ж как минимум, чтобы все работало — семья, общество, мир. Марию лихорадило, она сама не знала, что видела в своих грезах наяву, не знала, что делала. Будто после физического ухода Эриха остался только его пыл и перекинулся на сестру.
Бабуля сидела в гостиной дочери, не в силах ничего делать, часами сидела, глядя в пространство перед собой. Лишь временами повторяла: «Мне нужен черный костюм!» Ни разу, ни единого разу она не сказала: «Мария! Ты вся горишь, у тебя жар! Ляг в постель. Побереги себя!»
Мария, по ее ощущению, была для своей матери последним достоянием. Мужа у нее отняли, а теперь вот и сына тоже — осталась одна только Мария. Стало быть, вполне естественно, что она теперь заботится обо всем. Мария именно так и делала. Уму непостижимо.
Освобождая Эрихову квартиру, она нашла в бельевом шкафу сберегательные книжки и наличные на такую сумму, что ее опухшие от лихорадки глаза невольно заблестели и широко раскрылись: она нашла всю черную кассу, денежную стоимость простынь, которые не меняли в «Диком Западе» все эти годы, более чем достаточно, чтобы устроить похороны, не считая каждый шиллинг. На эти деньги можно бы и родительский дом выкупить, который Эрих промотал, или хотя бы найти в родных местах примерно такой же.
Не стоило Марии делать то, что она сделала. А раз уж дело сделано, не мешало бы задним числом понять, что она натворила, но она не поняла. Эрихов жар перекинулся на нее, сжигал ее душу и жизнь.
Бабуля, как каменная, как монумент скорби, стояла у гроба сына в ритуальном зале № 2 Центрального кладбища, меж тем как работники похоронной службы венской общины, мужчины в темно-серой униформе, в накидках с фиолетовой оторочкой и с профессионально скорбными лицами, вносили венки. Казалось, вот сейчас они сложат венки один за другим к ногам этого монумента, а не перед гробом. Бабуля стояла такая оцепенелая и слепая, принимала возложение венков, и участники похорон, мало-помалу собиравшиеся в зале, рассаживались на скамьях, склонив голову и не делая поползновений тотчас выразить соболезнования этой статуе матери. И, как и бабуля, они пока не замечали, что ленты венков украшали главным образом еврейские письмена, а если шрифт был «нормальный», то совершенно непонятные, чужие слова вроде… Виктор прищурился, попробовал прочесть… вроде «Мгубо айайаибге кте»; что бы это могло означать? А ничего. Это было глумление. Одна из лихорадочных фантазий Марии.
Затем внесли еще один венок, огромный, в красных тонах, составленный главным образом из шиповника, с крупными плодами, которые горели среди цветов будто красные лампочки, а на лентах надпись: «Мы давали тебе, теперь пусть даст Бог!» — «Девушки гостиницы „Вена-Запад“».
Не стоило Марии этого делать. Она расправилась с братом. Она ненавидела его, но, пока он был жив, никогда не устраивала ему сцен. Теперешняя сцена запоздала и потому была так гротескна, фальшива и бессмысленна. Впрочем, сидя с опущенной головой, собравшиеся покуда ничего не замечали. Оцепенелые слепцы зашевелились, только когда вошел священник.
Этот капеллан, нигериец Иосиф Нгабе, был духовным пастырем чернокожих венских христиан. Мария разыскала его через Венское архиепископство, отдел по работе с общественностью. При встрече она поведала ему трогательную историю о своем брате, который якобы много лет жил и работал в Нигерии. Когда на востоке страны, в Биафре, разразился страшный голод, ее брат Эрих немедля отправился туда, чтобы оказать любую посильную помощь. И на смерном одре пожелал, чтобы в последний путь его проводил священник-нигериец.
Он хотел, сказала Мария главному раввину Вены, чтобы его проводили не только по христианскому обряду, но и по еврейскому (она чуть не сказала «выпроводили», но вовремя прикусила язык). Они с братом, конечно, и по документам, и по еврейскому закону не евреи, мать у них католичка, но отец был еврей, а это очень занимало их обоих, особенно брата. Особенно в свете новейшей истории. «Мое последнее желание, то есть его последнее желание», Мария бредила в своей лихорадке и все время оговаривалась, когда умоляла исполнить якобы последнюю Эрихову волю, рассказывая байки, слепленные из горячечных фантазий и сведений, почерпнутых в Брокгаузе. Вероятно, ее брат подхватил инфекционную болезнь, от которой умер, в Биафре, говорила она канонику Нгабе. Пожалуйста! Это необходимо! Еще в больнице, смертельно больной, он, я, в смысле Эрих собирал деньги для голодающих в Биафре! И она вручила канонику конверт. Сумма небольшая, но тем не менее.
В последние часы перед смертью брат говорил с нею о своем еврействе, сказала Мария раввину, о том, какое значение еврейские корни имели для него и для его самосознания. Люди, знавшие его, видели в нем скорее еврея, нежели христианина, которым он был по документам. Пожалуйста!
Капеллан спросил, согласна ли семья и подготовлена ли, ведь «черное христианство намного ярче! Одежды не темные. Яркие, пестрые» и «Мы не плачем, мы поем и ликуем, ибо брат наш у Господа, куда стремимся мы все. Он уже там, поэтому мы ликуем!» Да, прошу вас, сказала Мария, ликуйте, это замечательно, она понимает, она знает своего брата, пожалуйста, ликуйте!
Он понимает, сказал раввин, однако он сам, конечно, не может этого сделать,
«Конечно!»
