Изгнание из ада — страница 35 из 81

Грюн считал простыни, задумчиво качал головой, считал снова:

— Раньше дела таки шли куда лучше!

— Конец месяца, господин директор, у людей нет денег. На следующей неделе все будет иначе, ручаюсь, господин директор Грюн!

Взрывы хохота, когда Эрих затем в «Закусочной» сервировал напитки, а при этом выпячивал нижнюю губу, сдвигал очки для чтения на самый кончик носа и, брызжа слюной, изрекал:

— Еще что-нибудь? Нет? Раньше дела таки шли куда лучше!

На самом деле директор Грюн, разумеется, слюной не брызгал. Но все знали, что он еврей. И в глазах клиентов Эрих в роли директора Грюна выглядел натуральнее, чем сам директор. Еврейский акцент директора, выбор слов и построение фраз — лишь благодаря Эрихову утрированию все это становилось настоящим: да, еврей должен говорить именно так! Для Эриховой публики как раз имитация была образцовой.

— Господин Эрих! Изобразите директора!

— Ага! Сбацайте номер с Грюнлингом! Давайте, господин Эрих!

Иногда директор Грюн приходил производить учет вместе с сыном, Анастазиусом, которого персонал называл Грюнлингом. Грюнлинг, неуверенный в себе, сутулый, нагловатый парень лет двадцати с небольшим, художник, всегда носил с собой белую крысу. Она то сидела у него на плече, то выглядывала из кармана пиджака, то вдруг припускала бегом по гостиничному холлу.

— Стани! Позови животное обратно, я тебя умоляю!

Получив от отца две крупные купюры, Стани свистом подзывал крысу и уходил, меж тем как отец только головой качал.

— Эта крыса слушается его с первого слова. Умное животное. Как говорят, из всех животных умнее только дельфины!

Особым успехом пользовались Эриховы выступления, когда он изображал директора в диалоге с его сыном, с Грюнлингом:

— Стани! Что такое я вижу у тебя на плече? С виду очень умное! Может быть, это дельфин? Нет, вы видели моего сына? У него на плече дельфин! Ну разве же это не артист!

Эрих как бы брал своего рода реванш за все прошлые неудачи, пожинал запоздалые лавры. Все, в чем жизнь так долго ему отказывала, он получал теперь с такой легкостью и так щедро, будто с процентами за потерянное состояние матери и за все перенесенные унижения: клал в карман комиссионные, ничего не продавая, издевался над крысами, не терпя неудачи с их истреблением, обогащался, пародируя мир, вместо безуспешных попыток сделать в этом мире карьеру.

Эрих богател на Сузи и на «Закусочной». Но вместо того чтобы спокойно, свободно, хладнокровно и цинично пользоваться такой ситуацией, Эрих пал ее жертвой. Номер «Директор Грюн» сломает ему жизнь. Низменный мир хотел видеть его лишь как карикатуру на еврея, а мира возвышенного, способного одернуть его, призвать к порядку, Эрих не имел. Он научился презирать евреев, а одновременно с успехом их изображать. Горячий Эрих стал горячим антисемитом, не замечая, что сам все больше превращается в того, кого так презирает, — в жидовствующего идиота.

Вот так и вышло, что первым евреем, которого Виктор вполне осознанно воспринял как еврея, был антисемит, дядя Эрих.

Эрих, который, брызжа слюной, склонялся над фантазийным супом и без умолку разглагольствовал, выпятив нижнюю губу. По дороге на «ночное дежурство» он заглянул к сестре, в надежде поужинать, словно нюхом почуял — уж на лестнице-то в самом деле мог почуять — и явился, аккурат когда у Марии был готов знаменито-подозрительный супец. На следующие летние каникулы Виктор поедет в Англию, два месяца в Оксфорде — вот это новость с пылу с жару!

