормально – но помимо Цветика там есть еще и какой-то Жиган, и Хвороба, и Мымрик, и некая Недотыкомка. Целая компания опасных тихих уродов. Он не знает, как разговаривать с ними и чего ожидать. Леон намекал, что «пустырники» – это вообще не люди. И к тому же, чтобы попасть на пустырь, надо обязательно находиться в реальности. А реальности он больше не хочет, он боится ее – груз реальности для него уже неподъемен.
Кстати, насчет реальности.
Конкин достал из кармана узенькую согревшуюся бутылочку из-под уксуса и, привычным движением сняв автоматический колпачок, прямо на ходу сделал два обжигающих мелких глотка. Он уже привыкал. Водка не казалась такой противной, как раньше. Быстрой тяжестью скатилась она в желудок, и почти сразу же отозвался по всему телу стремительный легкий жар. Сознание прояснилось. Молодец Аптекарь, подумал он. Молодец, молодец. Действительно – как лекарство.
Тем не менее, пустырь отпадал. К сожалению, ничего иного Конкин придумать не мог и поэтому поступил, как обычно поступали герои виденных им детективных фильмов. То есть, он подождал на ближайшей остановке автобус, и сначала изобразил, что не собирается будто бы садиться в него, он скучающе отвернулся, присматривая краем глаза за пассажирами, и только в самый последний момент, когда двери гармошкой уже закрывались, неожиданно втиснулся внутрь, – проехал в давке и в духоте несколько извилистых остановок, также неожиданно выскочил и пересел на трамвай, а затем очень быстро нырнул в метро и проделал этот же самый трюк с электричками – непрерывно меняя их, переходя с одной линии на другую. Операция заняла около получаса. Конкина толкали, ругали за неуклюжесть, дважды его довольно чувствительно прищемило в дверях, а один раз он сам, промахнувшись, ударился костяшками пальцев о поручень. К исходу этого получаса он чувствовал себя так, словно его пропустили через мясорубку – ныл придавленный локоть, гудели ноги – но зато когда он, наконец, выбрался из метро и, опять же меняя транспорт, проехал для страховки несколько разнонаправленных остановок, то, сойдя на просторном безлюдном проспекте, тянувшемся к месту назначения от реки, он с удовлетворением констатировал, что замеченные им прежде мужчины, по-видимому, отстали. И даже не по-видимому, а – совершенно точно. Во всяком случае, поблизости их не наблюдалось.
Вот тебе и профессионалы, подумал Конкин. Значит, я все-таки могу играть против профессионалов.
Эта мысль почему-то его не обрадовала. Потому, вероятно, что он чувствовал мизерность данной победы. Что она значила по сравнению с безумием мира – по сравнению с тошной и грубой реальностью, которая его обволакивала. Он пугался этой реальности и, вместе с тем, было в ней нечто притягательное. Некая жестокая правда. Некое истинное существование. И если отказаться от правды, если опрометью захлопнуть двери, чуть-чуть пока приоткрывшиеся перед ним, то тогда и реальность мира ускользнет навсегда и останется только нирвана – муторная, привычная, успокаивающая, безнадежная глухая нирвана – нирвана во веки веков. И еще останется сожаление о другой, настоящей жизни – то мучительное сожаление, которое порождает тоску и болезненное ощущение собственного ничтожества. Что, вот, мог бы когда-то все изменить, – не осмелился. Не осмелился, а теперь уже слишком поздно. Момент упущен, никакой другой жизни не будет.
Другой жизни не будет. Нирвана и сожаление. Конкин это тревожно осознавал. И поэтому все ускорял, ускорял шаги, перейдя, в конце концов, на трусцу задыхающегося, слабого человека.
Он безбожно опаздывал, но надеялся, что Леон его все же дождется.
И Леон дождался его.
Потому что когда, лавируя между потоками транспорта, Конкин быстро перебежал широкий гремящий проспект, механическим руслом взрезающий утренний город, и влетел на площадку, образованную с одной стороны гостиницей, вздымающей стеклянные этажи, а с другой стороны – полноводной, коричневой от промышленных стоков рекой, то, задерживая рвущееся дыхание, он сразу увидел, как за кубом гранитного постамента что-то невразумительно шевельнулось, и оттуда, очерченный летней жарой, неторопливо вышел Леон и, по-видимому, приветствуя, сдержанно поднял руку.
Он был в сером рабочем комбинезоне, затянутом до подбородка, и, как Конкину показалось, в серых же зашнурованных сапогах. То есть, весь как-то серый, очень буднично выглядящий в солнечной легкой дымке. Между ними было, наверное, метров сто. Конкин тоже поднял вялую руку, приветствуя, и, по-видимому, в ту же секунду раздались негромкие отчетливые хлопки.
Словно откупоривалось вокруг множество бутылок с шампанским.
