Изгнание из ада — страница 42 из 81

— Откуда ты, мальчик? Из Комесуша? Да ну? Мой отец, торговец, забрел туда однажды, так его, знаешь ли, убили уличные грабители!

И собаки. Сколько их тут. Мане не мог отделаться от ощущения, что из каждой собаки, получившей пинка от прохожего, выскакивают три-четыре новых, исчезают в пыли и тотчас с лаем выбегают снова, в еще большем количестве.

Мимо колодца прошла дама, она прижимала к носу платок, так крепко надушенный, что Мане, учуяв запах, начал кашлять и плевать. До чего же колючая пыль на этой площади.

Как вдруг над Мане склонилась потная, грязная физиономия, мальчик замер, ему казалось: еще одно движение — и щетина этой физиономии оцарапает щеку. Жесткая терка, перепачканная жиром и соплями, чуть приоткрытая щель рта.

— Спокойно, парень, — сказала физиономия. — Спокойно! — Беззвучная ухмылка, грязные сопли текут из носа. — Болван рядом с тобой дрыхнет! Погоди! — Человек вырямился, он вытащил деньги из отцовского кармана, бросил монетку Мане. — Эй! Это тебе. Хлеб на неделю!

— Сударь! — сказал Мане, растерянно. Что он хотел сказать? Он хотел сказать…

— Слышь! Такой, как ты, мне бы пригодился. Пойдешь со мной? Научу обчищать миру карманы!

Мане помотал головой, толкнул отца, схватил за плечи, встряхнул…

— Но-но! — сказал человек. — Эй ты, дурень! — Он отпрянул, скрылся из виду. Как огромная черепаха, каждый шаг бросал его торс вперед, три, четыре шага, и он исчез. Туча пыли. Утонувшая в пыли, из которой выскочили собаки.

Мане посмотрел на отца. Тот хрипел, раскачиваясь вперед-назад. Склоняясь вперед, поначалу медленно, ниже, ниже, он выдыхал воздух, который с сиплым свистом вырывался изо рта. Затем вдруг резко вздрагивал, выпрямлял спину — просыпался? Нет. Рот открыт, щеки дрожат, потом он закрывал рот и снова, хрипя, склонялся вперед.

«Доставь родителей следом!» Да. Но как? Нет у них ни единого шанса. Есть ли у отца дома еще деньги? Или они теперь дочиста ограблены и созрели «для тележки»? Так говорил отец: «Не стану я до конца своих дней ходить в saco bendito, лучше отрежу себе ноги и сяду на тележку!» Ветеран войны за веру мог рассчитывать на большее подаяние, чем еврей в желтой рясе.

Фокусник. Волшебник. На площади вдруг расстелили ковер. На нем стоял деревянный сундучок. А рядом — какой-то человек. Он кричал. Вскинув руки над головой. Пальцы так и порхали.

— Монетку! Всего одну монетку, сударь! Славному христианину. Всего одну монетку — и я выполню ваше желание!

— Отстань, нет у меня ничего! — буркнул прохожий, к которому подступил было этот попрошайка.

— Почему это вы говорите так невнятно? — Фокусник обхватил рукой лицо прохожего, нажал на щеки, прохожий разинул рот, шустрые пальцы нырнули туда и в два счета — никто и ахнуть не успел! — извлек монетку, блеснувшую в пыльном свете. — Сказал, нет у него ничего! — Он взмахнул рукой, показывая монету всем вокруг. — Господин хороший запамятовал, что спрятал монету под язык!

Смех, люди останавливались:

— Под язык! Ничего себе!

Опять смех, теперь фокусника обступила публика.

— Скажи, как же ты жену-то целуешь? — крикнул он, народ засмеялся. — Вместо языка монету ей в рот толкаешь, что ли?

Улюлюканье. Ошеломленный прохожий стоял как вкопанный, и не успел он оглянуться, как фигляр присосался к его лицу, тотчас отпрянул в преувеличенном ужасе, будто его сию минуту стошнит, прижал руку ко рту, сунул пальцы внутрь, вытащил — и в самом деле, между пальцами опять блестела монета.

— Поверить не могу, этот человек целует деньгами, а не языком! Гляньте! Один поцелуй — и я могу целый месяц кормить своих детишек! Этот добрый человек понял весть! Поцелуй меня еще разок, — сказал он, — нынче я найду свое счастье!

Выпятив губы, он устремился к прохожему, тот отпрянул, повернулся, сделал два-три шага и припустил бегом, да как! Собаки ринулись вдогонку. Фигляр шлепнул по заду какую-то старуху:

— Беги за ним, добрая женщина, поцелуй его, поцелуи-то у него золотые!

Старуха хохотала до слез. Чуть последние зубы не проглотила от смеха.

— Чего только не бывает, когда идешь на рынок! — вскричал фигляр. — Жена говорит: ступай на рынок, купи яиц, яйца нужны к ужину, а что я получил? Поцелуи мужчины да две монеты! Монеты на сковородку не разобьешь! Не поджаришь и детей ими не напитаешь! Не-ет. Мне нужны яйца. Кто продаст яйца? И чтоб жене моей ни слова про давешние поцелуи! Эй ты, у тебя есть яйца? — Фокусник схватил одного из мужчин в публике между ног и с восторгом поднял вверх куриное яйцо: — Отличное яичко, вот жена-то моя обрадуется. Спорим, у тебя и второе найдется!

Мужик бросился наутек! Улюлюканье, гогот.

