Изгнание беса (сборник) — страница 133 из 194

– Вы меня очень обяжете, – вальяжно сказал он.

Ничего впоследствии не сохранилось от той первоначальной команды. Кто стремительно ушел вверх, как, например, Гриша Рагозин. Изменился, естественно, пропитался равнодушием власти. И я далеко не уверен, что прежний Гриша Рагозин по-прежнему существует, – просто кто-то, внутренне очень чуждый, использует его оболочку. Совсем другой человек. Как говорят в таких случаях, даже не однофамилец… Кто исчез без следа, вернувшись из политики к своим прежним занятиям. А кто, быстро сориентировавшись, ушел как бы несколько вбок: в правление банка, в совет экспортно-импортной фирмы. Иногда неожиданно сталкиваемся, с трудом вспоминаем друг друга. А вот Герчик, как это ни странно, остался. Может быть, потому, что уходить ему было некуда. До прихода ко мне он работал в какой-то неинтересной конторе (ну – напишем отчет, ну – поставят его на полку). После выборов я оформил его своим помощником. Мне в нем нравилась присущая истинному ученому целеустремленность – связность всех действий, в итоге выводящих на результат, ощущение сверхзадачи, пронизывающее каждый поступок. Это позволяло ему не тонуть в ежедневной текучке. Вообще, ситуацию чувствовал: быстро научился носить костюмы и галстуки, джинсы я теперь видел на нем только в нерабочее время, а висюльки хипповатых волос сменились довольно аккуратной прической. Волосы, правда, были все равно длинноваты. Но уж – это образ, индивидуальная черточка внешности. Главное же, чувствовалась в нем ясная внутренняя порядочность. Мы ведь, выражаясь грубо и прямо, просто ходим по деньгам. Я уже наблюдал, как у некоторых депутатов появляются машины престижных марок, или, скажем, квартиры в домах улучшенной планировки, или вдруг они становятся консультантами неких коммерческих объединений. Здесь на Герчика можно было полностью положиться: деньги к нему не липли, и он сам к ним тоже не лип. Кстати, мне неоднократно предлагали его сменить – приводили каких-то серьезных юношей в очках и без оных. Юноши блистали скромностью и политической эрудицией, обнаруживали знание языков и навыки работы на персональном компьютере, уважение их ко мне было искренне и безгранично, а в глазах читалась готовность отдать жизнь за идеалы демократии. Некоторые из них мне даже нравились. Но я ничего не мог с собой сделать – я им не верил. Поэтому юноши постепенно исчезли, а Герчик остался.

У него было одно забавное свойство: он не любил коммунистов. Разумеется, не рядовых членов КПСС, зачастую вступавших туда только по принуждению, а надутых всевластных высокомерных партийных бонз, «золотых фазанов», как таких чиновников называли в фашистской Германии. Я их, надо сказать, тоже не слишком любил. В частности, из-за того, что меня почти пять лет не утверждали заведующим лаборатории. Для заведования лабораторией требовалось быть членом партии. Я отказывался, твердил, что не считаю себя вполне достойным, слишком занят, не могу брать на себя такую ответственность. А парторг наш, человек, между прочим, очень приличный, серьезно кивал и всегда приводил мне один и тот же довод: «Александр Михайлович, ну вы же все понимаете»… В должности заведующего меня, в конце концов, утвердили. Но пять лет я пребывал в унизительном состоянии «временно исполняющего обязанности». Это значило, что снять меня могут в любую минуту, и я должен был постоянно учитывать свое двусмысленное положение. Герчик, однако, партийных функционеров просто на дух не переносил. Если он слышал об очередном кульбите, который выкидывал кто-нибудь из так называемых демократов, то с холодным бешенством замечал:

– Чего вы хотите? Это же бывший второй секретарь обкома.

Бешенство его меня даже немного пугало. Все, что было плохого в стране, он объяснял исключительно происками коммунистов. Кстати, именно так дело, как правило, и обстояло. Тем не менее, мне казалось, что чувство размывает в нем необходимую объективность. Там, где можно было договориться, он стоял просто насмерть, там, где требовался компромисс, он этот компромисс полностью исключал, привлекать его к каким-либо переговорам было мучением: он либо молчал, будто каменный, либо иронически улыбался. Собеседник начинал ощущать свою человеческую неполноценность. Даже председатель нашей Комиссии, обычно невозмутимый, как голотурия, видевший все и вся, вываренный в партийных интригах, никогда не повышающий голос и не выходящий за рамки, как-то осторожно заметил, уславливаясь о заседании:

– Только, если можно, не берите с собой своего… э-э-э.. помощника. Вопрос – важный, надо все обсудить спокойно, – и добавил, пожевав толстые губы. – Какой, однако, неприятный молодой человек…

Я неоднократно пытался объяснить Герчику, что, ведя себя таким образом, он только наживает нам лишних врагов. Это, кстати, потом отражается и на нашей работе. Ну что делать, если человек в прошлом – обкомовский функционер. Апеллируй к лучшему, а не к худшему, что в нем есть. Вообще, за что ты их так не любишь?

Я помню, что Герчик долго молчал при этом вопросе – стиснул зубы, вздул твердые желваки на скулах, поднял со стола карандаш, бросил его обратно, скрипнул стулом, сгорбился, дернул ушами и сказал – голосом, каким-то даже белым от ненависти:

– Я их не люблю за то, что они могли сделать со мной все, что угодно…

– Так и нынешние бандиты – такие же, – заметил я. – Могут тебя убить, могут изувечить безо всякого повода. Да и просто, идешь по улице – бац, кирпич на голову…

– Кирпич – это несчастный случай, – сказал Герчик. – А вот когда такое мурло, сытое, самодовольное, тычет пальцем и обещает тебя с дерьмом смешать… Главное, знаешь, что он в состоянии это сделать. И что сделает это, если ты сейчас же не начнешь ему кланяться. Вот, когда как бы со стороны слышишь свой лепет…

Герчик выпрямился и со змеиным шипением втянул воздух сквозь зубы. Уши у него снова дернулись. А глаза заблестели, словно от разгорающегося внутри пламени.