ни один ортодоксальный еврей не может этого сделать,
«Конечно! Однако…»
Однако. Он понимает и… Он полистал телефонную книжку, записал на листке имя и номер телефона, вручил Марии и сказал: «Позвоните. Этот человек вам поможет. Он… как бы объяснить? Он, скажем так, легионер кадиша…»
«Кто?..»
«Он зарабатывает на жизнь… нет, вернее, подрабатывает тем, что за деньги читает кадиш для чужих, для людей, которых не знал. Можно пригласить его. Скажем так! Плата невелика… Смотря по тому, чего вы хотите. Не знаю, известно ли вам, что для кадиша миньян[39] не требуется…»
«Я как раз хотела спросить! Значит, не…»
«Да, не требуется. Хотя и не помешает. Он вам предложит. И тогда, понятно, цена возрастет: ведь это уже десять человек… но, как я уже говорил, этого не требуется!»
«Нет проблем», — сказала Мария, на самом-то деле она бы с удовольствием спросила, сколько стоят сто евреев в кафтанах, с пейсами, горюющих у могилы ее брата. Почему десять? Почему всего-навсего десять, да и те не требуются? Она не слишком разбиралась в еврейских ритуалах. Но конечно же позвонила «легионеру» — это слово она запомнила, не в пример «кадишу» — и наняла его и десять мужчин.
Деньги роли не играли. Их вполне хватало. Простынных. Простыни, которые Эрих не менял, ожили, плясали, как привидения, вокруг его гроба, порхали над Центральным кладбищем, распространяя шок, изумление и трепет.
Образ расиста, каким Мария видела брата, на этих похоронах прошел через чистилище. И капеллан Нгабе, явившийся с пестро одетым хором африканских певчих, и наемный «легионер» со своими десятью помощниками, подошедший немного погодя, поначалу удивились, однако вполне сохранили достоинство. Участники траурной церемонии, вероятно, слегка оторопели и смешались, но были ли шокированы? Нет. Третьесортные гостиницы привыкли к русским, мулаткам и таиландкам, завсегдатаи «Закусочной» и «Пирошки» так и так считали Эриха евреем, директор Грюн был растроган, а коллеги-дератизаторы реагировали на все это как на экзотику: недоуменно и завороженно.
Отец Виктора ушел. Когда похоронная процессия направилась из ритуального зала к могилам, он оглядел ленты на венках: «Мариина работа?» — покачал головой и сказал Виктору: «Ты достаточно взрослый, и мне незачем иметь дело с твоей матерью, если я хочу тебя повидать!»
Виктор окончательно решил уехать из дома.
А бабуля упала в обморок. Прямо на руки одному из чернокожих певчих, который сел на пол, крепко держа бабулю, и крикнул, чтоб принесли воды. Эта картина запомнилась, точь-в-точь пьета: молодой негр, а у него на коленях старая белая женщина.
Прибытие на свободу потрясло Манассию. Семья покинула судно, по шатким сходням сошла на пристань, и он увидел негров, мулатов, мавров, турок, китайцев… Это Голландия? Он думал, здесь такой же народ, как в Португалии, только обещающий евреям свободу. Но не видел этого народа — сплошь возбужденный людской зверинец. Все цвета кожи. Самые разные одежды — восточные наряды, загадочные униформы. И не было здесь никого, кто бы смотрел на них, приглядывался, не было таких, чей взгляд означал: «Я здешний!» — взгляд старожила, который способен и вытолкать тебя вон, и принять. Под какими же взглядами им придется тут жить?
Первая его мысль была: они потерпят неудачу. Как обживешься и освоишься среди другого народа, если этого другого народа не существует? Есть только мешанина. Многообразие, в котором он не видел целого. Крик и толкотня. Тут он заметил белых. Белых? Без брыжей, без головных уборов, в рубахах без воротников: лица красные или загорелые, неприкрытые плечи чуть ли не сизые, обожженные холодом, продубленные солнцем. Все они куда-то спешили, кричали. Без всякого изящества и степенности. За импровизированными столами — просто доски, положенные на бочки, — сидели мужчины с носами в сетке красных жилок или сизого цвета, в черных шляпах, бородатые. Это они здесь распоряжались? Тускло белели бумаги, которые они просматривали, а перед ними стояли группы людей всевозможного происхождения, жестикулировали, размахивали документами, отсчитывали монеты, и все время этот громкий гомон на непонятных ему языках. Может, это Новый Иерусалим? Нет, вяло подумал он, это Вавилон. Его захлестнула ностальгия, бессмысленно горячая ностальгия по блистательному Лиссабону, захлестнула буквально умопомрачительная боль, оттого что он не может быть там. Почему его родители, его предки причинили ему такое: невозможность быть там, где как-никак их дом?
Родители. Разве они совсем недавно не лежали в гробах almocreve, не похороненные потому лишь, что их потовые железы еще жили? Разве он едва не потерял их на борту «Ла-Мари-Мадлен-Дё», в открытом море меж Байонной и Амстердамом, когда они лежали в собственной блевотине на нижней палубе и только тихо хрипели? Он уже хотел было лечь между ними, между отцом и матерью, и задержать дыхание, хотел рискнуть и проверить: если родители умрут, он тоже перестанет дышать, коли задержит дыхание? Нет, он вытер блевотину, очистил им дыхательные пути, нос и рот… «Язык, мальчик! Вытяни им языки! Если язык западет, они задохнутся! Вытяни им язык изо рта!» Человек, который это сказал, был пьян, но Манассия послушал его, ведь это был взрослый и единственный, кто сказал ему, что нужно делать. Заливаясь слезами, он шарил пальцами во рту родителей, они умерли, были как мертвые, и ему требовался взрослый, который скажет, что делать… а таким оказался лишь этот пьяный. И теперь…