— О, там мальчик сможет развернуться! — сказал Эрих. Он уже не замечал, где и с кем говорит, еврейский акцент вошел ему в плоть и кровь, успех, каким он пользовался, стал для него как бы наркотиком. — Англия! Очень недурно! Скажи-ка, мальчик, какой секс знают англичане? — Эрих с нетерпением ждал смеха. — Эссекс, Уэссекс, Суссекс! — Он аж подавился от смеха, закашлялся. — Ты таки многому там научишься!


Последние каникулы перед выпуском. Лето 1972 года. Впервые Виктор очутился в большом мире. К тому же в Англии, которая в ту пору была синонимом мира и происходящего. Не имело значения, что он опять попал в интернат, в лагерь, в summer school[22], сменил тюремную камеру на огороженную зону, тем не менее именуемую свободой, — иной возможности поупражняться в свободе он не имел. Только здесь, на этом тесном поле пересечения множеств, были возможны недоразумения, возникающие между людьми — теми, что пробуют освободиться, и теми, что чувствуют себя свободными.

Речь шла только о нем, его надеждах, его представлениях о свободе. В Вене, садясь на поезд в Англию, он вовсе не думал о том поезде, что в 1938-м привез в Англию, на свободу, его отца. Отец тоже не сказал об этом ни слова.

Мать поцеловала его на платформе, своего отворачивающегося малыша, метр сорок девять впредь до отмены, она плакала, поскольку любила всплакнуть, когда в битве жизни бывало время растрогаться, потом сказала:

— Пожалуйста, будь осторожен, ради Бога, береги себя… и береги деньги: если познакомишься с девушкой, вовсе нет нужды всюду платить за нее. Незачем хвастать и постоянно угощать ее за свой счет! В результате она тебе в жизни не подойдет, а ты только деньги растратишь!

С кривой усмешкой отец выхватил из кармана купюру, дал Виктору:

— Вот, держи! Трать себе на девушек, которые не подходят для жизни!

Летняя школа, summer school. Когда у них в школе появились ее проспекты, Виктор сразу понял: он должен туда поехать, наконец-то вырваться на свободу! Лето у освободителей!

Матери он сказал, что языковые каникулы в Оксфорде очень рекомендуют, ведь таким образом в последние каникулы перед выпуском учащиеся могут подшлифовать свой английский; отец мгновенно углядел перспективу — целых два месяца без стрессов посетительных дней; и обоим Виктор сказал, что в Оксфорд едет весь класс и он не хочет быть единственным, кто останется дома, — стало быть, все ясно.

— Раз это так важно для выпускных экзаменов… — Мама.

— Ты не должен становиться единственным исключением… — Отец.

В эту поездку из всего класса, кроме Виктора, записались только двое, в том числе Хилли.

У двери метрдотель попрощался, в своем смокинге он был сейчас похож на поникшую черную птицу с парализованными крыльями.

— Еще раз покорнейше благодарю, большое вам спасибо! Надеемся, вам все пришлось по вкусу. Позвольте в качестве небольшого подарка от заведения… — Метрдотель слишком устал, чтобы договаривать фразы до конца, просто сунул Виктору в руки бутылку красного вина и пожелал «доброй ночи».

Да, именно доброй ночи желал себе и сам Виктор. Он испытывал облегчение — оттого что все вытошнил, от ночного воздуха, оттого что признан взрослым — и был счастлив. Нельзя, чтобы все сейчас кончилось.

— Где мы ее разопьем? — спросил Виктор, помахав бутылкой, и сел в такси.

Хильдегунда на заднем сиденье вроде бы немедля прижалась к нему… увы, нет! Она просто рылась в сумке и невольно слегка прижалась к нему, когда вытаскивала сумку, торчавшую между ними как толстая защитная перегородка, и ставила ее с другого боку, безобразную сумку из черного кожзаменителя, формой похожую на пакет из супермаркета. Странно. Он ожидал увидеть сумку пошикарнее, последний крик моды. Хотя, возможно, сейчас в моде как раз такие сумки, или оригинальность в том-то и заключается, чтобы ходить со старомодной сумкой, или она, супруга учителя религии и мать пятерых детей, полностью утратила контакт со всем мирским. Он глубоко вздохнул.