Конкин сразу же понял, что означают эти хлопки и, остановившись, с каким-то тупым равнодушием наблюдал, как с краев забетонированной голой площадки очень медленно и даже красиво продвигаются к центру ее трое крепких мужчин, и в протянутых стиснутых их руках подпрыгивают удлиненные пистолеты. Траектории этой пальбы, по-видимому, сходились у постамента, и на пересечении их, превратившись в комок, пульсировало тело Леона – вздрагивало при попаданиях, а на сером комбинезоне расплывались вишневые пятна.
Так это было.
Один из мужчин прошел совсем рядом, и заметно выделилось сосредоточенное лицо: блеск прищуренных глаз, сведенные к переносице брови. Он не обратил на Конкина никакого внимания. Воротник пиджака топорщился у него на спине. Блестела лысина на затылке. Конкин тупо смотрел в эту лысину, точно не было сейчас дела важнее. Все-таки мне нельзя играть против профессионалов, подумал он. Профессионалы меня, конечно, переиграют.
Ничего другого не оставалось.
Поэтому Конкин достал из кармана узкую четвертинку, быстро, почти не ощущая вкуса, сделал последний глоток и отбросил ее прямо на грань поребрика.
Сверкнули осколки стекла.
А затем он побрел куда-то в сторону набережной. Его тянуло оглянуться назад, но он не оглядывался.
Пора сенокоса
– Нет, все-таки ты не прав, – сказал Тиша. – В протестантской конфессии, в самом деле, если ты добиваешься делового успеха, значит на тебе лежит благоволение божие. На этом основаны все американские достижения. Однако, что важно, успеха ты добиваешься самостоятельно. Бог, протестантский бог, тебе в этом не помогает.
Он взял с тарелки маслянистую коричневую соломку с крупинками соли, откусил от нее и захрустел поджаристой корочкой.
– Это – узко конфессиональный подход. Твою проблему, скорее, следует трактовать в русле общехристианских воззрений. У тебя есть предназначение, кое ты обязан осуществить, и бог помогает тебе идти этим путем.
– А в чем предназначение заключается? – спросил Дольник.
– Понятия не имею, – жизнерадостно ответствовал Тиша. – Считается, что ты сам должен это почувствовать. Тебе должен быть знак, откровение, перст судьбы, называй, как хочешь. Одно можно сказать твердо: если у тебя начались неудачи, значит ты от своего предназначения отступил.
Дольник тоже откусил край соломки. Она имела рыбный солоноватый вкус и с минеральной водой, которую он себе заказал, совершенно не сочеталась.
– И что тогда?
– Что тогда?.. Тогда благоволение божье заканчивается. Бог, как известно, не фраер… Вот мы тут с тобой спокойно сидим, пьем пиво… Ну да, извини, ты, как всегда, – минералку… О жизни беседуем, не торопясь… А в это время известный киллер по кличке Койот, оттуда вон, например, выцеливает тебя через оптику…
Тиша махнул рукой. В трехэтажном старинном доме на другой стороне канала действительно было распахнуто угловое окно – тюлевые занавески за подоконником чуть колыхались от ветра.
В просвете между ними была чернота.
– Пок – и тебя больше нет…
Он посмотрел на свои жирные пальцы – осторожно вытянул из заднего кармана джинсов платок, энергично встряхнул его, разворачивая, промокнул лоб, щеки, приложил к рыбным губам, а затем, тщательно, будто выполняя некий загадочный ритуал, начал протирать каждый палец отдельно.
– Зачем? Салфетки же есть, – сказал Дольник.
– Хрен этими салфетками вытрешь…
Кроме них в летнем кафе никого не было. Скучал, облокотившись о стойку, бармен с оловянными выпученными глазами, да в дальнем углу, накрытом тенью пластмассового козырька, два коротко стриженых бугая потягивали пиво из кружек.
Оба, несмотря на жару, в кожаных пиджаках.
Тиша, тем не менее, понизил голос.
– Ты мне лучше вот что скажи. Ты почему контракт со Слоном не хочешь подписывать? Что там тебя не устраивает?
Он вдруг замер, будто испугавшись собственных слов. Даже на рубашке его, там, где тело соприкасалось с тканью, проступила мокрая полоса.
Дольник пожал плечами.
– Чего попроще спроси. Откуда я знаю? С одной стороны, контракт вроде приличный, мы на фирме его обнюхали – каждую букву. Выгодно, выгодно, черт, ничего не скажешь… А с другой стороны… Как тебе объяснить?.. Не могу… Будто каким-то таким дерьмецом от него попахивает. Будто там, внутри, что-то гниет… Вот – все в порядке, а не могу…
– Это потому что – Слон? – хрипловато поинтересовался Тиша.
– А что – Слон? Слон сейчас, кстати, нисколько не хуже других. В костюме ходит, при галстуке. Прошли прежние времена. Или все-таки не прошли?..