— Эй, напрасно ты этак смеешься! На твоем месте я бы поостерегся! — крикнул фокусник, цапнул жертву за штаны и поднял вверх перепелиное яйцо. — Гоготать горазд, а яйца — мелочь! — гаркнул он в громовой хохот, все так же поднимая вверх яйцо. — Моей жене это не понравится!.. Ну его, лучше пусть пропадет. Чего проще! Из полупшика полный пшик! — В руках вдруг стало пусто.

Мане, открыв рот, смотрел на фокусника: тот засунул одному из зрителей яйцо в левое ухо и вытащил из правого; бросил яйцо наземь, а оно, не долетев до земли и не разбившись, вдруг упало с неба, и он ловко его поймал; подбросил яйцо вверх — их стало два, подбросил снова — стало три, четыре, пять, шесть, он жонглировал этими яйцами, а потом вдруг раз! — руки пустые, нет яиц, исчезли.

— Господи, что же я жене-то скажу?

Мане встал, подошел ближе. Представление закончилось, зрители расходились, фокусник скатал ковер, выбирал теперь монеты из шляпы, и тут Мане дернул его за рукав:

— Эй, волшебник!

Тот посмотрел на мальчика сверху вниз, дал ему мелкую монетку из шляпы.

Мане бросил монетку назад в шляпу и сказал:

— Раз ты умеешь колдовать, наколдуй чистые документы. Для меня, для моего отца и для матери. Чистые документы.

— Документы? — сказал фокусник. — Не могу я их наколдовать! — Потом он посмотрел на мальчика, долго смотрел и наконец проговорил: — Зато могу наколдовать человека с документами! Человек с хорошими документами все равно что собственные документы! Запомни, что я тебе скажу. Запомни каждое слово!

На следующий день они обзавелись almocreve. Помощником, подручным. Человеком с чистыми документами. С легендой, под которую не подкопаешься.

Если все пройдет благополучно, у них еще останется шестьдесят мильрейсов, чтобы начать Новую Жизнь. Если все пройдет благополучно. Впереди двенадцать дней. Восемь дней. Но шансы велики. Нужно только прикинуться мертвыми. Буквально. На пути к воскресению. Уже через день началось путешествие. В одном гробу лежал отец, в другом — мать, в третьем — Мане.

Человека с документами, под которые не подкопаешься, звали Афонсу ди Синтра. Коренной христианин, женатый, по профессии гробовщик. Он должен был доставить заказ. Когда повозка проезжала через деревню или на дороге встречался путник, отец, мать и сын загодя ложились в гробы, пока стук сеньора Афонсу снова не вызволял из оттуда. Так шли дни, вполне благополучно. Они покинули ближние окрестности, покинули округ, покинули провинцию.

В гробах лежали евреи, а народ на обочине осенял себя крестным знамением.


На волю. Они получили аттестаты зрелости и покинули школу. Не оглядываясь. Кто-то (Эди?) предложил пойти вместе выпить чего-нибудь, в честь такого дня. Но никто не откликнулся. Или все-таки?

— Не помню. Я, во всяком случае, не пошла. — Хильдегунда.

— И я тоже!

Виктор не видел повода начинать первую минуту свободы с сентиментальной ретроспективы. Он в ретроспективах не нуждался, без того хорошо помнил, что происходило на пути к этому аттестату. А эмфазы вроде: мы справились, мы пробились, мы им показали и мы еще покажем всему миру, — подобное чувство общности было бы верхом фальши. В этом классе каждый боролся за выживание в школе, за выпуск сам по себе и против других. Изначально исковерканные разрушительной идеологией survival of the fittest[36], которую учителя возвели чуть ли не в ранг закона природы.

— Извини, но немецкая формулировка этой идеологии просто нейдет у меня с языка!

Двадцать девять учеников начинали в этом классе, в итоге выпустились семнадцать. И вот кара: они были отнюдь не the fittest, скорее уж самыми измученными, самыми изломанными и по-человечески совершенно разрушенными, более всего сравнимыми с измученными учителями.

— Ты несправедлив. Некоторые потом вправду оказались очень даже fit и сделали впечатляющую карьеру…

— Для меня человеческая fitness включает и солидарность…

— Восхитительно! По тебе все время отчетливо видно, в какие годы ты учился в университете!

— В те же, что и ты. О, я понимаю! Прошлогодний снег. Ты ведь жена учителя религии. Разумеется, чрезвычайно современная точка зрения: верность… Папе Римскому упраздняет старомодное понятие солидарности!

— Нет. Но я заменила его милым, маленьким, извечным понятием «любовь к ближнему». Алло! — окликнула она таксиста. — Сделайте музыку опять погромче! Даже если вам охота послушать нас — мы хотим слушать музыку!

Центробежная сила. О! Поворота тут в помине не было!


— Виктор, что ты, собственно, изучаешь? — Дедушка.

Он решил изучать историю, а вдобавок требовалась побочная специальность. Первым делом он подумал об испанском. После пасхальной поездки с профессором Хохбихлером он взял в школьной библиотеке лангеншайдтовский учебник испанского и с тех пор дважды его проштудировал — сам еще о том не зная, он был специалистом по диалектической логике: вернувшись из Рима, выучил испанский. В конце английского лета подарил швейцарский ножик…

Но испанский — это не специальность. Специальность называлась «романская филология».

А насколько он понял консультантов, ему бы пришлось сражаться со всевозможными романскими языками, в первую очередь с французским, при полном отсутствии базовых знаний. Он наведался в Институт романской филологии, где немедля очутился среди студентов, закончивших гимназии с ориентацией на современные языки, то есть учивших французский еще в школе, и даже среди чванливых экс-лицеистов, которые презрительно смотрели на всех, кто имел хотя бы малейший акцент.