— Нашла, вот он! — победоносно воскликнула Хильдегунда, вытащив толстый комбинированный швейцарский ножик, из которого… о нет! она сломала ноготь на указательном пальце. — Ничего страшного! Тут и ножнички есть! — Она извлекла из ножика штопор и улыбнулась: — Держи!

— Куда поедем? — Таксист особого нетерпения не выказывал, счетчик включен, торопиться незачем. Голос его звучал ворчливо, потому только, что звучал так всегда. Виктор и Мария смотрели вперед, на широкий бычий загривок таксиста, он, охая, повернулся, они увидели мясистое лицо и здоровенное пузо, которое он отрастил за долгие годы сидения за баранкой. Они переглянулись и тотчас поняли, что подумали об одном, у обоих возникла одна и та же ассоциация:

— Оке…

— …форд!

— Ты помнишь!

— Еще бы!

Полагаться на это нельзя, но порой все-таки возникает ощущение, будто в устройстве жизни есть некая внутренняя логика. Нож. Этот таксист. «История про плод чрева». Конец детства.

— Поезжайте! — Виктор.

— Извольте! С удовольствием! А куда? — С плохо разыгранным спокойствием таксист побарабанил толстыми пальцами по рулю.

— Вы же слышали: поезжайте! Просто поезжайте! — Хильдегунда.

— Круговой маршрут! — сказал Виктор, забирая у Хильдегунды швейцарский ножик. — Например, прямо, потом по всему Рингу, потом до пристани. Поезжайте! — Виктор воткнул штопор в пробку. — А что это за музыка? Радио?

— Нет, — ответил таксист, — кассета. Списал с компакт-диска. Софт-рок три!

— Софт-рок! — Хильдегунда посмотрела на шофера. — С ума сойти!

— Прелесть! Разве нет? — сказал Виктор. — Сделайте погромче, да, еще немного, вот так хорошо! И поезжайте, наконец! — С тихим хлопком пробка выскочила из бутылки. Шофер, пыхтя, обернулся, недоверчиво взглянул на пассажиров. Виктор бросил на сиденье рядом с таксистом тысячную купюру. — Поезжайте! Мы скажем, когда остановиться.

Машина рывком тронулась с места, и Хильдегунда как будто бы вправду прижалась к Виктору, наконец-то! Нет! Она опять рылась в сумке, искала сигареты.

Свои первые сигареты, по крайней мере для него они были первые, они выкурили сообща, ночью на лужайке в Оксфорде, у Модлин-ривер, сидели рядом, прислонясь к стволу старого-престарого дерева с огромной, как купол собора, кроной. «Пэлл-Мэлл» без фильтра, одна сигарета на двоих, которую они передавали друг другу, отчего курение чем-то напоминало раскачивание кадила.


Поезд в Англию, полный австрийских подростков. Их становилось все больше. После того как состав отъехал от Западного вокзала, они подсаживались повсюду — в Санкт-Пёльтене, Линце, Вельсе, Аттнанг-Пуххайме, Зальцбурге. Но с самого начала внимание привлек один парень, крупнее и шире других, да и постарше, как выяснилось, ему уже стукнуло восемнадцать, пухлый и заносчивый жиртрест: Валленберг Младший, сын могущественного австрийского политика; поначалу все и звали его просто Младший. Этот избалованный толстяк, который ни секунды не задумывался над вопросом «сколько стоит мир?», исходил из того, что мир принадлежит ему, а он продавать не намерен! — этот откормленный принц в конце концов получил прозвище Мистер Оксфорд. С ударением на «оке», сиречь на «бык, болван»! Прозвище было весьма презрительное, и тем не менее он чувствовал себя весьма польщенным: Оксфорд, — и это слово, обозначавшее мир того лета, стало плотию, да как!