Он щелкнул пальцами.

– Ладно, проехали!..


Я не знаю уж, что там у него было. Вероятно, каждый из нас имеет в прошлом хотя бы одно жгучее воспоминание – то, которое разъедает душу и не дает жить спокойно. У меня, например, в свое время украли довольно перспективную научную разработку. Я тогда не нашел ничего лучшего, как обсудить ее со своим коллегой. Месяцев через пять у него вышла на эту тему развернутая статья. Я читал и узнавал собственные формулировки. Разумеется, доказать никому и ничего было нельзя. Мы потом еще долго работали вместе и даже здоровались. Но когда я сталкивался с этим человек лицом к лицу, и когда я слышал его: «Да, Александр Михайлович, я с вами абсолютно согласен», и когда приходилось, как ни в чем не бывало, подавать ему руку, сердце у меня точно сбрызгивали кипятком, и я остро ощущал свое ничтожество и бессилие. Нечто подобное, видимо, произошло и у Герчика. Может быть, на него наорал какой-нибудь отвратительный партийный делец, или, может быть, его вынудили совершить явно некрасивый поступок. Всех нас время от времени к чему-нибудь понуждали. Я не представляю в деталях. Я лишь знаю, что он прямо-таки рвался освободиться от Мертвеца. Все мучительные раздоры последних месяцев: дрязги в Верховном Совете, предательство, откровенная подлость, демагогия, вздуваемая лидерами коммунистической оппозиции, самомнение, амбиции, слабость собственно демократической фракции, – это все, по его мнению, было следствием незримого влияния Мумии, тем воздействием некробиоза, о котором свидетельствовала папка Рабикова. Он считал, что пока мы не преодолеем ее, все будет по-старому. Я ему возражал, по-моему убедительно, что дело вовсе не в Мумии. Просто многие люди живут исключительно воспоминаниями. Будет Мумия или нет, они – всегда в прошлом. И поэтому рабство – в душе, а не в каком-либо внешнем источнике.

Споры у нас были яростные. Причем, по общему уговору, мы ни слова не произносили о Мумии в моем кабинете. Я не знаю, прослушивали меня уже тогда или нет. Рисковать все-таки не хотелось, мы обычно уходили на улицу. И там в садике или на бульваре, зажатом трамвайными рельсами, Герчик дико жестикулируя, произносил обличающие монологи, – вскакивал от нетерпения со скамейки, садился, опять вскакивал, точно тигр в зоопарке, метался по вытоптанной земле бульвара, сталкивался с прохожими, которые от него шарахались. И, как заведенный, непрерывно – говорил, говорил, говорил.

Он в такие минуты похож был на ветряк, вращающий лопастями. Он настаивал, чтобы мы немедленно предприняли самые экстраординарные меры. Например, передали бы документы из папки в средства массовой информации. Копия – Президенту России, копия – Генеральному прокурору, копия – в конгресс США, копия – в Верховный суд. Он хотел, чтобы я использовал все свои старые связи, чтоб собрал пресс-конференцию, чтоб организовал специальную Комиссию по расследованию, чтобы к делу были привлечены крупнейшие биологи, физики, психиатры, чтобы следствие проходило под жестким международным контролем.

– Хватит быть болванами в стране дураков!.. – кричал он шепотом.

Я прекрасно помню это знойное дымящееся сумасшедшее время. Красный столбик в термометрах доходил до двадцати восьми градусов. Спиртовая полоска в стекле была тонка, как жизнь. Серый воздух Москвы, казалось, не содержал ни одной молекулы кислорода. Люди, как рыбы, ходили с открытыми ртами. Истерический крик выплескивался из всех радиорепродукторов. Только что открылся очередной Чрезвычайный съезд народных депутатов России. Где-то месяц назад прогрохотал референдум о доверии Президенту. И хотя Президент, к удивлению многих, на этом референдуме уверенно победил, но непримиримая оппозиция все же требовала отстранения его от власти. Роковое слово «импичмент» змеилось в курилках Белого дома. Руцкой против Ельцина. Следственная группа Президента против Руцкого. «В то время, как умирающий Ленин лежит в Кремле». Наша Комиссия лихорадочно работала над отчетом. Дни сгорали в дискуссиях. Все это, разумеется, уже никому не было интересно. «Интересно никому», как говорят англичане. Правда, русское двойное отрицание, по-моему, гораздо сильнее. У меня в эти дни не было ни одной свободной минуты. Требования Герчика обнародовать на Съезде документы из папки, казались смешными. Кто даст мне слово? К микрофону можно было пробиться только локтями. И, если честно, то что именно я буду докладывать? Я ведь не случайно требовал у Рабикова вещественных доказательств. Содержимое папки с юридической точки зрения ничего не стоило. Ну – бумаги, ну – сами напечатали их на машинке. Ну – какие-то фотографии, ну – явная фальсификация. Идиотом даже в глазах депутатов я выглядеть не хотел, и, если Герчик, на мой взгляд, становился совсем уж невыносимым, я с ним не спорил, не пытался доказывать то, что он должен был и так понимать, не использовал даже свою весьма ощутимую власть начальника. Я просто тускло, как опытный партийный чиновник, секунд двадцать молча смотрел ему прямо в глаза, а потом вяло, уничижительным тоном произносил только одно слово: «Фантастика»…